Раздел II. Главные мишени манипуляторов сознанием

Глава 5. Оснащение ума: знаковые системы.

Посмотрим, на какие психические и интеллектуальные структуры в сознании и подсознании личности, а также на какие кирпичики культурного ядра общества прежде всего направляют манипуляторы свой удар, чтобы разрушить психологические защиты и «подготовить» человека к манипуляции. Что надо сделать, чтобы отключить здравый смысл?

Здесь нам придется немного усложнить вопрос. Подготовка к манипуляции состоит не только в том, чтобы разрушить какие-то представления и идеи, но и в том, чтобы создать, построить новые идеи, желания, цели. Это временные, «служебные» постройки, главная их задача — вызвать сумбур в мыслях, сделать их нелогичными и бессвязными, заставить человека усомниться в устойчивых жизненных истинах. Это и делает человека беззащитным против манипуляции.

Мы уже говорили, что человек живет в двух мирах — в мире природы и мире культуры. На этот двойственный характер нашей окружающей среды можно посмотреть и под другим углом зрения. Человек живет в двух мирах — мире вещей и мире знаков. Вещи, созданные как природой, так и самим человеком — материальный субстрат нашего мира. Мир знаков, обладающий гораздо большим разнообразием, связан с вещами, но сложными, текучими и часто неуловимыми отношениями («не продается вдохновенье, но можно рукопись продать»). Даже такой с детства привычный особый вид знаков, как деньги (возникший как раз чтобы соединять мир вещей и мир знаков), полон тайн. С самого своего возникновения деньги служат предметом споров среди философов, поэтов, королей и нищих. Деньги как знак полны тайн и с древности стали неисчерпаемым источником трюков и манипуляций. В целом, весь мир знаков — первая мишень для манипуляторов.

Язык слов.

В том искусственном мире культуры, который окружает человека, выделяется особый мир слов — логосфера. Он включает в себя язык как средство общения и все формы «вербального мышления», в котором мысли облекаются в слова.

Язык как сис­тема понятий, слов (имен), в которых человек воспринимает мир и общество, есть самое главное средство подчинения. «Мы — рабы слов», — сказал Маркс, а потом это буквально повторил Ницше. Этот вывод доказан мно­жест­вом исследований, как теорема. В культурный багаж современного человека вошло представление, будто подчинение начинается с позна­ния, которое служит основой убеждения[48]. Однако в последние годы все больше ученых склоняется к мнению, что проблема глубже, и первоначальной функцией слова на заре человечества было его суггесторное воздействие — внушение, подчинение не через рассудок, а через чувство. Это — догадка Б. Ф. Поршнева, которая находит все больше подтверждений.

Известно, что даже современный, рассудочный человек ощущает потребность во внушении. В моменты житейских неурядиц мы ищем совета у людей, которые вовсе не являются знатоками в возникшей у нас проблеме. Нам нужны именно их «бессмысленные» утешения и увещевания. Во всех этих «не горюй», «возьми себя в руки», «все образуется» и т. д. нет никакой полезной для нас информации, никакого плана действий. Но эти слова оказывают большое целительное (иногда чрезмерное) действие. Именно слова, а не смысл. По силе суггесторного воздействия слово может быть сравнимо с физиологическими факторами (я уже упоминал о реакции моей сокурсницы, которой сказали, что она поела конины).

Внушаемость посредством слова — глубинное свойство психики, возникшее гораздо раньше, нежели способность к аналитическому мышлению. Это видно в ходе развития ребенка. В раннем детстве слова и запреты взрослых оказывают большое суггесторное воздействие, и ребенку не требуется никаких обоснований. «Мама не велела» — это главное. Когда просвещенные родители начинают логически доказывать необходимость запрета, они только приводят ребенка в замешательство и подрывают силу своего слова. До того, как ребенок начинает понимать членораздельную речь, он способен правильно воспринимать «предшественники слова» — издаваемые с разной интонацией звуки, мимику, вообще «язык тела». Этологи — исследователи поведения животных — досконально описали этот язык и силу его воздействия на поведение, например, стаи птиц.

Возникновение человека связано с анатомическими изменениями — развитием третичных полей коры головного мозга. Они позволили удерживать в памяти впечатления от окружающего мира и проецировать их в будущее. И первобытный человек стал жить как бы в двух реальностях — внешней («реальной») и внутрипсихической («воображаемой»). Считается, что это надолго погрузило человека в тяжелое невротическое состояние. Справиться с ним было очень трудно, потому что воображаемая реальность была, по-видимому, даже ярче внешней и очень подвижной, вызывала сильный эмоциональный стресс («парадокс нейропсихической эволюции»).

Этот стресс затруднял адаптацию людей к окружающей среде. Лучше приспосабливались и выживали те коллективы (стаи), в которых вожаки и другие авторитетные члены сообщества научились издавать особые звуки-символы. Их особенность была в том, что они воздействовали на психическое состояние сородичей стимулирующим и организующим образом и, согласно догадкам психологов, снимали у них тягостное невротическое состояние. Так возникло слово, сила которого заключалась не в информационном содержании, а в суггесторном воздействии. Люди испытывали потребность в таком слове и подчинялись ему беспрекословно. Так возник особый класс слов-символов — заклинания. Во многих коллективах они сохранили свою силу до наших дней почти в неизменном виде (слова лекарей-знахарей, шаманов). Они действуют и во вполне просвещенных коллективах — но в косвенной форме («харизматический лидер»).

Суггесторное воздействие слова нисколько не уменьшилось с появлением и развитием цивилизации. Гитлер писал в «Mein Kamрf»: «Силой, которая привела в движение большие исторические потоки в политической или религиозной области, было с незапамятных времен только волшебное могущество произнесенного слова. Большая масса людей всегда подчиняется могуществу слова».

Гитлер писал как практик-манипулятор, гипнотизер. Но примерно то же самое подчеркивает современный философ С. Московичи в книге «Наука о массах»: «Что во многих отношениях удивительно и малопонятно, это всемогущество слов в психологии толп. Могущество, которое происходит не из того, что говорится, а из их «магии», от человека, который их говорит, и атмосферы, в которой они рождаются. Обращаться с ними следует не как с частицами речи, а как с зародышами образов, как с зернами воспоминаний, почти как с живыми существами».

Второй слой воздействия — развитое сознание и процесс познания. На заре науки Бэкон говорил: «Знание — власть» (это более точный перевод привы­чно­го нам «знание — сила»). За жаждой знания скрывается жажда власти — этот вывод Бэкона подтвержден философами последующих поколений, от Ницше до Хайдеггера. И вот, одним из следствий научной революции XVI-XVII веков было не­­мыслимое раньше явление: сознательное создание новых языков, с их морфологией, грамматикой и синтаксисом. Лавуазье, предлагая новый язык хи­мии, сказал: «Аналитический метод — это язык; язык — это анали­ти­­ческий ме­тод; аналитический метод и язык — синонимы». Анализ значит расчленение, ра­з­­­деление (в противоположность синтезу — соединению); подчинять — зна­чит разделять.

Язык стал аналитическим, в то время как раньше он соединял — сло­ва име­ли многослойный, множественный смысл. Они действовали во многом через коннотацию — порождение словом образов и чувств через ассоциации. Отбор слов в естественном языке отражает становление национального характера, тип человеческих отношений и отношения человека к миру. Русский говорит «у меня есть собака» и даже «у меня есть книга» — на европейские языки буквально перевести это невозможно. В русской языке категория собственности заменена категорией совместного бытия. Принадлежность собаки хозяину мы выражаем глаголом быть.

В Новое время, в новом обществе Запада естественный язык стал заменяться искусственным, специально создаваемым. Теперь слова стали ра­цио­наль­ны­ми, они были очищены от множества уходящих в глубь ве­ков смыслов. Они по­теряли святость и ценность (приобретя вза­мен цену). Это был разрыв во всей истории человечества. Ведь раньше язык, как выразился Хайдеггер, «был самой священной из всех ценностей». Когда вместо силы главным средством власти стала манипуляция сознанием, власть имущим понадобилась полная свобода слова — превращение слова в безличный, неодухотворенный инструмент[49].

Превращение языка в орудие господства положило начало и процессу разрушения языка в современном обществе. Послушаем Хайдеггера, подводящего после войны определенный итог своим мыслям (в «Письме о гуманизме»): «Язык есть дом бытия. В жилище языка обитает человек... Повсюду и стремительно распространяющееся опустошение языка не только подтачивает эстетическую и нравственную ответственность во всех употреблениях языка. Оно коренится в разрушении человеческого существа. Простая отточенность языка еще вовсе не свидетельство того, что это разрушение нам уже не грозит. Сегодня она, пожалуй, говорит скорее о том, что мы еще не видим опасность и не в состоянии ее увидеть, потому что еще не встали к ней лицом. Упадок языка, о котором в последнее время так много и порядком уже запоздало говорят, есть, однако, не причина, а уже следствие того, что язык под господством новоевропейской метафизики субъективности почти неудержимо выпадает из своей стихии. Язык все еще не выдает нам своей сути: того, что он — дом истины Бытия. Язык, наоборот, поддается нашей голой воле и активности и служит орудием нашего господства над сущим».

Выделим главное в его мысли: язык под господством метафизики Запада выпадает из своей стихии, он становится орудием господства. Именно устранение из языка святости и «превращение ценности в товар» сделало воз­мож­ной свободу слова. Постыдное убожество мысли наших демократов и тех, кто за ними побрел, уже в том, что свободу слова они воспринимали не как проблему бытия, а как критерий для дешевой политической оценки: есть свобода слова — хорошее общество, нет свободы слова — плохое. Если в наше плохое общество внедрить свободу слова, оно станет получше.

На деле речь идет о двух разных типах общества. «Освобождение» слова (так же, как и «освобождение», превращение в товар, денег, земли и труда) означало прежде всего устранение из него святости, искры Божьей — десакрализацию. Означало и отделение слова от мира (от вещи). Слово, имя переставало тайно выражать заключенную в вещи первопричину. Древний философ Анаксимандр сказал о тайной силе слова: «Я открою вам ужасную тайну: язык есть наказание. Все вещи должны войти в язык, а затем вновь появиться из него словами в соответствии со своей отмеренной виной».

Разрыв слова и вещи был культурная мутация, скачок от общества традиционного к гражданскому, западному. Но к оценке по критерию «плохой-хороший» это никакого отношения не имеет, для этого важна совокупность всех данных исторически черт общества. И гражданское общество может быть мерзким и духовно больным и выхолощенным, и традиционное, даже тоталитарное, общество может быть одухотворенным и возвышающим человека.

По своему отношению к слову сравнение России и Запада дает прекрасный пример двух типов общества. Вот Гоголь: «Обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку... Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уста ваших!»[50]. Какая же здесь свобода слова! Здесь упор на ответственность — «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется».

Что же мы видим в обществе современном, гражданском? Вот формула, которую дал Андре Жид (вслед за Эрнестом Ренаном): «Чтобы иметь возможность свободно мыслить, надо иметь гарантию, что написанное не будет иметь последствий». Таким образом, вслед за знанием слово становится абсолютно автономным по отношению к морали[51].

На создание и внедрение в сознание нового языка буржуазное обще­ст­во истратило не­срав­ненно больше средств, чем на полицию, армию, во­оружения. Ничего подобного не было в аграрной цивилизации (в том числе в старой Европе). Говорят, новое качество общества индуст­ри­­ального Запада заключалось в нарастающем потреблении минерального топлива. Сейчас добавляют, что не менее важным было то, что общество стало потреблять язык — так же, как минераль­ное топливо.

С книгопечатанием устный язык личных отношений был потеснен получением информации через книгу. В Средние века книг было очень мало (в церкви — один экземпляр Библии). В университетах за чтение книги бралась плата. Всего за 50 лет книгопечатания, к началу XVI века в Европе было издано 25-30 тыс. названий книг тиражом около 15 млн. экземпляров. Это был переломный момент. На массовой книге стала строиться и новая школа.

Главной задачей этой шко­лы ста­ло искорене­ние «ту­земного» язы­­ка своих народов. Философы используют не совсем приятное для русского уха слово «туземный» для обозначения того языка, который естественно вырос за века и корнями уходит в толщу культуры данного народа — в отличие от языка, созданного индустриаль­ным обществом и воспринятого идеологией. Этот туземный язык, ко­то­рому ребенок обу­чался в семье, на улице, на базаре, стал плано­ме­рно за­меняться «пра­виль­ным», которому стали обучать платные профес­сио­налы — языком газеты, радио, а теперь телевидения.

Язык стал товаром и распределяется по законам рынка. Французский фило­соф, изучающий роль языка в обществе, Иван Иллич пишет: «В на­ше время слова стали на рынке одним из самых главных това­ров, опре­де­ляющих вало­вой национальный продукт. Именно день­ги опре­де­ляют, что будет сказано, кто это скажет и тип людей, кото­рым это будет ска­зано. У богатых наций язык пре­вратился в подобие губки, которая впитывает не­вероятные суммы». В отли­чие от туземного, язык, превращенный в капи­тал, стал продуктом производ­ст­ва, со своей тех­нологией и научными раз­ра­ботками[52].

Во второй половине ХХ века произошел следующий перелом. Иллич ссылается на исследование лингвистов, проведенном в Торонто перед Второй мировой войной. Тогда из всех слов, которые человек услышал в первые 20 лет своей жизни, каждое десятое слово он услышал от какого-то «центрального» источника — в церкви, школе, в армии. А девять слов из десяти услышал от кого-то, кого мог потрогать и понюхать. Сегодня пропорция обратилась — 9 слов из 10 человек узнает из «центрального» источника, и обычно они сказаны через микрофон.

Основоположником научного направления, посвященного роли слова в пропаганде (а затем и манипуляции сознанием) считается американский социолог Гарольд Лассуэлл. Начав свои исследования еще в годы первой мировой войны, он обобщил результаты в 1927 г. в книге «Техника пропаганды в мировой войне». Он разработал методы семантического анализа текстов — изучения использования тех или иных слов для передачи или искажения смыслов («политическая семантика исследует ключевые термины, лозунги и доктрины под углом зрения того, как их понимают люди»). Отсюда было рукой подать до методов подбора слов. Лассуэлл создал целую систему, ядром которой стали принципы создания «политического мифа» с помощью подбора соответствующих слов[53].

Но в чем главная разница «туземного» и «правильного» языка? «Ту­зем­ный» рож­дается из личного общения людей, которые излагают свои мы­сли — в гу­ще повседневной жизни. Поэтому он напрямуя связан со здравым смыслом (можно сказать, что голос здравого смысла «говорит на родном языке»). «Правильный» — это язык диктора, за­читывающего текст, данный ему редактором, который доработал мате­ри­ал публициста в со­ответствии с замечаниями совета директоров. Это без­лич­ная рито­ри­ка, созданная целым конвейером платных ра­бот­ни­ков. Это односторонний по­ток слов, направленных на опре­де­ленную груп­пу людей с целью убедить ее в чем-либо. Здесь берет свое начало «об­щество спектакля» — этот язык «предна­зна­чен для зрителя, созерцающего сцену». Язык диктора в новом, буржуазном обществе связи со здравым смыслом не имел, он нес смыслы, которые закладывали в него те, кто контролировал средства массовой информации. Люди, которые, сами того не замечая, начинали сами говорить на таком языке, отрывались от здравого смысла и становились легкими объектами манипуляции.

Как создавался «правильный» язык Запада? Из науки в идеологию, а затем и в обыденный язык перешли в огромном количестве слова-«амебы», прозрачные, не связанные с контекстом реальной жизни. Они настолько не связаны с конкретной реальностью, что могут быть вставлены практически в любой контекст, сфера их применимости исключительно широка (возьмите, например, слово прогресс). Это слова, как бы не имеющие корней, не связанные с вещами (миром). Они делятся и размножаются, не привлекая к себе внимания — и пожирают старые слова. Они кажутся никак не связанными между собой, но это обманчивое впечатление. Они связаны, как поплавки рыболовной сети — связи и сети не видно, но она ловит, запутывает наше представление о мире.

Важный признак этих слов-амеб — их кажущаяся «научность». Скажешь коммуникация вместо старого слова общение или эмбарго вместо блокада — и твои банальные мысли вроде бы подкрепляются авторитетом науки. Начинаешь даже думать, что именно эти слова выражают самые фундаментальные понятия нашего мышления. Слова-амебы — как маленькие ступеньки для восхождения по общественной лестнице, и их применение дает человеку социальные выгоды. Это и объясняет их «пожирающую» способность. В «приличном обществе» человек обязан их использовать. Это заполнение языка словами-амебами было одной из форм ко­ло­низации — собственных народов буржуазным обществом.

Отрыв слова (имени) от вещи и скрытого в вещи смысла был важным шагом в разрушении всего упорядоченного Космоса, в котором жил и прочно стоял на ногах человек Средневековья и древности. Начав говорить «словами без корня», человек стал жить в разделенном мире, и в мире слов ему стало не на что опереться.

Создание этих «безкорневых» слов стало важнейшим способом разрушения национальных языков и средством атомизации общества. Недаром наш языковед и собиратель сказок А. Н. Афанасьев подчеркивал значение корня в слове: «Забвение корня в сознании народном отнимает у образовавшихся от него слов их естественную основу, лишает их почвы, а без этого память уже бессильна удержать все обилие словозначений; вместе с тем связь отдельных представлений, державшаяся на родстве корней, становится недоступной».

Каждый крупный общественный сдвиг потрясает язык. В частности, резко усиливает словотворчество. Слом традиционного общества средневековой Европы, как мы уже говорили, привел к созданию нового языка с «онаученным» словарем. Интенсивным словотворчеством сопровождалась и русская революция начала века. В ней были разные течения. Более мощное из них было направлено не на устранение, а на мобилизацию скрытых смыслов, соединяющей силы языка. Даже у ориентированных на Запад символистов «между словами, как между вещами, обозначались тайные соответствия». Но наибольшее влияние на этот процесс оказали Велемир Хлебников и Владимир Маяковский. Б. Пастернак видел у Маяковского «множество аналогий с каноническими представлениями», наличие которых — важный признак языка традиционного общества. Маяковский черпал построение своих поэм в «залежах древнего творчества». Он буквально строил заслоны против языка из слов-амеб.

У Хлебникова эта принципиальная установка доведена до полной ясности. Он, для которого всю жизнь Пушкин и Гоголь были любимыми писателями, поднимал к жизни пласты допушкинской речи, искал славянские корни слов и своим словотворчеством вводил их в современный язык. Даже в своем «звездном языке», в заумях он пытался вовлечь в русскую речь «священный язык язычества». Для Хлебникова революция среди прочих изменений была средством возрождения и расцвета нашего «туземного» языка («нам надоело быть не нами»). У Хлебникова словотворчество отвечало всему строю русского языка, было направлено не на разделение, а на соединение, на восстановление связи понятийного и просторечного языка, связи слова и вещи[54]:

Ладомира соборяне

С трудомиром на шесте

При этом включение фольклорных и архаических элементов вовсе не было регрессом, языковым фундаментализмом, это было развитие. Хлебников, например, поставил перед собой сложнейшую задачу — соединить архаические славянские корни с диалогичностью языка, к которой пришло Возрождение («каждое слово опирается на молчание своего противника»).

Что же мы видим в ходе нынешней антисоветской революции в России? По каким признакам можем судить о ее пафосе? Уже вызрело и отложилось в общественной мысли явление, целый культурный проект наших демократов — насильно, через социальную инженерию задушить наш туземный язык и заполнить сознание, особенно молодежи, словами-амебами, словами без корней, разрушающими смысл речи. Эта программа настолько мощно и тупо проводится в жизнь, что даже нет необходимости ее иллюстрировать — все мы свидетели.

Когда русский человек слышит слова «биржевой делец» или «наемный убийца», они поднимают в его сознании целые пласты смыслов, он опирается на эти слова в своем отношении к обозначаемым ими явлениям. Но если ему сказать «брокер» или «киллер», он воспримет лишь очень скудный, лишенный чувства и не пробуждающий ассоциаций смысл. И этот смысл он воспримет пассивно, апатично[55]. Методичная и тщательная замена слов русского языка такими чуждыми нам словами-амебами — никакое не «засорение» или признак бескультурья. Это — необходимая часть манипуляции сознанием.

Секретарь компартии Испании Хулио Ангита писал в начале 90-х годов: «Один известный политик сказал, что когда социальный класс использует язык тех, кто его угнетает, он становится угнетен окончательно. Язык не безобиден. Слова, когда их произносят, прямо указывают на то, что мы угнетены или что мы угнетатели». Далее он разбирает слова руководитель и лидер и указывает, что неслучайно пресса настойчиво стремится вывести из употребления слово руководитель. Потому что это слово исторически возникло для обозначения человека, который олицетворяет коллективную волю, он создан этой волей. Слово лидер возникло из философии конкуренции. Лидер персонифицирует индивидуализм предпринимателя[56]. Удивительно, как до мелочей повторяются в разных точках мира одни и те же методики. И в России телевидение уже не скажет руководитель. Нет, лидер Белоруссии Лукашенко, лидер компартии Зюганов...

Специалисты много почерпнули из «языковой программы» фашистов. Муссолини сказал: «Слова имеют огромную колдовскую силу». Приступая к «фанатизации масс», фашисты сделали еще один шаг к разрыву связи между словом и вещью. Их программу иногда называют «семантическим терроризмом», который привел в разработке «антиязыка»[57]. В этом языке применялась особая, «разрушенная» конструкция фразы с монотонным повторением не связанных между собой утверждений и заклинаний. Этот язык очень сильно отличался от «нормального».

В большом количестве внедряются в язык слова, противоречащие очевидности и здравому смыслу. Они подрывают логическое мышление и тем самым ослабляют защиту против манипуляции. Сейчас, например, часто говорят «однополярный мир». Это выражение абсурдно, поскольку слово «полюс» по смыслу неразрывно связано с числом два, с наличием второго полюса. В октябре 1993 г. в западной прессе было введено выражение «мятежный парламент» — по отношению к Верховному Совету РСФСР. Это выражение нелепо в приложении к высшему органу законодательной власти (поэтому обычно в таких случаях говорят «президентский переворот»). Подобным случаям нет числа.

Тургенев писал о русском языке: «во дни сомнений, в дня тягостных раздумий ты один мне поддержка и опора». Чтобы лишить человека этой поддержки и опоры, манипуляторам было совершенно необходимо если не отменить, то хотя бы максимально испортить, растрепать русский язык. Зная это, мы можем использовать все эти языковые диверсии как надежный признак: осторожно, идет манипуляция сознанием.

Характеристики слов-амеб, которыми манипуляторы заполнили язык, сегодня хорошо изучены. Предложено около 20 крите­риев для их различения — все исключительно красноречивые, как будто авторы изучали нашу «демократическую» прессу. Так, эти слова уничтожают все бо­гатство семейства синонимов и сокращают огромное поле смыслов до одного об­щего знаменателя. Он приобретает «размытую универсальность», об­ла­дая в то же время очень малым, а то и нулевым содержанием. Объект, кото­рый выражается этим словом, очень трудно определить другими словами — взять хотя бы слово «прогресс», одно из важнейших в современном языке. Отмечено, что эти слова-амебы не имеют исторического измерения, непонятно, когда и где они появились, у них нет корней. Они быстро приобретают интернациональный характер.

Каждый может вспомнить, как у нас вводились в обиход такие слова-амебы. Не только претендующие на фундаментальность (как «общечеловеческие ценности»), но и множество помельче. Вот, в сентябре 1992 г. в России одно из первых мест по частоте употребления заняло слово «ваучер». История этого слова важна для понимания поведения реформаторов (ибо роль слова в мышлении признают, как выразился А. Ф. Лосев, даже «выжившие из ума интеллигенты-позитивисты»). Введя ваучер в язык реформы, Гайдар, по обыкновению, не объяснил ни смысл, ни происхождение слова. Я опросил, сколько смог, «интеллигентов-позитивистов». Все они понимали смысл туманно, считали вполне «научным», но точно перевести на русский язык не могли. «Это было в Германии, в период реформ Эрхарда», — говорил один. «Это облигации, которые выдавали в ходе приватизации при Тэтчер», — говорил другой. Некоторые искали слово в словарях, но не нашли. А ведь дело нешуточное — речь шла о документе, с помощью которого распылялось национальное состояние. Само обозначение его словом, которого нет в словаре, фальшивым именем — колоссальный подлог. И вот встретил я доку-экономиста, имевшего словарь американского биржевого жаргона. И там обна­ру­жилось это жаргонное словечко, для которого нет места в нормальной литературе. А в России оно введено как ключевое понятие в язык правительства, парламента и прессы. Это все равно, что на медицинском кон­грессе называть, скажем, половые органы жаргонными словечками.

Для того, чтобы вскрыть изначальные, истинные смыслы даже главных слов нового язы­ка, приходится совершать работу, которую философы называют «архео­ло­ги­ей» — буквально докапываться. Многое вскрыто, и когда читаешь эти исследо­ва­ния, эти раскопки смыслов трехвековой давности, оторопь бе­рет, как изо­щрен­­но упакованы смыслы понятий, которые мы беспечно включили в свой ту­земный язык. О созда­нии и мас­кировке смысла каж­дого такого по­нятия можно написать детек­тив­ную по­весть.

Возьмите слово «гуманизм». Каков его подспудный смысл? Давайте раскопаем хоть немного. Гуманизм — не просто нечто хорошее и до­брое, а определенный изм, конкретная философское представление о человеке, которое оправ­ды­вает совершенно кон­кретную политическую практику. Эта философия вы­росла на идеалах Просве­щения, и ее суть — фетишизация совершенно опреде­ленной идеи Человека с подавлением и даже уничтожением всех тех, кто не впи­сывается в эту идею. Гу­манизм тесно связан с идеей свободы, которая понимается как включение всех народов и культур в европейскую культуру. Из этой идеи вырастает пре­зрение и ненависть ко всем культурам, которые это­му сопротивляются. В наи­более чистом и полном виде концепция гуманизма была реализована теми ра­дикалами-идеалистами, которые эмигрировали из Европы в США, и самый кра­сноречивый результат — неизбежное уничтожение индейцев. Де Токвиль в своей книге «Демократия в Америке» объясняет, как англо-саксы исключили индейцев и негров из общества — не потому, что усомнились в идее всеобщих прав человека, а потому, что данная идея неприменима к этим «неспособным к рационализму созданиям». Де Токвиль пишет, что речь шла о массовом у­ни­­ч­то­­жении людей с полнейшим и искренним уважением к законам гу­ма­низма[58].

Из идей гуманизма выросла теория гражданского общества. Ее со­зда­тель, философ Локк, развил идею «неотчуждаемых прав человека». Его трак­та­ты вдо­хновляли целые поколения революционеров. Наш-то Багрицкий шел по жи­зни «с Пастернаком в душе и наганом в руке», а европейские — с Локком и гильотиной. Так вот, Локк был не только активным сторонником рабства и по­­могал в этом духе составлять конституции Южных штатов США, но и вло­жил свои сбережения в Королевскую Африканскую компанию — мо­нополиста работорговли в Британии. Давайте же, наконец, взглянем правде в глаза: ра­бо­торговля была прямо связана с Просвещением. Именно за XVIII век, Век Све­та, за 1701-1810 гг. в Америку было продано 6,2 млн. африканцев (в трюмах по дороге, как считают, погибло в десять раз больше). И за 1811-1870, когда вся Европа уже проклинала Россию за нарушения прав человека, гуманные ев­ропейцы за­везли в Америку и продали еще 1,9 млн негров — хотя русские военные моря­ки кое-кого из работорговцев успели поймать и повесить.

Так что даже в таком приятном слове, как гуманизм, глубинный смысл об­­ладает разрушительной силой для России. Все мы, кроме кучки «новых рус­ских», в рамках гуманизма — индейцы и негры. И если бы мы заботились о язы­­ке, мы бы внимательнее отнеслись к той проблеме, которая была поставле­на даже в рамках марксизма: «очистить гуманизм от гуманизма» (т. н. теорети­че­ский антигуманизм). Я уж не говорю о нелепом восхищении словами ниц­ше­­анца Сатина: «Все в человеке, все для человека». Горький реалистично выразил антихристианский (и антиприродный) смысл гуманизма, а мы этого даже не разглядели.

Но в целом Россию не успели лишить ее языка. Буржуазная школа не ус­пела сфор­ми­роваться и ох­ва­­тить существенную часть народа. Надежным щитом была и русская ли­тера­ту­ра. Лев Толстой совершил подвиг, создав для школы тексты на нашем природном, «ту­земном» языке. Малые народы и перемешанные с ними русские остались дву— или многоязычными, что рез­ко повышало их за­щитные силы. Со­ветская школа не ставила це­лью оболва­нить массу, и язык не был то­варом. Каждому ребенку дома, в школе, по радио читали род­ные сказки и Пушкина. Можно ли поверить, что ребенок из среднего класса в Испании во­обще не слышал, что су­ществуют испанские сказки. Я спрашивал всех сво­их друзей — испанских сказок не было ни в одной семье (а у моих де­тей в Москве был большой том испанских народных сказок). Кое-кто слышал о сказках, как бы получивших печать Европы, ста­в­ших вненациональными (их знают через фильмы Диснея) — сказки Перро, Андерсена, братьев Гримм. Но сегодня и с ними, как с Библией, производят модернизацию. В Бар­­селоне в 1995 г. вышел перевод с английского книги Фина Гарнера под на­званием «По­литически правильные детские сказки». Че­ло­­веку из нашей «еще дикой» России это кажется театром абсурда.

Вот начало исправленной извест­ной сказки (перевожу дословно) : «Жи­ла-была малолетняя персона по имени Красная Шапочка. Однажды мать по­про­сила ее отнести бабушке корзинку фру­к­тов и минеральной воды, но не по­то­му, что считала это прису­щим женщине делом, а — обратите внима­ние — потому что это было добрым ак­том, который послужил бы укреплению чувства общности людей. Кроме то­го, бабушка вовсе не была больна, скорее наоборот, она обладала прекрасным физическим и душевным здоровьем и была полностью в состоянии обслужи­вать сама себя, будучи взрослой и зрелой лич­ностью... ». Все довольны: и фе­министки, и либералы, и борцы за демокра­ти­ческие права «малолетних лично­стей». Но даже то немногое «туземное», что оставалось в измочаленной сказке, устранено.

Мы «переваривали» язык индус­три­ального общества, наполняли его наши­ми смыслами, но в какой-то мо­мент начали терпеть пораже­ния. Школа сда­вала пози­ции, как и пресса, и весь культурный слой. Нам тру­д­но было понять, что происходит: замещение смы­слов было в идео­ло­гии буржуазного об­ще­ства тай­ной — не меньшей, чем из­вле­чение приба­воч­ной стоимости из рабочих. Иллич пи­шет: «Вну­тренний за­прет, — страшный, как свя­щенное та­бу — не позво­ля­ет человеку индус­триального об­щества признать различия между ка­питалис­тическим и ту­земным языком, который дается без всякой эко­номиче­ски изме­ри­мой цены. Запрет того же рода, что не позволяет видеть фунда­ментальной раз­ницы между вскармли­ва­нием грудью и через соску, между ли­тературой и уче­б­ни­ком, между километром, что прошел пешком или проехал как пасса­жир».

Вернемся на Запад. Конечно, если бы туземный язык был уничтожен амебами полностью, об­щест­во было бы разру­шено, ибо диалог стал бы не­воз­­можен. Но все же в совре­мен­­ном запад­ном обществе он подавлен моно­полией правильного язы­ка так же, как туземные продукты подавлены промы­шленными това­ра­ми. Как пи­шет Иллич, в перс­пективе туземный язык «должен быть принесен в жертву иде­­о­ло­гии расши­ре­ния ры­ночной экономики, эко­но­мики-призрака; эта жерт­ва — последняя цель, кото­рую ставит перед собой спесь homo economicus (эко­номи­ческого че­ловека)».

Сегодня мы видим, как модернизация сокру­шает последний бас­тион язы­ка, сохраняющего древние смыслы — церковь. Мало того, что священники вне службы, даже в облачении, стали говорить совершенно «правильным» языком, как журналисты или политики. Модернизации подвергаются священные тек­сты. Действия в этой сфере — целая программа. При­ступают к из­данию но­вой Библии с «современным» языком в Англии, тиражом в 10 млн эк­зем­пля­ров. Теологи старого закала назвали ее «модерн, но без Бла­годати» (само по­ня­тие Бла­го­дати из нее изъято и заменено «неза­слу­жен­ны­ми благами»). Вы­чи­щены из Библии и понятия искупления и покаяния. И, на­конец, ключевое для хри­стианства слово распятие заменено «при­би­ва­ни­ем к кресту». Напол­ненные глубинным смыслом слова и фразы, отточен­ные за две тысячи лет хри­сти­ан­ской мысли, заменены «более понятными». Как ска­зал архидъякон Йорка, Би­блия стала похожа на телесериал, но утратила сокровенное содержание[59].

Сегодня о вторжении в язык с целью программировать поведение известно так много, что вдумчивый человек может использовать это знание в личной практике. Художественное осмысление дал писа­тель Оруэлл со сво­им об­ра­зом «новояза» в романе-антиутопии «1984». Оруэлл дал фантастическое описание тоталитарного режима, главным средством подавления в котором был новояз — специально изобретенный язык, изменяющий смысл знакомых слов. Мысли Оруэлла наши перестрой­щики опошлили, прице­пив к критике коммунизма[60]. Как раз СССР смог сое­ди­­нить свои силы для войны с фашизмом имен­но вернувшись к исконному язы­ку, ожи­­вив близкие нашей душе смыслы. Ко­­гда Сталин начал свой зна­ме­нитый при­каз словами «Сим уведомляется», то одно это слово сим означало столь ва­жный поворот, что его никогда Ста­лину не простит «мировая демо­кра­тия».

Почти следуя указанной Оруэллом дате, в России 1985-й год стал началом поистине тоталитарной кампании по созданию и внедрению «новояза». Она проводилась всей мощью идеологической машины КПСС, верхушка которой сменила курс. Потому-то такая борьба идет за школу — она дает детям язык, и его потом трудно сменить. Понятие Оруэлла вошло в философию и социологию, создание новоязов стало технологией реформаторов — разве мы этого не видим сегодня в России!

Язык образов.

Еще в прошлом веке Ле Бон («Макиавелли массового общества», как назвали его недавно) писал: «Толпа мыслит образами, и вызванный в ее воображении образ в свою очередь вызывает другие, не имеющие никакой логической связи с первым... Толпа, способная мыслить только образами, восприимчива только к образам. Только образы могут увлечь ее или породить в ней ужас и сделаться двигателями ее поступков». В другом месте он вновь возвращается к связи между словом и образом: «Могущество слов находится в тесной связи с вызываемыми ими образами и совершенно не зависит от их реального смысла. Очень часто слова, имеющие самый неопределенный смысл, оказывают самое большое влияние на толпу. Таков, например, термины: демократия, социализм, равенство, свобода и т. д., до такой степени неопределенные, что даже в толстых томах не удается с точностью разъяснить их смысл».

Природа манипуляции состоит в наличии двойного воздействия — наряду с посылаемым открыто сообщением манипулятор посылает адресату «закодированный» сигнал, надеясь на то, что этот сигнал разбудит в сознании адресата те образы, которые нужны манипулятору. Это скрытое воздействие опирается на «неявное знание», которым обладает адресат, на его способность создавать в своем сознании образы, влияющие на его чувства, мнения и поведение. Искусство манипуляции состоит в том, чтобы пустить процесс воображения по нужному руслу, но так, чтобы человек не заметил скрытого воздействия.

То есть, образы, как и слова, обладают суггесторным значением и порождают цепную реакцию воображения. Наравне с логосферой в культуре можно выделить особый мир графических и живописных форм, воспринимаемых с помощью зрения — эйдосферу (от греческого слова эйдос — вид, образ). Фальсификация языка слов и чисел — общий фон, подмостки «общества спектакля». ХХ век по­ка­зал немыслимые ранее возможности знаковых систем как средства власти. Особое место заняли зрительные образы.

Как правило, они употребляются в совокупности с текстом и числами, что дает многократный кооперативный эффект. Он связан с тем, что соединяются два разных типа восприятия, которые входят в резонанс и взаимно «раскачивают» друг друга — восприятие семантическое и эстетическое. Самые эффективные средства информации всегда основаны на контрапункте, гармоничном многоголосии, смысла и эстетики. Они одновременно захватывают мысль и художественное чувство («семантика убеждает, эстетика обольщает»).

На этом основана сила воздействия театра (текст, звук голосов, цвет, пластика движений) и особенно оперы. Воздействуя через разные каналы восприятия, сообщение, «упакованное» в разные типы знаков, способно длительное время поддерживать интерес и внимание человека. Поэтому эффективность его проникновения в сознание и подсознание несравненно выше, чем у «одноцветного» сообщения. Соединение многих знаковых систем в театре создает совершенно новое качество, причем в его создании важную роль играет зрительный зал. В некоторых отношениях он образует специфическую толпу. Ле Бон отметил важную вещь: «Часто совсем невозможно объяснить себе при чтении успех некоторых театральных пьес. Директора театров, когда им приносят такую пьесу, зачастую сами бывают не уверены в ее успехе, так как для того, чтобы судить о ней, они должны были бы превратиться в толпу».

Эффект соединения слова и образа хорошо виден даже на простейшей комбинации. Издавна известно, что добавление к тексту хотя бы небольшой порции художественных зрительных знаков резко снижает порог усилий, необходимых для восприятия сообщения. Иллюстрации делают книгу доступной для ребенка или подростка, который не мог ее осилить в издании «без картинок». Графики и диаграммы делают статью интересной (на деле — понятной) для ученого.

Гениальным изобретением для передачи сообщений людям, не привыкшим читать, были комиксы — короткие упрощенные тексты, каждый фрагмент которых снабжен иллюстрацией[61]. Став важной частью массовой культуры США, комиксы в то же время были, вплоть до появления телевидения, мощным инструментом идеологии. Можно сказать, что вся история современной американской идеологии неразрывно переплетена с историей комиксов. Изучавший феномен комиксов культуролог Умберто Эко писал, что комиксы «породили уникальное явление — массовую культуру, в которой пролетариат воспринимает культурные модели буржуазии в полной уверенности, что это его независимое самовыражение».

Мы в России, стране с традиционной культурой чтения, с трудом можем представить себе ту роль, которую сыграли комиксы в формировании массового сознания американской нации. Они «вели» среднюю американскую семью из поколения в поколение, создавая стабильную «систему координат» и идеологических норм. В одной из книг по истории комиксов, изданной в 1977 г., приведены данные об известных сериях, которые к тому моменту издавались без перерыва в течение 80 лет! Известной уже и нам серии «Супермен» недавно исполнилось 59 лет непрерывного издания. Французский исследователь комиксов пишет об их персонажах: «Американец проводит всю свою жизнь в компании одних и тех же героев, может строить свои жизненные планы исходя из их жизни. Эти герои переплетены с его воспоминаниями начиная с раннего детства, они — его самые старые друзья. Проходя вместе с ним через войны, кризисы, смены места работы, разводы, персонажи комиксов оказываются самыми стабильными элементами его существования».

Об идеологическом смысле сообщений, закладываемых в комиксы, мы поговорим ниже. Сначала факты. Насколько необходимым «духовным хлебом» стали для американцев комиксы, говорит такой случай. Незадолго перед второй мировой войной забастовка типографских рабочих вызвала перебои в поступлении комиксов в киоски. Возмущение жителей было так велико, что мэр Нью Йорка в эти несколько дней лично зачитывал комиксы по радио — чтобы успокоить любимый город. Жители одного городка штата Иллинойс устроили референдум и переименовали свой город в Метрополис — вымышленный город, в котором действовал «Супермен».

Крупные исследования с применением ряда независимых методов показали, что в середине 60-х годов в США ежедневно читали комиксы в газетах от 80 до 100 миллионов человек. Среди читателей газет 58% мужчин и 57% женщин читали в газете практически только комиксы. Даже во время второй мировой войны средний читатель газеты сначала прочитывал комикс, а во вторую очередь — военную сводку. Наибольший интерес к комиксам проявляют люди в возрасте 30-39 лет. Однако все дети школьного возраста (99%) читают комиксы регулярно. Обсуждение прочитанных комиксов — главная тема бесед у школьников, что делает этот жанр культуры важнейшим механизмом социализации детей.

Вымышленные персонажи и даже прототипы искусственно созданной «человекообразной расы» как Супермен или Батман стали неотъемлемой и необходимой частью духовного мира американца. Когда автор известной серии «Лилль Абнер» Аль Капп ввел новый персонаж, Лену-гиену, «самую некрасивую женщину в мире», он попросил читателей прислать свои предложения с описанием черт ее лица. Он получил от читателей более миллиона писем с рисунками[62].

Такой необычайно эффективный «захват» массовой аудитории комиксы смогли обеспечить именно благодаря совмещению текста со зрительными образами. Получив такую власть над читателем, комиксы стали выполнять множество идеологических функций. Так, они стали главной «лабораторией», создающей новояз. Авторы комиксов вместе со специалистами по психоанализу и лингвистике, разрабатывают и внедряют в сознание неологизмы — новые слова, которые моментально входят в обыденное сознание, язык массовой культуры, а затем и официальный язык.

Возьмем другой пример — использование зрительных образов в сочетании с авторитетом науки. Речь идет о географических картах. Они оказывают на человека огромное идеологическое воздействие. Уже с начала века (точнее, с зарождением геополитики — крайне идеологизированного учения о территориальных отношениях между государствами) карты стали интенсивно использоваться для манипуляции общественным сознанием.

В ходе развития цивилизации человек выработал два, в принципе равноправных языка для записи, хранения и передачи информации — знаковый (цифра, буква) и иконический (визуальный образ, картинка). На пути соединения этих двух языков совершенно особое место занимает изобретение карты — важная веха в развитии культуры.

Карта как способ «свертывания» и соединения разнородной информации обладает не просто огромной, почти мистической эффективностью. Карта имеет не вполне еще объясненное свойство — она «вступает в диалог» с человеком. Карта — инструмент творчества, так же, как картина талантливого художника, которую зритель «додумывает», дополняет своим знанием и чувством, становясь соавтором художника. Карта мобилизует пласты неявного знания работающего с нею человека (а по своим запасам неявное, неформализованное знание превышает знание осознанное, выражаемое в словах и цифрах). В то же время карта мобилизует подсознание, гнездящиеся в нем иррациональные установки и предрассудки — надо только умело подтолкнуть человека на нужный путь работы мысли и чувства. Как мутное и потрескавшееся волшебное зеркало, карта открывает все новые и новые черты образа по мере того, как в нее вглядывается человек. При этом возможности создать в воображении человека именно тот образ, который нужен идеологам, огромны. Ведь карта — не отражение видимой реальности, как, например, кадр аэрофотосъемки. Это визуальное выражение представления о реальности, переработанного соответственно той или иной теории, той или иной идеологии.

В то же время карта воспринимается как продукт солидной, уважаемой и старой науки и воздействует на сознание человека всем авторитетом научного знания. Для человека, пропущенного через систему современного европейского образования, этот авторитет столь же непререкаем, как авторитет священных текстов для религиозного фанатика.

Первыми предприняли крупномасштабное использование географических карт для идеологической обработки населения немецкие фашисты. Они быстро установили, что чем лучше и «научнее» выполнена карта, тем сильнее ее воздействие на сознание в нужном направлении. И они не скупились на средства, так что фальсифицированные карты, которые оправдывали геополитические планы нацистов, стали шедеврами картографического издательского дела. Эти карты заполнили учебники, журналы, книги. Их изучение сегодня стало интересной главой в истории географии (и в истории идеологии).

В последние годы фабрикация географических карт (особенно в историческом разрезе) стала излюбленным средством для разжигания национального психоза при подготовке этнических конфликтов. Это — особая «горячая» сфера манипуляции общественным сознанием. Наглядная, красивая, «научно» сделанная карта былого расселения народа, утраченных исконных земель и т. д. воздействует на подогретые национальные чувства безотказно. При этом человек, глядящий на карту, совершенно беззащитен против того текста, которым сопровождают карту идеологи. Карта его завораживает, хотя он, как правило, даже не пытается в ней разобраться.

Мы сами совсем недавно были свидетелями, как во время перестройки идеологи, помахав картой Прибалтики с неразборчивой подписью Молотова, сумели полностью парализовать всякую способность к критическому анализу не только у депутатов Верховного Совета СССР, но и у большинства нормальных, здравомыслящих людей. А попробуйте спросить сегодня: какую же вы там ужасную тайну увидели? Почему при виде этой филькиной грамоты вы усомнились в самой законности существования СССР и итогов Второй мировой войны? Никто не вспомнит. А на той карте ничего и не было. Просто наши манипуляторы хорошо знали воздействие самого вида карты на сознание. Поскольку тоталитарный контроль над прессой был в их руках и никакие призывы к здравому смыслу дойти до масс не могли, успех был обеспечен.

Новаторская практика фашизма вообще сыграла очень большую роль в привлечении зрительных образов к манипуляции сознанием. Перешагнув через рационализм Нового времени, фашизм «вернулся» к дре­­в­нему искусству соединять людей в экстазе через огромное шаманское действо — но уже со всей мощью современной технологии. При соединении слов со зрительными образами возник язык, с помо­щью которого боль­шой и рассудительный народ был превращен на время в огромную толпу ви­зионеров, как в раннем Средневековье.

Сподвижник Гитлера А. Шпеер вспоминает, как он использовал зрительные образы при декорации съезда нацистской партии в 1934 г. : «Перед оргкомитетом съезда я развил свою идею. За высокими валами, ограничивающими поле, предполагалось выставить тысячи знамен всех местных организаций Германии, чтобы по команде они десятью колоннами хлынули по десяти проходам между шпалерами из низовых секретарей; при этом и знамена, и сверкающих орлов на древках полагалось так подсветить сильными прожекторами, что уже благодаря этому достигалось весьма сильное воздействие. Но и этого, на мой взгляд, было недостаточно; как-то случайно мне довелось видеть наши новые зенитные прожектора, луч которых поднимался на высоту в несколько километров, и я выпросил у Гитлера 130 таких прожекторов. Эффект превзошел полет моей фантазии. 130 резко очерченных световых столбов на расстоянии лишь двенадцати метров один от другого вокруг всего поля были видны на высоте от шести до восьми километров и сливались там, наверху, в сияющий небосвод, отчего возникало впечатление гигантского зала, в котором отдельные лучи выглядели словно огромные колонны вдоль бесконечно высоких наружных стен. Порой через этот световой венок проплывало облако, придавая и без того фантастическому зрелищу элемент сюрреалистически отображенного миража».

Немцы дейст­вительно коллективно ви­дели «явления», от которых очнулись лишь в са­мом конце войны. Эти их объяснения (в том числе на Нюрнбергском про­цессе) принимались за лице­ме­рие, но когда их читаешь вместе с коммен­тариями культурологов, начина­ешь в них верить. Например, всегда было непонятно, на что немцы могли надеяться в безумной авантюре Гит­лера. А они ни на что не надеялись, ни о каком рас­чете и ре­чи не было, в них воз­никла коллек­тив­ная воля, в которой и вопроса та­кого не стояло. Нем­цы оказались в искус­ственной, созданной языком все­ленной, где, как писал Геббельс, «ничто не име­ет смысла — ни добро, ни зло, ни время и ни пространство, в которой то, что другие люди зовут успехом, уже не может служить мерой».

Фашисты эффективно использовали зрелища и кино. Они целенаправленно создавали огромные спектакли, в которых реальность теряла свой объек­тив­ный характер, а становилась лишь средством, декорацией. Режиссером таких спек­таклей и стал архитектор А. Шпеер, автор труда «Теория воз­действия руин» (иногда его переводят как «Теория ценности руин»). Исхо­дя из этой теории, перед войной был разрушен центр Берлина, а по­том за­ст­роен так, что планировался именно вид руин, кото­рые потом обра­зуются из этих зданий. Вид руин составлял важную часть документальных филь­мов с русского фронта, руины стали языком фа­шиз­ма с огромным воздействием на пси­хи­ку[63].

В 1934 г. фюрер поручил снять фильм о съезде партии нацистов. Бы­ли вы­­делены невероят­ные средства. И весь съезд с его миллионом (!) участ­ников го­товился как съемка гран­диозного фильма, целью был именно фильм: «Суть этого ги­гантского пред­приятия заключалась в создании ис­кус­ствен­­но­го ко­с­­мо­са, который ка­зался бы абсолют­но реаль­ным. Результа­том бы­ло создание первого истинно докумен­таль­ного фильма, который опи­сывал аб­со­лютно фиктивное событие», — пишет современный исследователь того проек­та.

В 1943 г., после разгрома в Сталинграде, Гитлер для подъема духа ре­ша­ет снять во фьорде Нарвит суперфильм о ре­альном сражении с англичанами — прямо на месте со­бытий. С фронта сни­маются боевые корабли и сотни са­мо­ле­тов с тысячами парашютистов. Ан­гличане, узнав о сценарии, решают «уча­ст­во­вать» в фильме и повторить сраже­ние, в котором три года на­зад они были раз­биты. По­истине «натурные съемки» (даже генерал Дитль, который командовал реальной битвой, должен был играть в фильме свою собственную роль). Реальные военные дей­ствия, проводимые как спек­такль! Вот как высоко ценились зрительные образы идеоло­га­ми фашизма.

Тогда не уда­лось — началось бро­же­ние среди сол­дат, ко­торые не хотели уми­рать ради фильма. И фюрер приказывает начать съемки фильма о вой­не с Наполео­ном. В условиях тотальной войны, уже при тяжелой нехват­ке ресур­сов, с фронта сни­мается для съемок двести тысяч солдат и шесть тысяч ло­ша­дей, за­возятся целые составы соли, чтобы изобразить снег, стро­ится це­лый город под Берлином, ко­торый должен быть разрушен «пушка­ми Наполео­на» — в то время как сам Бер­лин горит от бомбежек. Стро­ит­ся серия ка­на­лов, чтобы снять затопление Кольберга.

Уроки фашистов были тщательно изучены. Соединение слова со зрительным об­ра­зом было взято на во­ору­жение про­пагандой Запада. Целая серия ин­тересных исследований по­казывает, как Гол­ли­вуд подготовил Америку к избранию Рей­гана, «со­здал» рейганизм как мощ­ный сдвиг умов среднего класса Запада впра­­­во. Очень поучительна работа историка кино из США Д. Келлнера «Кино и идеоло­гия: Голливуд в 70-е годы». Можно выразить уважение к специалистам: они ра­бо­тали упорно, смело, творчески. Операторы искали идеологи­че­ский эф­фект угла съемки, специалисты по свету — свой эффект.

Сегодня главным средством закабаления стал язык телевидения c особым жанром — рек­ла­мой, главный смысл которой именно манипуляция сознанием. Но телевидение заслуживает отдельной главы.

Иные знаковые системы.

Мы не можем подробно обсудить все виды знаковых систем, которые становятся мишенью для воздействий, служащих манипуляции сознанием. Укажем коротко лишь некоторые. Значение одной из них очевидно. Это — язык чисел. В числе, как и в слове, заложены множественные смыслы. Порой кажется, что эти — исключительно холодные, рассудочные, рациональные смыслы. Это не так. Изначально числа нагружены глубоким мистическим и религиозным содержанием. Не будем уж углубляться в «число зверя» и вообще каббалистику. Хотя для манипуляции суеверного и религиозного сознания она используется сегодня в самых примитивных политических целях[64].

Заметим, что мистический смысл числа и счета укоренен не только в иудейской и христианской культуре, это — общее явление. Пастух хоть в Туркмении, хоть в тундре, никогда не скажет, сколько у него овец или оленей, хотя знает их всех «в лицо». В мультфильме, поставленном по обновленной сказке, зверюшки приходят в ужас, когда заяц, научившись цифрам, их пересчитывает. Они разбегаются с воплем: «Мама, он меня сосчитал!».

Число, как и слово, было изначально связано с вещью. Последователи религиозной секты Пифагора считали, что в числе выражена сущность, природа вещи, при этом число не может лгать, и в этом их преимущество перед словом. Пифагорейцы считали даже, что числа — это те матрицы (парадигмы), по которым создаются вещи. Вещи «подражают числам». Через число только и может быть понят мир.

Философ и богослов XY века Николай Кузанский, немало сделавший для подготовки Возрождения, поставил вопрос жестко: «Там, где терпит неудачу язык математики, человеческий дух ничего уже не сможет понять и узнать». Сила «языка чисел» объясняется тем, что он кажется максимально беспристрастным, он не может лгать (особенно если человек вообще спрячется за компьютером). Это снимает с тех, кто оперирует числами, множество ограничений, дает им такую свободу, с которой не сравнится никакая «свобода слова». Один из великих математиков современности Кантор так и сказал: «Сущность математики заключается в ее свободе».

М. Вебер особо отмечает ту роль, которую «дух счета» (calculating sрirit) сыграл при возникновении капитализма: пуританизм «преобразовал эту «расчетливость», в самом деле являющуюся важным компонентом капитализма, из средства ведения хозяйства в принцип всего жизненного поведения». Эту «расчетливость» Запада укрепила и Научная революция, сделавшая механицизм основой мироощущения. Со времен Декарта для Запада характерна, как говорят философы, «одержимость пространством», которая выражается в склонности к «математическому методу» мышления[65].

Но свобода тех, кто «владеет числом» означает глубокую, хотя и скрытую зависимость тех, кто числа «потребляет». Сила убеждения чисел огромна. Это предвидел уже Лейбниц: «В тот момент, когда будет формализован весь язык, прекратятся всякие несогласия; антагонисты усядутся за столом один напротив другого и скажут: подсчитаем!». Эта утопия означает полную замену качеств (ценностей) их количественным суррогатом (ценой). В свою очередь, это снимает проблему выбора, занимает ее проблемой подсчета. Что и является смыслом тоталитарной власти технократии.

Магическая сила внушения, которой обладает число, такова, что если человек воспринял какое-либо абсурдное количественное утверждение, его уже почти невозможно вытеснить не только логикой, но и количественными же аргументами. Число имеет свойство застревать в мозгу необратимо.

Манипулирующая сила числа многократно возрастает, когда числа связаны в математические формулы и уравнения — здравый смысл против них бессилен. Здесь возник целый большой жанр манипуляции (особенно в сфере экономики, где одно время даже господствовала целая «наука» — эконометрия; ее репутация рухнула в момент кризиса 1973 г., когда все ее расчеты оказались ложными). Изобретатель напряженного бетона и создатель современного метода расчета конструкций Э. Фрессне пишет в своих мемуарах, что его всегда удивляло, почему инженеры и подрядчики всегда требовали от него и его сотрудников расчета прочности балок, колонн и т. д. вместо того, чтобы посмотреть на простые натурные испытания прочности — несравненно более надежные и простые. «В конце концов я понял, — пишет он — что в большинстве случаев я имел дело не с простыми идиотами, а с лжецами и манипуляторами, которые знали, что признать результаты испытания, сделанного в их присутствии, накладывает на них гораздо большую ответственность, чем признать результаты расчета. Они укрывались за броней уравнений, которые служили им тем надежнее, чем сложнее они были». Почему же прикрытие числом и уравнением так эффективно защищало от ответственности? Потому, что таково общественное мнение. Инженеры и подрядчики на практике знали магическую силу чисел.

Другая важная знаковая система — акусфера, мир звуковых форм культуры. В программировании поведения звуки, воздействующие в основном не на разум, а на чувства, всегда занимали важное место. Слово с его магической силой выросло из нечленораздельных звуков, издаваемых вожаком стаи. Каждый, кто общался с животными, знает, насколько богаты оттенками и как сильно действуют на слушателя вроде бы однообразные звуки — мяуканье кошки, лай собаки, ржанье лошади. Что же касается слова, то его восприятие в большой степени зависит от того, каким голосом оно произнесено. Те, кто служил в армии, знают, например, что такое «командирский голос». Замечу, что виднейшими основателями фонологии — раздела лингвистики, изучающего взаимосвязь между смысловой (семантической) и звуковой компонентами языка, стали выходцы из России Р. О. Якобсон и Н. С. Трубецкой (последнему принадлежит фундаментальный труд «Основы фонологии»).

Мы говорили о «семантическом терроре» — убийстве слов, обладающих глубокими множественными смыслами, или подмене смысла слов, создании новоязов и антиязыков. Но важна и фонетика, произношение слова и фразы вслух. «Язык есть цветение уст». Сказавший эту фразу Хайдеггер подчеркивал: «Чтобы раскрылось бытие во всей своей потаенной явленности, слушающий должен свободно отдать себя власти его слышимого образа».

Выше, в гл. 4, упоминались исследования психоаналитиков о том, как действует на подсознание голос политика и как это сказалось на восприятии радиодебатов между Кеннеди и Никсоном. Сегодня мы можем наблюдать «научно обоснованную» обширную программу порчи фонетической основы русского языка. Вот кажущееся безо­бидным дело — замена дикторов радиовещания и телевидения.

За шестьдесят лет русские люди привыкли к определенному типу «радиоголоса» как к чему-то естественному. И мало кто знал, что в действи­тель­ности в СССР сложилась собственная самобытная школа радио­вещания как особого вида культуры и даже искусства ХХ века. За пару лет до перестройки был я в Мексике, и подсел ко мне за ужином, узнав во мне русского, пожилой человек, профессор из Пра­ги, специалист в очень редкой области — фонетике радиове­щания. Он был в Мехико с курсом лекций и жил в той же гостинице, что и я. Профессор рассказал мне вещи, о которых я и понятия не имел. О том, как влияет на восприятие сообщения тембр голоса, ритм, темп и множество других парамет­ров чтения. И сказал, что в СССР одна из лучших школ в мире, что на нашем радио один и тот же диктор, мастерски владея как бы несколькими «голосовыми инструментами», может в совершенстве зачитать и сообщение из области медицины, и на сельскохозяй­ственную тему — а они требуют разной аранжировки. Ему казалось удивительным, как в такой новой области как радиовещание уда­лось воплотить старые традиции русской музыкальной и поэтиче­ской культуры.

Что же мы слышим сегодня? Подражая «Голосу Америки», дикторы используют чуждые русскому языку тональность и ритм. Интонации совершенно не соответствуют содержанию и часто просто оскорбительны и даже кощунственны. Дикторы про­гла­тывают целые слова, а уж о мелких ошибках вроде несогласо­вания падежей и говорить не приходится. Сообщения читаются таким голосом, будто диктор с трудом разбирает чьи-то каракули. Все это — подкрепление «семантическому террору» со стороны фонетики.

О воздействии музыки на сознание говорить даже не будем. Оно очевидно — стоит вспомнить эффект боевого или траурного марша, песни «Вставай, страна огромная» или выступления рок-ансамбля перед толпой фанатов. О роли музыки в программировании поведения (обычно в совокупности с другими каналами воздействия — словом, пластикой движений и зрительными образами) написано море литературы. С этим вопрос ясен.

Добавлю только, что не менее важной, чем звук, частью акусферы является тишина. На мышление, сознание и подсознание человека действует именно чередования звука и тишины — со своим ритмом интенсивностью. Ницше не раз возвращался к глубокой мысли: «великие события случаются в тишине» («приходят на голубиных лапках»). Если же речь идет о взаимосвязи бытия и политики (а именно здесь лежит проблема манипуляции сознанием), то роль тишины возрастает еще больше. Хайдеггер, который продолжил мысль Ницше об аристократии сильных, посвященных, призванных управлять массой, даже поставил вопрос о создании сигетики — техники молчания. Это — «тихая», более или менее подсознательная коммуникация среди посвященных посредством умолчания.

Напротив, чтобы предотвратить возможность зарождения собственных групп элиты (интеллигенции) в массе управляемых, ее нужно полностью лишить тишины. Так на современном Западе возникло явление, которое получило название «демократия шума». Создано такое звуковое (и шумовое) оформление окружающего пространства, что средний человек практически не имеет достаточных промежутков тишины, чтобы сосредоточиться и додумать до конца связную мысль. Это — важное условие его беззащитности против манипуляции сознанием. Элита, напротив, очень высоко ценит тишину и имеет экономические возможности организовать свою жизнь вне «демократии шума».

Отметим вещь еще менее явную, чем тишина — сигналы запахов. Значение их обычно ускользает. Тот факт, что мир запахов с точки зрения манипуляции сознанием и поведением недооценивается, можно считать странным. Известно, что эта знаковая система оказывает на поведение самое мощное воздействие. Достаточно вспомнить о том, какую роль играют духи как знаки, как носители сообщений в самых тонких человеческих отношениях. Известно также, что метафора запаха используется в пропаганде очень широко. Слова о запахе действуют на особую психическую сферу — воображение, и под воздействием слов человек как бы ощущает тот или иной запах.

Такими метафорами полон язык политики, вплоть до ее низкого жаргона. Вспомните: «запахло жареным». Одна из сильнейших метафор — «запах крови». Запуская ее в массовое сознание, политики нередко действительно устраивают небольшой кровавый спектакль, жертвуя некоторым числом жизней, чтобы вызвать психологический шок у граждан.

На практике Запад в полной мере использовал запахи в укреплении культурного ядра общества и предложил людям из всех социальных групп и всех субкультур богатейший «рацион» запахов. Были развиты мощные отрасли промышленности — парфюмерия и косметика, табачных изделий, напитков и т. д., — в которых запах играл ключевую роль. Дизайнеры буквально проектируют запахи ресторанов, отелей, аэропортов, целых кварталов. Тот, кто приезжал на Запад из СССР, первым делом замечал контраст именно в мире запахов.