ОБНИНСКИЙ П.Н. ОБВИНИТЕЛЬНАЯ РЕЧЬ ПО ДЕЛУ КАЧКИ

Господа присяжные заседатели! 15 марта 1879 года, ве­чером, в меблированных комнатах Квирина на Басманной был убит выстрелом из револьвера бывший студент Медико-хи­рургической академии дворянин Бронислав Байрашевский. Убийство совершено в номере студента Гортынского в то вре­мя, когда у него собирались товарищи и знакомые; между ними находилась девица Прасковья Качка, тут же сознавшаяся в этом убийстве, но объяснившая, что открыть причину убийства она не желает.

Предварительным следствием было между прочим обна­ружено, что Качка и Байрашевский познакомились в Москве еще в 1878 году. Почти одинаковый возраст, общая цель -подготовить себя к предстоящей деятельности научным об­разованием, наконец, совместное жительство на общей квар­тире - все это не могло не способствовать к сближению мо­лодых людей. Научные занятия шли без всякого руководства, без достаточной к тому подготовки и потому, вместо желае­мой цели, привели к совершенно иному результату; моло­дые люди полюбили друг друга.

Зародившись в дружбе, любовь эта скоро, в Качке по край­ней мере, перешла в страсть: обещание Байрашевского женить­ся на Качке давало полный простор такому чувству. По отзы­вам свидетелей, Качка перестала заниматься, появились пере­мены в характере, привычках, и она, видимо, находилась под гнетом какого-то страстного беспокойного влечения, с резки­ми переходами от беспредельной веселости к мрачному настро­ению, как это часто случается у влюбленных. Байрашевский, напротив того, начал заметно охладевать к Качке, избегал даже встречаться с ней, откладывал свадьбу и т.п. - и это уже после того, когда взаимные отношения их достигли того предела, за которым подозревалась возможность сделаться матерью.

В этом периоде их взаимных отношений, когда страстное чувство Качки достигло своего высшего напряжения, Байрашевский изменяет ей и становится женихом другой девушки, ее же подруги - Ольги Пресецкой, которая также одновремен­но жила и занималась с ними в общей квартире.

Сначала только подозревая измену, но вскоре затем убе­дившись в этом, Качка начинает жестоко страдать, ищет вы­хода в мысли о самоубийстве, решает покончить и с Байра-шевским, покупает револьвер, но еще колеблется в своем ре­шении. Через неделю, именно 15 марта, узнав о приезде из Петербурга Ольги Пресецкой, с тем чтобы ехать с Байрашевс-ким к родителям его и обвенчаться там, Качка вечером того же дня убивает Байрашевского в то время, когда все окружаю­щие наслаждались ее пением.

Вот и вся история несчастной любви Качки и того траги­ческого исхода, который привел ее сегодня на скамью подсу­димых. Уже из моего короткого рассказа, основанного на бес­спорных фактах судебного следствия, вы, господа присяжные заседатели, могли убедиться, что дело идет об одном из обык­новенных убийств, с обыкновеннейшим мотивом - ревнос­тью, т.е. о деянии хотя и несомненно преступном, но вызван­ном и обусловленном логическим ходом событий, по­следовательным развитием страстей, присущих каждому и умственно здоровому человеку, а стало быть - о деянии пси­хически нормальном.

Не столь ясным и простым представлялось дело преж­де, в начале предварительного следствия: в высшей степе­ни самолюбивая, все еще любящая убитого ею жениха, Кач­ка долгое время не хотела раскрыть причину убийства, ей тяжело было обнаружить поведение покойного, бросить на него тень, сделать ему упрек... Еще тяжелее было ей при­знать, что она, отдавшаяся своему жениху, забыта ради дру­гой, забыта и поругана; ей было больно даже и подумать об этом; понятно, что на первых порах она должна была мол­чать о причине. Это сообщило загадочность делу; подозре­вался болезненный аффект, появились слухи о политичес­кой цели убийства. Следствию удалось, однако, доказать как полнейшую несостоятельность этих обоих предположений, так и раскрыть истинную причину убийства. На это, между прочим, потребовалось много времени, и вот почему мы только сегодня приступаем к судебному разрешению собы­тия, совершившегося ровно год тому назад, - события, столько несложного по своим внешним очертаниям и, кро­ме того, засвидетельствованного собственным сознанием обвиняемой. Зато факт, сначала загадочный, низведен был в область понятных для каждого, того искренне желающе­го, и самых обыкновенных явлений. Доказать это после­днее положение составляет в нашем деле главнейшую пре­обладающую задачу обвинения, так как сама подсудимая и ее защита, как это видно по оконченному судебному след­ствию, стараются, совершенно для меня неожиданно, вер­нуть дело снова в ту туманную сферу, из которой оно пер­воначально возникло.

Для уразумения того, является ли известное деяние сво­бодным продуктом злой воли или совершено оно под гнетом душевной болезни, весьма важно знать повод, вследствие ко­торого возникло первое сомнение относительно умственной состоятельности и свободной воли обвиняемого. Важно это потому, что если повод такой обусловлен каким-нибудь субъек­тивным явлением, обнаруженным в поведении самого обви­няемого, то, естественно, к предположению о его не­нормальном состоянии мы должны отнестись более или ме­нее доверчиво; если же, наоборот, повод этот стоит вне сферы личных явлений из жизни и натуры обвиняемого и возник по чьему-либо стороннему указанию или по излишней, хотя и весьма почтенной в этом случае, мнительности следователей, то такое обстоятельство может иметь значение только тогда, когда возбужденной по такому поводу врачебной экспертизой подозрения эти в чем-либо подтвердятся. Применяя эти об­щие положения к рассматриваемому случаю, мы видим, что повод, благодаря которому возникло сомнение в умственном здоровье девицы Качки, должен быть отнесен не к первой, а ко второй категории; он пришел к нам, так сказать снаружи. Первое сомнение было возбуждено братом подсудимой, зая­вившим следователю о беременности сестры и о развившем­ся вследствие этого ее душевном расстройстве; сомнение под­креплялось долгим и упорным молчанием подсудимой об ис­тинной причине убийства. Но когда стараниями следователя была обнаружена эта причина, когда произведена была вра­чебная экспертиза, то стало несомненным: первое, что заяв­ление о беременности было внушено исключительно чувством братской любви и не имело под собой никакой фактической основы, и второе, что мотивом убийства была не душевная болезнь, а просто ревность. Итак, повод к сомнению, заро­дившись извне, не получил при обследовании никакого подтверждения.

Результатом освидетельствования явилось заключение врачей о полном умственном здоровье и, следовательно, пол­ной способности к вменению. Единственным диссонансом в таком гармоническом соглашении представляется мнение врача Державина. Мнение это, основанное не только на крат­ком, а, можно сказать, на мимолетном наблюдении, поло­жительно опровергается как заключением врача Булыгинского, наблюдавшего ее более месяца и, стало быть, изучив­шего ее природу несравненно основательнее, так и конечным заключением коллегии врачей-экспертов гг. Кетчера, Доброва и Гилярова, свидетельствовавших Качку в судебном засе­дании. Оба эти акта были прочитаны на суде, и вы могли убедиться в основательности, всесторонности и вниматель­ности, с которыми отнеслись эксперты эти к своей трудной и сложной задаче. Далеко не таково заключение Державина. Державин в своем заключении совершенно игнорирует фак­тические обстоятельства и говорит лишь о субъективных свойствах обвиняемой, дознанных им из ее же слов; дей­ствительно, если закрыть глаза на отношения Качки к Байрашевскому и Пресецкой, на поведение Байрашевского, на его измену, на силу любви Качки и т.д., тогда, пожалуй, мож­но приписать убийство душевной болезни, но уж никак не той гарШз текпсопсш, которую нашел Державин. Основные признаки этой болезни, как определяют их Маудсли и Крафт-Эбинг, таковы: «Наступлению помешательства с наклоннос­тью к убийству или самоубийству предшествует обыкновен­но мрачное состояние духа с бредом или без бреда, убийство совершается под влиянием угнетения, вызванного ложны­ми убеждениями, вдруг, при каком-нибудь незначительном поводе; больной впадает в бешенство, совершенно не знает, что делает в это время, и приходит в ужас, когда впослед­ствии узнает об этом» (Маудсли, доктор и профессор. Ответ­ственность при душевных болезнях,стр. 241).

«Аффект появляется столь внезапно и с такой напряжен­ностью, что во время припадка утрачивается не только созна­ние и рассудительность, но даже и память. Образ действий имеет особый механизм, с которым необхо­димо познакомиться, чтобы не смешивать его с другими состо­яниями: больной никогда не стремится к достижению какой-либо объективной цели, а лишь к внешнему выражению того, что тяготит его сознание; в образе действий такого больного никогда не бывает плана, целесообразности, а, напротив, боль­ной действует как слепой, как бы конвульсивно; он не довольст­вуется, например, убийством своей жертвы, а калечит ее са­мым жестоким отвратительным способом; иногда больной пре­достерегает окружающих; если же приступ быстр, то за ним следует слепое, бессознательное неистовство» (Крафт-Эбинг, доктор. Начала уголовной психологии, стр. 63-64).

Ничего подобного никто - ни врачи, ни свидетели убий­ства - в Качке не наблюдали; поступок ее, как это мы видели, далеко не бесцельный; убийство совершено без всяких жестокостей, память и самосознание полнейшие, неистовства по совершении убийства никакого и т.д.

Насколько Качка обладала сознанием в момент убийства и чутко относилась даже к мелочным событиям, видно из двух доказанных следствием явлений, из которых одно пред­шествовало убийству, а другое за ним следовало: за два часа до выстрела Качка вручает свидетелю Малышеву прочитан­ную на суде записку свою о брате и домашних своих распо­ряжениях, а тотчас после убийства, по поводу чьего-то сме­ха, иронически замечает, что она доставила своим поступ­ком кому-то удовольствие.

Мысль об убийстве зрела и развивалась в долгом, хотя и мучительном, процессе нравственного страдания обвиняемой; она зародилась в измене Байрашевского, а не в каких-нибудь «ложных убеждениях» и разрешилась 15 марта, когда приеха­ла его новая невеста Пресецкая и когда Качка, в последний раз перед разлукой навеки, видела своего бывшего жениха; в этих последних обстоятельствах, пожалуй, можно допустить внешний толчок, ускоривший развязку, но разве это может лишить факт его осмысленной причины, сознательного сти­мула, логически подготовленного рядом событий мира дей­ствительного, помимо всякой деятельности воображения, миража «ложных убеждений», аффекта и т.п. Где же тут гарШз текпсопсш? Что касается указаний Державина на пьянство отца Качки, о чем говорит и ее мать в своем показании, то и отсюда невозможно вывести какого-либо заключения о нрав­ственной болезненности дочери их Прасковьи Качки, так как у тех же родителей, кроме нее, были дети: Александр, Влади­мир, Анна и Елизавета; все они умственно совершенно здо­ровы; отчего же пьянство отца отразилось бы только на од­ной Прасковье Качке?

На предложенный мною по этому поводу вопрос эксперт Державин мог возразить только то, что в семействе Качки за­пой отца отразился, кроме Прасковьи Качки, и на сестре ее Анне физическим уродством; но вы помните, господа при­сяжные заседатели, что об этом уродстве показывала мать ее, г-жа Битмид, и причину его объяснила случайным обстоятель­ством - падением или ушибом.

Врач Левенштейн вовсе не наблюдал Качку, и поэтому его заключение уже чисто теоретического свойства. Чтобы дока­зать вам всю его несостоятельность в этом отношении, а так­же чтобы помочь вам в уяснении психической стороны дела и того значения, какое может иметь для суда врачебная экс­пертиза вообще, мне необходимо привести, хотя и в выдерж­ках, мнения нескольких научных авторитетов в занимающем нас вопросе.

«Ни в одном из случаев, требующих вмешательства су­дебного врача, - говорит Шайнштейн (см.: Руководство к изу­чению судебной медицины, пер. Чацкина, стр. 663—664), -для него не бывает так близка возможность преступить черту своей компетентности, как при исследовании умственного состояния с целью определить, находится ли данное лицо в здравом уме или нет; ибо, высказывая свое мнение, он тем самым высказывает и свое личное суждение о том, можно ли этому лицу вменить данное действие его как свободное и сознательное. А между тем решение этого последнего вопроса, как по здравой логике, так и по точному смыслу большей час­ти законодательств, принадлежит не врачу, а судье. Ни в од­ном отделе судебной медицины не было поэтому более бес­плодных теоретических рассуждении и ни к чему не ведущей полемики, как в судебной психиатрии. Задача врача душев­ных болезней ограничена представлением судье возможно полной картины физического и нравственного состояния об­виняемого и объяснением, какое влияние то или другое могло иметь на его образ действий вообще. Дальнейшую же оценку этих фактов врач представляет судье; притом к сфере компетентности врача относится только часть тех душевных состояний, которыми исключается вменяемость, - именно одни душевные болезни; все же другие условия, как-то: недо­статочное воспитание, заблуждение, страсти и нравственные потрясения в качестве общепонятных психологических момен­тов, подлежат оценке судьи».

«Решение вопроса о вменяемости, - говорит Миттер-майер, - принадлежит исключительно судье или присяж­ным, а врачи должны доставить им только сведения, даю­щие возможность решить этот вопрос или облегчающие это решение».

«Не всякое видоизменение умственной деятельности, происшедшее вследствие болезненного состояния, возможно бывает признать душевной болезнью; болезненное расстрой­ство умственной деятельности в конкретном случае еще не безусловно влечет за собой признание того, что действия боль­ного находились под влиянием такого расстройства, исклю­чающего свободное определение воли, и несомненно, что не все действия душевнобольных носят отпечаток душевных их страданий» (Скржечка, доктор и профессор. Душевные болез­ни по отношению к учению о вменении).

«Нет ни одного симптома расстройства умственной дея­тельности, который бы исключительно был свойством душев­ной болезни и не встречался бы в нормальном состоянии. Отдельные лица в умственном отношении бесконечно разно­образны, и нет типа, который мог бы служить нормой умствен­но-душевного здоровья. Судебная антропология вращается исключительно на почве врачебного опыта и наблюдения и не должна ни разрешать вопроса о способности ко вменению, как понятии чисто юридическом, ни теряться в метафизичес­ки спекулятивном исследовании абстрактной свободы воли. Абсолютной свободы воли, в смысле философов, вероятно, не было и не будет; требования же, предъявляемые государ­ством к индивидуальной воле, всегда ограничиваются отно­сительной ее свободой; государство требует от частного лица лишь способности производить сравнительную оценку пред­ставлений и до известной, установленной обществом нормы поступаться чувственными эгоистическими побуждениями в пользу разумных представлений, соответствующих требова­ниям нравственности и государственным законам. Относи­тельно вопроса о том, насколько для судьи обязательно зак­лючение врача, можно положительно сказать, что судье при­надлежит право оценки заключения и он может отвергнуть его. Ввиду столь многих плохих заключений, предъявляемых по настоящее время в судах, было бы весьма неудобно не признавать этого права за судом, но оно должно распростра­няться лишь на формальную правильность, точность и тща­тельность его, а никак не на научную компетентность выво­дов, сделанных врачом» (Крафт-Эбинг, доктор. Начала уголов­ной психологии).

Все только что приведенные мной отзывы известнейших представителей науки сводятся к такому общему выводу, име­ющему прямое отношение к рассматриваемому сегодня делу: судебная психиатрия изобилует бесплодными теоретически­ми рассуждениями; неосновательные заключения врачей очень часто предъявляются в судах; врачебная экспертиза по­этому служит для суда только пособием, пользоваться кото­рым можно лишь с величайшей осторожностью; решение воп­роса о вменении и оценка фактов, послуживших поводом к экспертизе, всецело принадлежат суду, ибо это вопросы исключительно юридического свойства. Условия воспитания, страсти и нравственные потребности (т.е. единственные дви­гатели в убийстве Байрашевского) отнюдь нельзя смешивать с душевными болезнями. Бывают случаи, когда и одержимые такими болезнями могут обладать свободной волей, и потому тогда и они даже подлежат вменению за совершенные ими деяния. Вообще для вменения достаточно и относительной свободы воли, так как безусловной не существует. Применяя эти общие выводы к нашему делу, мы получаем конечный и до очевидности простой итог: там, где мнения врачей расхо­дятся, надо отдать предпочтение тому, которое более согласу­ется с выводами из фактов.

Правда, некоторые психиатры допускают возможность болезни и в человеке, действующем, по-видимому, целесо­образно и разумно, т.е. с мотивом, предумышленном, даже скрытностью и т.п., но для этого необходимо, чтобы на та­кую болезнь имелись какие-нибудь указания в жизни и по­ведении субъекта вне совершенного им преступного дея­ния сомнительной вменяемости; таких указаний в биогра­фии Качки, очень подробно и именно с этой целью обследованной, мы не находим. С другой стороны, в этом отношении следует иметь в виду, что все иностранные ко­дексы, на которые обыкновенно такие врачи ссылаются, допускают «неполную вменяемость», а некоторые врачи и юристы просто указывают на сомнительные психические страдания как на обстоятельства, смягчающие вину, и в та­ком случае роль подобных внутренних влияний делается совершенно тождественной с тем значением, какое имеют иногда внешние обстоятельства, например, повод к раздра­жению, вовлечение другим, несовершеннолетие, вынужденность и т.п. обстоятельства, при наличности ко­торых смягчается наказание.

Наконец, существуют мнения, доводящие подобный взгляд до крайних пределов: по мнению некоторых врачей, сумасшедший человек может действовать совершенно так же, как и умственно здоровый; существует так называемая «боль­ная логика», «судорожное сознание»; границ нет, по край­ней мере для современной психиатрии они неуловимы. Что же это значит? Это значит, что и экспериментальное знание имеет свои границы, за которыми вся сумма его сводится к нулю. Но, господа присяжные заседатели, человек обладает свойством более высшего источника, свойством, ему при­рожденным, - разумом, здравым смыслом. Область его начинается как раз там, где экспериментальный вывод дает в результате такой нуль.

Итак, обратимся к этой нашей способности и последу­ем ее указаниям, тем более что такое право в данном случае признают за нами, юристами, и приведенные мной меди­цинские авторитеты. Мы видели, что преступление было сознательное, больше - оно совершено лицом, способным, как оказалось по показаниям и переписке его, к тонкому и глубокому анализу личных ощущений и к чуткой воспри­имчивости явлений внешнего мира; мотив, бесспорно до­казанный, - ревность; цель узкая, себялюбивая, выражен­ная формулой: «Если не мне, так никому!»; раскаяние, уг­рызения совести, ясные следы которых мы видели в последующем поведении подсудимой: она мучается, про­сит себе кары, покушается отравиться; наконец, колебания (записка в жандармское управление) и т.п. - вот те несом­ненные очертания, в каких предстает нашему умственному взору страшная, как и всегда, картина убийства, совершен­ного Качкой; очертания эти стройны и гармоничны, они останутся теми же, откуда бы ни вздумалось освещать их, и только близорукому наблюдателю может в них мерещиться нечто иное, чем то, что они изображают в действительно­сти. Преступление в данном случае не представляется яв­лением, стоящим особняком, явлением, как бы выхвачен­ным из окружающей его сферы предшествовавших и следу­ющих за ним событий, чем-то совершенно им чуждым, как это бывает у сумасшедших. Напротив того, убийство здесь тесно, органически связано со всем тем, что ему предше­ствовало и что за ним следовало. Оно - необходимое звено в этой прочно составленной цепи; разорвать такую живую цепь не в силах никакая экспертиза; прежде чем уверовать в противное, надо отречься от своего собственного разума или умышленно закрыть глаза перед очевидными каждому, победоносно убедительными фактами.

Таким образом, по вопросу о вменении, главнейшему в рассматриваемом процессе, судебное и предварительное след­ствия дают нам такие общие итоги: с одной стороны, предпо­ложение о душевной болезни обвиняемой, возникшее по ошибочному заявлению брата Качки и затем поддержанное вра­чом Державиным с не менее очевидными для каждого ошиб­ками, разрушается теоретически коллективным заключением врачей-экспертов; с другой стороны, фактические обстоя­тельства, доказанные следствием, - обманутая любовь, рев­ность, разрыв и т.п. - складываются в таком бессомненном для вывода сочетании, что совокупностью своей образуют вполне естественный, для каждого понятный мотив преступ­ления. Оба эти различными, совершенно самостоятельными путями достигнутые итога ведут к третьему убеждению в пол­ном умственном здравии подсудимой, а следовательно, и в полной способности ее ко вменению. Так высказалось боль­шинство экспертов, так говорят все до единого обстоятель­ства дела, наконец, так говорит и сама подсудимая; так, сле­довательно, должны сказать и вы, господа присяжные, в сво­их ответах по этому вопросу.

Покончив с психологической стороной процесса, перехо­жу к рассмотрению другого, особо от этой стороны стоящего взгляда, который я рискую встретить в возражениях защиты или в некоторых впечатлениях, вынесенных лицами, призванны­ми участвовать в разрешении дела; взгляд этот, возводимый иногда в теорию, уже не раз проявлялся в известных судебных процессах, и потому мне нельзя оставить его без внимания.

Качка вызывает к себе сострадание: это далеко не зауряд­ная подсудимая; для многих она окружена ореолом романти­ческого трагизма; убийство совершено под гнетом тяжелым, осложняющимся страстной натурой обвиняемой, едва ли не обезумевшей от любви и ревности. Байрашевский вырвал из ее рук счастье, которое она, доверчивая и влюбленная, купила дорогой ценой - ценой своей девственности! Она получила право на месть!

Все это с известной точки зрения так, все это еще под­робнее скажет вам защита... Но вдали от всего этого, в гроз­ном безмолвии смерти одиноко стоит перед вами образ уби­того юноши... Родственники Качки пришли сюда, чтобы вмес­те с моим талантливым противником своими речами и показаниями облегчить участь подсудимой; за Байрашевского никто не явился: его нечего спасать, его никто не подымет из гроба! Мы не видим здесь безутешного горя его родителей, на старости лет потерявших единственного сына; мы не слышим здесь отчаянного плача его невесты, у которой убили жениха чуть не накануне свадьбы! Я один здесь, который говорю от его имени; на мне одном лежит обязанность защищать перед вами его святое право на осуждение убийцы... Он умер с дет­ски беззаботной улыбкой на устах, застывший отблеск кото­рой сохранился на предъявленной Вам фотографии с трупа. Вряд ли у человека с черным прошедшим можно подметить в момент смерти такую улыбку.

Не спорю, Байрашевский виноват перед Качкой. Я пер­вый принял это во внимание при определении степени уго­ловной ответственности в своем обвинительном акте; но разве за такие вины казнят смертью? Если государство в таких слу­чаях не считает себя вправе на такую казнь, то может ли за­щищаться таким правом частное лицо? За что в самом деле погиб Байрашевский? Он изменил своей возлюбленной - в этом виновато его молодое сердце; корыстного мотива изме­ны, мотива, который сделал бы ее отвратительной, здесь не было; было просто сердечное увлечение, с которым 20-лет­ний юноша, быть может, был не в силах и бороться. И вот за это смертная казнь, казнь беспощадная, исполненная публич­но, как бы в назидание окружающим! Вот что сказал бы нам убитый Байрашевский, если бы мог находиться здесь.

К этому я должен прибавить еще следующее: уголовное правосудие преследует двойственную задачу. Кроме наказа­ния преступнику, всякий приговор по каждому делу вообще, а по такому, как сегодняшнее, в особенности имеет воспитатель­ное значение: есть люди, которые прислушиваются к решени­ям гласного суда, сообразуют с ними поведение свое в тех или иных случаях, и если суд представителей общественной сове­сти торжественно и всенародно объявляет, что частное лицо может безнаказанно мстить за обиду даже лишением жизни, то вслед за оправданным преступником всегда готова двинуть­ся целая вереница последователей, рассчитывающих на безнаказанность, - и тогда где и в чем найдется гарантия лич­ной свободы и безопасности? Чем оградится естественное право каждого живущего на продолжение своей жизни? Все это - вопросы высшего порядка, вопросы, перед которыми должна в вашем приговоре склониться и личность подсуди­мой, сколько бы ни вызывала она к себе превратной симпа­тии и малодушного в этом случае сострадания.

Полагая поэтому, что Качка не будет оправдана ни ради ошибочно подозреваемого в ней душевного расстройства, ни ради только что рассмотренных мной столь же ошибочных и еще более опасных социологических соображений, я могу за­няться теперь определением тех границ, в которых считаю справедливым предъявить вам свое обвинение. В этом отно­шении я обязан особенно осмотрительностью ввиду тех после­дних слов, которые записала Качка в протоколе предъявлен­ного ей следственного производства: «Преступно мое про­шлое, бесполезно настоящее - судите беспощадно!»

Я ищу только справедливости и только с этой целью ставлю себе вопрос. К какому именно из предусматривае­мых нашим уложением видов убийства следует отнести со­вершенное Качкой преступление? С первого взгляда казалось бы, что оно является плодом «заранее обдуманного намере­ния», т.е. при обстоятельстве, особенно отягчающем вину. Действительно, мысль об убийстве рождается и зреет в го­лове подсудимой. Задолго до его совершения она покупает револьвер, заряжает его, держит его при себе в вечер убий­ства. Но при внимательном сопоставлении и тщательной оценке всех фактов, рисующих нам внутренний мир подсу­димой незадолго до убийства и в самый момент его совер­шения, нельзя сказать с полной уверенностью, чтобы тут дей­ствовало заранее обдуманное намерение в том смысле, как это понимает наш уголовный закон. Револьвер Качка поку­пает, чтобы застрелить себя. Это объяснение ее не опровер­гается по следствию, и потому мы не имеем основания за­подозрить его искренность. Затем Качка в момент преступ­ления настолько еще, по собственному ее показанию, любила и вместе с тем ненавидела своего бывшего жениха, настоль­ко еще страдала недавней изменой, что намерение убить его могло, скорее, явиться внезапно под влиянием особо угнетающих или особо раздражающих нервную восприимчивость условий. Такими условиями в данном случае были: во-пер­вых, известие, полученное за два часа до убийства, о приез­де из Петербурга невесты Байрашевского и о предстоящем отъезде ее со своим женихом. Качка поэтому знала, что ви­дит Байрашевского свободным уже в последний раз; он уез­жает, чтобы соединиться с другой навсегда; теперь, в этот ужасный вечер, рушится ее последняя надежда, и затем -разлука навеки! Во-вторых, пение. Песни Качки, по словам собеседников, отличались на этот раз особенно мрачным и вместе с тем особенно чарующим характером; они были так близко по содержанию к ее собственному тогдашнему душев­ному настроению, были так обаятельны даже для посторон­них слушателей. Очевидно, сама Качка, любящая музыку и глубоко ее чувствующая, не могла не проникнуться такими песнями: «голос ее дрожал и обрывался, в нем слышались рыдания», говорят свидетели; явилось нервное возбужде­ние... револьвер был в руках; Байрашевский сидел почти ря­дом, мечтая о своей новой невесте; Качка пела про несчаст­ную любовь и в то же время на лице его мучительно наблю­дала ту улыбку чужого нарождающегося счастья, какую он унес с собой и в могилу... И Качка не устояла: раздался выст­рел и разбил это ненавистное счастье!

Не приезжай в этот день Пресецкая, не будь этого раздра­жающего пения, может быть, решимость Качки, с которой она боролась (это доказано письмом ее в жандармское управле­ние), не достигла бы своего ужасного осуществления. Да и сама эта решимость, как выразилась Качка в одном из своих показаний, «как-то не оформливалась»; мысли - то об убий­стве Байрашевского, то о самоубийстве, то об исполнении того и другого зараз, - очевидно, возникали в уме и проносились мимо. Так по ясному когда-то небу проносятся перед грозой облака, но кто угадает, из которого впервые сверкнет молния и загремит гром? То было представление, искушение, идея, отчаяние, все, что хотите, но только не «намерение», и при­том «заранее обдуманное».

Вот почему, господа присяжные заседатели, я не реша­юсь возвышать свое обвинение, настаивая на этом признаке, хотя в некоторых взятых в отдельности фактах и можно было бы подыскать для того известное основание.

Я предпочитаю приурочить деяние Качки к ст. 455 уло­жений, т.е. той, которая выставлена в утвержденном судеб­ной палатой обвинительном акте и которая говорит об убий­стве без заранее обдуманного намерения, в запальчивости или раздражении, но не случайном, а умышленном, т.е. сознатель­ном. Если не было «запальчивости», то могло быть «раздра­жение», вызванное, с одной стороны, суммой всех тех психи­ческих, но совершенно нормальных явлений, о которых так много было говорено вчера, и с другой - той обстановкой са­мого преступления, о которой я только что упомянул.

В конце концов, от вас, господа присяжные заседатели, будет зависеть, признать в деянии Качки наличность «раздра­жения» или отвергнуть этот признак; все сказанное мной в этом отношении внушено лишь целью представить вам свои соображения и тем облегчить разрешение этого частного, вто­ростепенного в обвинении вопроса. Что же касается осталь­ных признаков преследуемого приведенной ст. 455 преступ­ления - не случайности и сознания, - то в том, что эти при­знаки были налицо, ни в ком не может возникнуть и сомнения: стреляя из ею же самой заряженного револьвера в лоб, чуть не в упор, Качка не могла не сознавать, что посягает на жизнь другого, и поэтому действовала умышленно, а поступая так, не могла, конечно, застрелить Байрашевского «случайно».

Приговор ваш в тех скромных пределах обвинения, какие я установил в своей речи, будет справедлив. Вы можете при­знать смягчающие обстоятельства, но не оставите подсуди­мую без наказания, которого одинаково требуют как ее соб­ственная возмущенная совесть, так и совесть общественная, представителями которой являетесь вы на суде.