ОБЩЕСТВЕННОЕ МНЕНИЕ И РАЗГОВОР 8 страница

Предположите, что изучение латинского языка и латинских авторов, точно так же, как изучение философии и истории фило­софии, было вдруг уничтожено во французских школах: вскоре произошел бы разрыв частей в основе французского ума, новые поколения перестали бы принадлежать к тому же обществу, как и старшее поколение; и различные французские профессионалы, доктора, инженеры, адвокаты, военные, промышленники, полу­чившие специальное образование, были бы в общественном смысле чуждыми друг другу. У них не было бы другого общего интереса, а следовательно и другого разговора, как санитарные вопросы, дождь и хорошая погода или газетная политика. И тогда вдруг «душа Франции» была бы разбита не на два, а на сто кусков.

Я знаю, что в глазах экономистов прежней эпохи польза для культурных людей от возможности эксплуатировать один и тот же источник разговора должна представляться самым бесплод­ным пустяком. Разговаривать для них — это значит терять свое время, и очевидно, что если вся социальная жизнь должна сво­диться к утрированному производству, к производству ради про­изводства, то слово имеет право быть терпимо только как сред-


ство обмена. Но такое общество, которое осуществило бы этот идеал, где люди говорили бы друг с другом только для того, что­бы сговориться о деле, покупке, одолжении, соединении, могло ли бы такое общество назваться действительно обществом? Не было бы тогда ни литературы, ни искусства, не было бы удо­вольствия поболтать между друзьями, даже за обедом. Молчали­вые обеды, буфет между двумя скорыми поездами, жизнь дело­вая и немая: если мы оттолкнем эту перспективу, если мы поду­маем о свойственной нам всем существенной потребности все лучше и лучше понимать друг друга для того, чтобы все больше и больше любить и извинять друг друга, и если мы согласимся, что удовлетворение этой глубокой потребности есть самый луч­ший и самый сладкий плод цивилизации, то мы должны будем признать главной обязанностью правительств не делать ничего, что могло бы пресечь распространение интерспиритуальных от­ношений, и делать все, что могло бы ему благоприятствовать.

VI

После того, как мы говорили о разновидностях разговора, о его видоизменениях и причинах, скажем несколько слов о его по­следствиях, сюжете, которого мы едва коснулись. Будем класси­фицировать его последствия, чтобы не пропустить какого-либо важного из них, по различным большим категориям социальных отношений. С точки зрения лингвистической, он сохраняет и обогащает языки, если не расширяет их территориального вла­дения, он порождает различного рода литературы и в особеннос­ти драму. С точки зрения религиозной, он является самым пло­дотворным средством проповеди, он распространяет поочередно догматы и скептицизм. Религии утверждаются и ослабляются не столько благодаря проповедям, сколько благодаря разговорам. С точки зрения политической, разговор до прессы является един­ственной уздой для правительств, недоступное убежище свободы; он создает репутацию и обаяние, он располагает славой, и при помощи ее властью. Он стремится уравнять собеседников, упо­добляя их друг другу, и разрушает иерархию в силу того, что выражает ее. С точки зрения экономической, он объединяет суж­дения относительно пользы различных богатств, создает и точно определяет идею стоимости, устанавливает лестницу и систему стоимостей. Таким образом, эта ненужная болтовня, простая потеря времени в глазах утилитарных экономистов, есть в дейст­вительности экономический агент наиболее неизбежный, потому


'ч'И



Г. Тард «Мнение и толпа»


Общественное мнение и разговор



янн


 


что без него не было бы мнения, а без мнения не было бы ценно­сти, основного понятия политической экономии и, по правде сказать, многих других специальных наук.

С точки зрения моральной, он борется беспрестанно, и чаще всего с успехом против эгоизма, против склонности преследовать в поступках чисто индивидуальные цели; он намечает и разраба­тывает телеологию вполне социальную, противопоставляя ее этой индивидуальной телеологии; ради этой социальной телеоло­гии он посредством похвал и порицаний, которые раздаются кстати и передаются заразительно, распространяет спасительные иллюзии или условную ложь. Благодаря взаимному проникнове­нию умов и душ, он содействует зарождению и развитию психо­логии именно не индивидуальной, а прежде всего социальной и моральной. С точки зрения эстетической, он порождает вежли­вость при помощи любезности сперва односторонней, затем сде­лавшейся взаимной; он стремится согласовать между собой суж­дения вкуса, в конце концов достигает этого и вырабатывает таким образом поэтическое искусство, эстетический кодекс, имеющий верховное владычество в каждую эпоху и в каждой стране. Итак, он могущественно содействует делу цивилизации, первыми условиями которой являются вежливость и искусство.

Гиддингс в своих Принципах социологии делает замечание от­носительно разговора, и замечание важное. По его мнению, ко­гда два человека встречаются, то разговор, который они ведут друг с другом, есть только дополнение к их взаимным взглядам, которыми они окидывают друг друга и пытаются узнать, при­надлежат ли они к одному и тому же общественному виду, к одной и той же общественной группе.

«Мы лелеем, -- говорит он, -- иллюзию, которая заставляет нас верить, что мы болтаем, потому что интересуемся теми ве­щами, о которых говорим, точно так же, как мы лелеем самую сладостную из всех иллюзий, а именно веру в искусство для ис­кусства. На самом же деле всякое выражение, вульгарное или художественное, и всякое общение, начиная с случайного разго­вора при первом вступлении в отношения и кончая самыми глу­бокими интимными разговорами настоящей любви, все это вы­текает из источника элементарной страсти взаимно познако­миться друг с другом и установить сознание вида». Что первый разговор двух встретившихся незнакомых друг другу людей всег­да имеет характер, указанный Гиддингсом, это уже оспоримо, хотя и верно во многих случаях. Но вероятно, что дальнейшие разговоры, происходящие между ними, после того как состоя-


лось их взаимное знакомство, носят совершенно другой харак­тер. Они стремятся соединить их в одно общество или укрепить это соединение, если они уже принадлежат к одному и тому же обществу. Они стремятся, следовательно, породить и подчерк­нуть, расширить и углубить сознание вида, а не просто только определить его. Дело идет не о том, чтобы обнажить свои грани­цы, но чтобы беспрестанно расширять их.

Возвратимся к некоторым из этих общих последствий. Когда цивилизованный народ, благодаря вторичной утрате безопаснос­ти, поломке мостов, негодности дорог к употреблению, отсутст­вию писем, общественных связей, впадает в варварство, он ста­новится относительно молчаливым. Там много говорили прозой и стихами, словесно и письменно; там теперь почти совсем не говорят. До какой степени любили разговаривать в момент перед падением империи, можно составить себе понятие по различным местам у Макробия, современника Феодосия Младшего. В его Сатурналиях (как известно, написанных в диалогах) один из собеседников говорит другому: «Обращайся кротко с твоим не­вольником, допускай его милостиво к разговору». Он порицает, по-видимому редкий в его эпоху, обычай тех, которые не позво­ляют своим невольникам разговаривать с ними, прислуживая им у стола. В другом месте одно из его действующих лиц говорит: «В течение всей моей жизни, Деций, для меня не было ничего лучше, как употреблять досуг, остающийся мне от защиты, на разговор в обществе образованных людей, вроде тебя например. Хорошо направленный ум не может найти отдохновения более благородного и полезного, как беседа, где вежливость украшает как вопрос, так и ответ». Правда, эта последняя фраза напоми­нает уже приближающееся варварское состояние, если только эта любовь к разговору, немного торжественному и многоречи­вому, который был осмеян Горацием, не объясняется ораторски­ми привычками этого адвоката.

Изолированный крестьянин молчит; варвар в своем крепком жилище, в своем ущелье в скале не говорит ни слова. Когда он случайно заговорит, то для того, чтобы сказать речь. Не этим ли столь простым фактом следует объяснить разложение латинского языка и появление неолатинских языков? Если бы галло-романские селения продолжали существовать и сообщаться ме­жду собой после падения императорского трона так же, как и прежде, то по, всей вероятности, никогда не перестали бы гово­рить по-латыни на всей территории империи. Но, за недостатком беспрестанного упражнения в слове на огромном пространстве и



Г. Тард «Мнение и толпа»


Общественное мнение и разговор



ЧШ'


 


в самых изменчивых условиях, упражнения, которого требовало сохранение такого богатого и сложного языка, неизбежно долж­но было случиться, что большинство слов погибло, осталось без объекта, и что деликатное чувство нюансов склонения и спряже­ния утратилось и изгладилось среди земледельцев, пастухов, вар­варов, обреченных на одиночество за неимением хорошо содер­жащихся дорог и хорошо урегулированных отношений. Что же тогда случилось? Когда эти существа, обыкновенно молчаливые, чувствовали потребность сообщать друг другу какую-либо идею, всегда грубую, то их заржавленный язык отказывался доставить им точное выражение, и смутное выражение удовлетворяло их вполне; сужение их словаря влекло за собой упрощение их грамматики; латинские слова, латинские обороты и окончания приходили им на память только в искаженном и испорченном виде, и, для того чтобы быть понятыми, они должны были уси­ливать свою изобретательность, и тем в большей степени, чем больше они утратили привычку говорить правильно и легко. И человек оказался тогда почти в том же состоянии, в каком он находился в доисторические времена, когда, не владея еще да­ром слова, он должен был мало-помалу изобретать слово также при помощи изобретательных попыток, сосредоточивая на удов­летворении насущной потребности словесного общения все свои умственные способности. И таким образом из целой массы ново­введений, придуманных людьми с VII до X века для того чтобы легче понять друг друга, произошли романские языки. За отсут­ствием частых и разнообразных разговоров латинский язык раз­ложился, и начал образовываться зародыш неолатинских язы­ков, а позднее, благодаря возврату к общественной жизни, к обычным разговорам, неолатинские языки увеличились и рас­цвели. Не так ли же точно было со всяким разложением и заро­ждением языка?

Если прекращение разговоров разлагает культивированные языки или же ослабляет их, то возврат к общественным отноше­ниям и необходимо сопровождающим их разговорам есть первая причина образования новых языков. Точно так же этот процесс образования будет медленнее или быстрее, сообразно с тем, будет ли он происходить в стране, где население весьма редко и раз­дробленно, или же в области относительно густо заселенной и централизованной. Именно такой контраст представляет нам Англия в средние века по сравнению с неолатинскими народами. И не может ли этот контраст служить для объяснения того, по­чему французским диалектам понадобилось столько веков для


того, чтобы образоваться, и диалекту Иль-де-Франса для того, чтобы утвердиться во всех французских провинциях, в то время как английский язык возник и распространился с быстротой, поражающей лингвистов? Это потому, что, как указал Бутми вместе с другими историками, централизация власти утверди­лась в Великобритании гораздо раньше, чем у нас, и благодаря заключению жителей на острове могущественно содействовала их более быстрому объединению. Ассимилирующее подражание действовало там, переходя от группы к группе, с большей силой, нежели во Франции, и уже начиная с средних веков. Представь­те себе все, что предполагает умножение разговоров между ин­дивидуумами и между людьми различных рангов, классов, раз­ных графств, постепенное исчезновение многочисленных наре­чий или только двух различных языков, каковы англосаксон­ский и романские, перед одним языком, который создается и развивается в то время, как распространяется, который даже своим образованием обязан своему распространению. И действи­тельно, характерная черта английской жизни в средние века та, что это — общая жизнь всех классов в беспрерывном столкнове­нии и обмене примеров. Прибавим мимоходом, что там, как и везде, подражание особенно распространялось от высших к низ­шим , начиная с столь блестящих дворов, где разговор был уже так благороден и утончен; и нужно искать объяснения этой столь быстрой и глубокой ассимиляции в установлении английской иерархии, в сближении ее последовательных ступеней, достаточ­но различных для того, чтобы существовал престиж высшей ступени, и недостаточно разделенных для того, чтобы отнять охоту к соревнованию.

Политическая роль разговора не менее значительна, нежели лингвистическая. Существует тесная связь между функциониро­ванием разговора и изменениями общественного мнения, от чего

1 Можно видеть применение этого закона даже у дикарей. Описывая нравы диких акадийцев, Шарлевуа (Histoire de la nouvelle France) пи­шет: «Каждое местечко имело своего sagamo (начальника), не завися­щего от других; но все они поддерживали между собой некоторого рода сношения, которые тесно связывали всю нацию. Они употребляли большую часть хорошего времени года на то, чтобы посещать друг дру­га и держать советы, на которых говорилось об общих делах». Таким образом, привычка разговаривать регулярно и периодически и специаль­но посещать друг друга родилась у начальников племен и, распростра­няясь, содействовала взаимной ассимиляции соседних народов.



Г. Тард «Мнение и толпа»


Общественное мнение и разговор



 


 


зависит переменчивость власти. Если где-нибудь общественное мнение изменяется мало, медленно, остается почти неподвиж­ным, это значит, что разговоры там редки, скромны, вращаются в узком круге сплетен. Если же общественное мнение подвижно, если оно переходит от одной крайности к другой, это значит, что разговоры там часты, смелы, свободны. Где мнение слабо, там, значит, говорят без одушевления; где оно сильно, там, значит, сильно спорят; где оно яростно, там, значит, разгораются стра­сти во время спора; где оно бывает исключительным, требова­тельным, тираническим, это значит, что разговаривающие нахо­дятся во власти коллективного безумия, в роде пресловутого «де­ла»; где оно носит либеральный характер, там, значит, разгово­ры разнообразны, свободны, питаются общими идеями.

Эта связь между мнением и разговором так тесна, что позво­ляет нам восстановить разговор в известных случаях, когда у нас нет документов относительно последнего, но нам известно первое. У нас мало сведений относительно разговоров прошед­ших лет; но у нас есть некоторые сведения касательно того, в какой мере мнение имело решающее влияние здесь или там, в той или другой нации, в таком-то и таком-то классе на решение политической или судебной власти. Например, мы знаем, что правительства Афин в гораздо большей степени, нежели прави­тельства Спарты, были созданы мнением; отсюда мы были бы в праве сделать заключение, если бы не имели сведений из других источников, что афиняне были гораздо говорливее лакедемонян. Во время Людовика XIV мнение двора имело большое влияние, гораздо большее, чем думают, на решение монарха, который бессознательно подчинялся ему; мнение города не шло в счет, а мнение провинций вовсе игнорировалось. Это означает, что при дворе разговаривали много об общественных делах, в городе го­ворили мало и еще меньше во всей остальной Франции. Но в момент революции эти пропорции были разрушены, потому что пример политического разговора, данный высшими сферами, мало-помалу спустился до самой глубины деревень.

Итак, эволюция власти объясняется эволюцией мнения, кото­рое само объясняется эволюцией разговора, а этот в свою очередь объясняется целым рядом различных источников: воспитанием в семье, школой, обучением, проповедями, политическими речами, книгами, газетами. И периодическая пресса питается сведения­ми из целого света, которые касаются всего, что происходит ис­ключительного, гениального, изобретательного, нового. Газеты бывают более или менее интересны, оказывают влияние в том


или ином смысле сообразно с характером и окраской новостей, которые появляются и подчеркиваются газетами. И среди этих новшеств, которыми питается пресса, нужно поставить на пер­вом плане действия власти, ряд фактов политических.

Таким образом, в конце концов получается, что сами дейст­вия власти, размельченные прессой и пережеванные разговором, в широкой степени содействуют преобразованию власти. Но власть могла бы действовать как угодно; она не претерпевала бы эволюции, если бы ее действия не были разглашены прессой и не подверглись обсуждению при разговоре; она оставалась бы в том же состоянии, несмотря на изменения, усилия или ослабле­ния, которые приходили бы от новшеств другого рода, а именно религиозных и экономических, если бы они получили широкое и всеобщее распространение. Там, где власть осталась очень устой­чивой, мы можем вообще быть уверены, что разговор был очень скромен и замкнут . Итак, для того, чтобы возвратить власти ее прежнюю устойчивость, устойчивость первобытных времен, ко­гда люди не разговаривали вне узкого круга своей семьи, нужно было бы начать с установления всеобщей немоты. При такой гипотезе сама всеобщая подача голосов была бы бессильна что-нибудь изменить.

В смысле политическом нужно считаться не столько с разго­ворами и спорами в парламенте, сколько с разговорами и спора­ми частными. Именно там вырабатывается власть, в то время как в палатах депутатов и в кулуарах власть изнашивается и часто лишается значения.

Когда решения парламентов остаются без отголоска, в том случае если пресса не разглашает их, они не имеют почти ника­кого влияния на политическую ценность представителя власти. То, что происходит в этих закрытых местах, имеет отношение

Во времена Бэкона в Англии зарождался разговор, и он посвящает этому предмету нисколько слов в своих Опытах морали и политики, но он дает не общие утверждения, которые были бы для нас очень интересны, а общие советы, которые для нас не так интересны. Если мы будем судить по этим советам, то английские разговоры в то время должны были быть необыкновенно скромны, гораздо скромные разго­воров на континенте, возбужденных религиозными войнами. «Что ка­сается шутки, — говорит он, — то есть вещи, которые никогда не были предметом ее: например, религия, государственные дела, великие люди, лица, утвержденные в высоком звании (высшие чиновники, вроде не­го)», и проч.



Г. Тард «Мнение и толпа»


Т


Общественное мнение и разговор



 


только к перемене власти, но отнюдь не к ее силе и к ее настоя­щему авторитету. Кафе, клубы, салоны, лавки, какие-либо мес­та, где ведутся разговоры — вот настоящие фабрики власти. Не надо, однако, забывать, что эти фабрики не могли бы функцио­нировать, если бы не существовало первого материала, который они обрабатывают, а именно — привычки к послушанию и дове­рию, созданной семейной жизнью, домашним воспитанием. Власть выходит оттуда, как богатство выходит из мануфактур и фабрик, как наука выходит из лабораторий, из музеев и библио­тек, как вера выходит из изучения катехизиса и материнских наставлений, как военная сила выходит из пушечных заводов и казарменных упражнений.

Вообразите французских граждан, запертых в одиночные тюрь­мы и предоставленных собственным размышлениям без малей­шего взаимного влияния, и после этого идущих вотировать... Но они не могли бы вотировать! Действительно, они или, по край­ней мере, большинство из них не могли бы отдать предпочтения Петру или Павлу, той программе или иной. Или же, если бы у каждого из них была своя собственная идея, то получилась бы настоящая выборная кутерьма.

Конечно, если бы какой-нибудь государственный человек, вро­де Мирабо или Наполеона, мог бы быть лично известен всем французам, то не нужно было бы разговора, для того чтобы осно­вать его авторитет, и французы могли бы быть немыми, и все-таки они в огромном большинстве были бы не меньше очарованы им. Но так как это невозможно, то необходимо, как только про­тяжение государства переходит границы маленького города, чтобы люди болтали между собой для того, чтобы создать над собой пре­стиж, который должен управлять ими. В сущности, на три чет­верти повинуются какому-нибудь человеку потому, что видят, как другие повинуются ему. Первые, которые начали повиноваться этому человеку, имели или полагали, что имеют на это свои при­чины: они поверили в его покровительственную и руководящую силу вследствие его преклонного возраста, или же его знатного происхождения, или его телесной силы, или его красноречия, или его гения. Но эта вера, зародившаяся у них самопроизвольно, была передана ими посредством разговоров другим, которые после них в свою очередь также стали верить. Именно разговаривая о деяниях человека, делают его известным, знаменитым, славным; и раз он благодаря славе достиг власти, то именно благодаря раз­говорам относительно его планов кампании или его декретов, его могущество или увеличивается, или уменьшается.


Особенно в экономической жизни, разговор имеет большое зна­чение, которого экономисты, по-видимому, не заметили. Разго­вор, обмен идей, -- или, скорее, взаимный или односторонний дар идей — не является ли он вступлением к обмену услуг? Именно при помощи слова, сначала во время разговора, люди одного общества сообщают друг другу свои нужды, свои жела­ния потребления или же производства. Чрезвычайно редко слу­чается, чтобы желание купить новый предмет зарождалось при виде его, без того чтобы разговор заранее возбудил это желание. Такой случай происходит, например, тогда, когда мореплаватель пристает к незнакомому острову; его окружают дикари, которые, не говоря с ним, так как ни они не знают его языка, ни он их, ослепляются стекляшками, привезенными им, и приобретают их, отдавая пищу и меха. За исключением таких случаев, разго­вор имеет большое влияние на зарождение, а еще более на рас­пространение потребностей, и без него никогда не могло бы быть точной и одинаковой цены, первого условия всякой немного раз­витой торговли, всякой немного успешной промышленности.

Отношение разговора к психологии социальной и моральной очевидно в XVII веке во Франции, но оно явно сказывается не только там. Гораций в одной из своих сатир хвалит ту жизнь, которую он ведет в своем деревенском доме. Там он часто при­нимает к столу своих друзей. «Каждый гость, свободный от за­конов этикета, осушает по своему выбору малые или большие чаши. Тут завязывается разговор, но не о соседях с целью позло­словить, не об их имениях с целью позавидовать, не о таланте Лепоса в танцевальном искусстве; мы разговариваем о предме­тах, которые больше интересуют нас, и которые стыдно игнори­ровать: что делает человека счастливым, добродетель или богат­ства? Нужно ли в своих связях сообразоваться с тем, что полез­но, или с тем, что честно? Какова природа добра? В чем состоит высшее благо? Между тем иногда, кстати, Сервий примешивает к этим серьезным разговорам и «старушечьи сказки». Из этого мы видим, что модные разговоры среди выдающихся людей вре­мен Августа походили одной важной чертой на разговоры «поря­дочных людей» нашего века: они также вращались около мо­ральных обобщений, когда они не касались литературных суж­дений. Только мораль, обсуждаемая современниками Горация, эпикурейцами с окраской стоицизма, это — мораль более инди­видуальная, нежели общественная, так как последователи Зено-на точно также, как и последователи Эпикура, ставили своей задачей укреплять, оздоровлять индивидуум, взятый в отдельности,



Г. Тард «Мнение и толпа»


Общественное мнение и разговор



 


оторванный от своей группы. Наоборот, вопросы, поднимаемые светскими христианами и моралистами времен Людовика XIV, имеют прежде всего отношение к общественной морали.

Мадам де Лафайет пишет мадам де Севинье, что однажды по­сле обеда весь разговор с мадам Скаррон, аббатом Тестю и дру­гими собеседниками вращался вокруг «личностей, вкус которых стоит выше или ниже их ума». «Мы пускались, — говорит она, -в такие тонкости, что не могли больше ничего понять». В наши дни спросят, какой интерес может заключаться в трактовании таких темных сюжетов? Но не нужно забывать, что в эту эпоху в аристократических сферах общественность достигала своей выс­шей точки развития, и не было ничего более кстати, как осве­тить, точно определить, разобраться насколько возможно в соци­альной психологии, еще не получившей имени. XVII век, в раз­говорах между порядочными людьми, по-видимому, никогда очень не занимался индивидуальной психологией. Какой-нибудь роман Бурже заставил бы зевать мадам де Лафайет и Ларошфу­ко. То, что их интересовало и должно было наиболее интересо­вать, это изучение отношений интерспиритуалъных, и они бес­сознательно создавали интерпсихологию. Прочтите Лабрюйера, прочтите начерченные Бюсси-Рабютэном портреты его современ­ников или прочтите какого-либо другого писателя: они никогда не характеризуют человека с точки зрения его отношений к при­роде или к себе самому, но исключительно с точки зрения его социальных отношений к другим людям, согласия или несогла­сия его суждений относительно прекрасного с их суждениями (вкус), его способности нравиться им при рассказывании пи­кантного анекдота или при написании остроумного письма (ум) и т. д.

Естественно, что люди, начиная заниматься психологией, соз­давали общественную психологию, и точно так же понятно, что они делали это бессознательно, потому что они не могли иметь о ней точного представления, как только противопоставляя ее психологии индивидуальной.

Эта последняя развила в XVII веке только одну свою сторону -впрочем, важную и оригинальную, — а именно мистицизм. Сле­дует при этом заметить, что сладостные или томительные сос­тояния души, изображенные такими живыми штрихами в пол­ных одухотворения письмах Фенелона и многих других мисти­ков того времени, ощущаются ими как глухой и внутренний разговор с божественным собеседником, с невыразимым утеши­телем, скрытым в душе. Говоря правду, мистическая жизнь при


старом режиме отчасти создана по образцу «света». Бог делает там визиты душе. Он говорит ей, она Ему отвечает. Милость, не есть ли это радость и сила, которую дает вам любимый голос, говорящий внутри вас и подкрепляющий вас? Периоды злости и томления, на которые жалуются «спиритуалы», -- это интерва­лы, иногда очень долгие, между визитами и разговорами неизре­ченного гостя.

Другая ветвь, совершенно отдельная от социальной психоло­гии и тесно связанная с индивидуальной, — это психология по­ловая, которой специально посвятили себя драматурги и рома­нисты, и которая играет в разговорах тем более захватывающую роль, чем они цивилизованный. Она имеет также некоторую связь с мистической психологией.

Разговор есть родоначальник вежливости. Это справедливо да­же тогда, когда вежливость заключается в том, чтобы не разгова­ривать. Провинциалу, только что проехавшему в Париж, ничего не кажется более странным, более противоречащим его натуре, как вид омнибусов, наполненных людьми, которые тщательно воз­держиваются от разговоров друг с другом. Молчание между не­знакомыми, которые встречаются, естественно, кажется неприли­чием, как молчание между знакомыми есть признак раздора меж­ду ними. Каждый хорошо воспитанный крестьянин считает своим долгом «составить компанию» тем, с кем он совершает путь. В действительности же это происходит не потому, что потребность разговора в маленьких городах или в деревнях сильнее, нежели в больших. Наоборот, эта потребность, по-видимому, возрастает в прямой зависимости от большей густоты населения и высшей сте­пени цивилизации. Но именно вследствие силы этой потребности, в больших городах пришлось устроить плотины против опасности быть потопленными под волнами нескромных слов.

Нужно достигнуть высокой степени сердечной близости для того, чтобы позволить себе долго молчать, когда двое друзей на­ходятся вместе. Между друзьями, которые не очень близки, меж­ду людьми безразличными, встречающимися в салоне, слово слу­жит единственной социальной связью, и как только эта единст­венная связь порвалась, тотчас же является большая опасность, опасность увидеть проявление лжи вежливости, полное отсутст­вие глубокой привязанности наперекор внешним проявлениям дружбы. Это ледяное молчание действует подавляющим образом,' оно производит впечатление, будто разорвали целомудренные покровы, и люди делают все, чтобы избежать его. В угасающее пламя разговора бросают все, что только придет на ум; свои самые

12 — 2856


ИМ



Г. Тард «Мнение и толпа»


Общественное мнение и разговор



 


дорогие тайны, не высказывать которые было прямым интере­сом, точно так же, как в момент кораблекрушения бросают в море свои самые драгоценные товары для того, чтобы задержать потопление. Молчание среди салонного разговора -- это потоп­ление корабля среди океана.

Из разговора родились комплименты, точно так же, как и зло­словие. Разговаривая друг с другом, люди заметили, что их хо­рошее мнение о них самих не разделяется другими, и обратно.

Тщеславную иллюзию другого, когда дело шло о равном, можно было высмеять, резко напасть на нее, порицая противни­ка; да и то опыт научил избегать конфликтов, вызванных таки­ми порывами откровенности. Но когда дело шло о высшем, о хозяине, то осторожность подсказывала поддерживать эту химе­ру. Отсюда получились комплименты, которые, мало-помалу ос­лабляясь, и вместе делаясь взаимными, и под этой обоюдной формой становясь общим достоянием, сделались основанием го­родской жизни. Вначале они всегда бывают корыстными и толь­ко постепенно делаются бескорыстными. Я спрашиваю себя, не объясняется ли то, что индусы сказали относительно всемогуще­ства молитвы, опьяняющей властью похвалы над наивными ду­шами. Молитва, прежде всего, есть гиперболическая похвала. — Характер комплиментов изменяется. В Китае, чтобы сказать приятное кому-нибудь, ему говорят, что он выглядит старым; у нас говорят, что он помолодел. В средние века сказать молодому монаху, позировавшему при священном умерщвлении плоти, что он был худ и истощен, это значило сказать ему самую деликат­ную похвалу. Можно ли уловить смысл как в эволюции ком­плиментов, так и в эволюции оскорблений? Сравнивая ругатель­ства героев Гомера с ругательствами диффаматорских газет, мы сказали бы, что словарь бранных слов скорее обогатился, неже­ли видоизменился. Ко всем физическим недостаткам, болезням, уродствам, которые приписывались некогда врагам, прибавились просто пороки цивилизации, утонченная испорченность, интел­лектуальные аномалии, которые также щедро навязываются им. Но эти публичные оскорбления прессы, как и эти похвалы, представляют собою нечто отдельное, весьма отличное от оскорб­лений и похвал, употребляющихся в частных случаях, и они должны были сохранить отчасти свой первобытный гиперболизм. Все, что обращается к публике, этому грубому персонажу, требует также кричащих и грубых красок: объявлений, расклеенных на стенах, выборных программ, газетных полемик. Не менее спра­ведливо и то, что по сравнению с полемиками между учеными