I. Передача профессии из поколения в поколение

Сегодня в виде исключения я хотел бы попытаться разъяснить педа­гогические цели, которые я преследовал в данном семинаре. В следующий раз я попрошу каждого из участников кратко пред­ставиться и сказать несколько слов о своих исследованиях — при­чем я настаиваю на том, чтобы это было сказано как бы невзначай — без какой-либо специальной подготовки. И я жду не формальной презентации — т. е. оборонительного дискурса, замыкающегося на себе самом, главная цель которого (хорошо понятная) — изгнать свой страх критики. Я жду скорее простого, не претенциозного, искреннего представления проделанной работы, трудностей, с которыми пришлось столкнуться, и нерешенных проблем. Нет ничего более универсального и объединяющего, чем трудности. Каждому из нас будет довольно приятно обнаружить, что многие трудности, которые мы приписываем нашим индивидуальным особенностям или некомпетентности, универсальны; и всем будет небесполезен весьма конкретный совет, который я могу дать.

Мимоходом хотелось бы отметить, что среди всех диспозиций, с которыми я надеюсь вас познакомить, есть способность восприни­мать исследование, скорее, как рациональное усилие, нежели своего рода мистические поиски, о которых напыщенно говорят и ради са­моутверждения, и с целью преувеличения своего страха или беспо­койства. Цель такой реалистической (не циничной) установки — максимальная результативность вашего предприятия и оптимальное распределение ваших ресурсов, начиная со времени, которым вы располагаете. Я знаю, что подобное понимание научной работы в какой-то степени лишено очарования, и что я рискую подпортить имидж, который многим исследователям нравится поддерживать. Однако, возможно, это лучший и единственный способ оградить себя от гораздо более серьезных разочарований, ожидающих исследова­теля, который спускается с небес на землю после многих лет само­обмана, когда он больше энергии тратил на то, чтобы соответство­вать прославленному имиджу исследования и своему представлению об исследователе, чем на то, чтобы просто делать свое дело.

Исследовательская презентация во всех отношениях противопо­ложна демонстрации, шоу, когда вы стремитесь представить себя в выгодном свете и произвести впечатление на других. Это — дискурс, в процессе которого вы раскрываете себя, вы рискуете. (Для того что­бы наверняка ослабить ваши защитные механизмы и нейтрализовать вашу стратегию презентации, которые вам, естественно, хотелось бы использовать, я, разумеется, дам вам слово неожиданно и попрошу вас высказаться без предупреждения и подготовки.) Чем больше вы буде­те раскрываться, тем больше у вас шансов получить от обсуждения пользу и тем более конструктивными и доброжелательными, я уверен, будут критика и советы, которые вы получите. Наиболее эффектив­ный способ избавиться как от ошибок, так и от страхов, лежащих в их основе, — способность посмеяться над ними вместе с другими, что, как вы скоро обнаружите, происходит довольно часто...

У меня будет возможность — я могу сделать это в следующий раз — представить исследование, которое я сейчас провожу. И тогда вы увидите в состоянии, которое можно назвать «становлени­ем», т. е. в сыром и неясном виде, то, что обычно видят лишь в законченном виде. Homo academicus смакует результат. Подобно академическим живописцам (pompier)*, он или она любят наносить мазки кистью, чтобы скрыть следы исправлений. Временами я ис­пытываю большое беспокойство, открыв для себя, что такие худож­ники, как, например Кутюр, учитель Мане, оставили великолепные эскизы, близкие к импрессионистской живописи (которая противо­поставляла себя академической живописи), — но зачастую «порти­ли все дело» именно потому, что на эти полотна были нанесены последние мазки. Это диктовалось этикой работы, хорошо сделан­ной и хорошо отшлифованной, ее проявление можно было обнару­жить в академической эстетике1. Я постараюсь представить это исследование в процессе развития и взаимопроникновения состав­ляющих его элементов, в определенных рамках, конечно, так как я хорошо понимаю, что, по понятным социальным причинам, у меня меньше прав на неясности, чем у вас, и что вы будете в меньшей степени склонны признать за мной это право, чем я за вами, и в каком-то смысле это правильно (но это, повторю еще раз, лишь подразумевая тот педагогический идеал, который, безусловно, сам по себе сомнителен, идеал, который, например, приводит к тому, чтобы определять ценность, педагогическую плодотворность кур­са соответственно качеству и ясности конспектов).

* Pompier — пожарник (франц.) Art pompier — искусство пожарников — официальное искусство второй половины XIX в. Это название происходит от иронической аналогии между шлемом античного воина, изображаемого на по­лотнах художников школы классицизма, и каской пожарного. Этот термин как ироничное обозначение стал применяться не только к академическим художни­кам-классицистам, но и к преподавателям Школы изящных искусств, членам Об­щества французских художников и членам Национального общества изящных искусств. Позже, утратив иронический смысл, он стал просто определением ху­дожественного периода 1948-1914 гг. — Прим. ред.

 

Одна из функций такого семинара, как наш, — дать вам возмож­ность увидеть, каким образом в действительности осуществляется исследовательская работа. У вас не будет полной записи всех не­удач и промахов, всех повторений, говорящих о необходимости сде­лать последний вариант, который покончит со всеми этими ошибка­ми. Но эта ускоренная съемка, которую вы увидите, позволит вам понять, что происходит в недрах «лаборатории» или, говоря скром­нее, мастерской — в смысле мастерской артиста или художника Кват­роченто, — т. е. покажет все ошибочные первые шаги, колебания, тупики, отказ от замыслов и тому подобное. Исследователи, работа которых находится на разных этапах, представят объекты, которые они пытались сконструировать, и они должны будут подвергнуться расспросам со стороны всех, кто, подобно старым компаньонам, чле­нам цеха, как они называют себя на традиционном языке собратьев по ремеслу2, внес свой вклад в коллективный опыт, который они на­капливали в процессе всех прошлых испытаний и ошибок.

На мой взгляд, вершина мастерства в социальных науках за­ключается в умении быть вовлеченным в очень высокие «теорети­ческие» материи благодаря весьма определенным, а зачастую, не­сомненно, очень земным, если не ничтожным, эмпирическим объектам. Социальные ученые имеют обыкновение с легкостью допускать, что социально-политическая значимость объекта сама по себе служит достаточным основанием необходимости дискурса в отношении к нему. Возможно, этим объясняется, почему те социо­логи, которые в наибольшей степени склонны приравнивать свое положение к положению своего объекта (как поступают сегодня некоторые из них, связавшие себя с государством или властью), часто уделяют методу самое небольшое внимание. Что на самом деле имеет значение, так это строгость конструирования объекта. Сила (научного) способа мышления никогда не проявляется отчет­ливее, чем в способности превращать даже незначительные, с со­циальной точки зрения, объекты в научные объекты (что делал Гоф­ман по отношению к деталям взаимодействия лицом-к-лицу)3 или, что то же самое, в подходе к важным, социально значимым объек­там под неожиданным углом зрения — нечто подобное я пытаюсь сейчас делать, изучая влияние государственной монополии на сред­ства легитимного символического насилия с помощью весьма по­пулярного анализа различного рода свидетельств (по болезни, по инвалидности, об образовании и т. д.). В этом смысле сегодняшний социолог оказывается, mutatis mutandis* в положении, весьма сход­ном с тем, в котором находились Мане или Флобер: чтобы в полной мере реализовать изобретенный ими способ конструирования реальности, они должны были применить его к объектам, традиционно исключаемым из сферы академического искусства (которое было свя­зано исключительно с социально значимыми людьми и вещами), — что объясняет, почему их обвиняли в «реализме». Социолог вполне мог бы сделать своим девиз Флобера: «писать хорошо о заурядном».

* Mutatis mutandis — с соответствующими изменениями (лат.). — Прим. ред.

 

Мы должны научиться тому, как переводить самые абстракт­ные проблемы в совершенно практические научные операции, что предполагает, как мы увидим, весьма своеобразное отношение к тому, что обычно называется «теорией» или «исследованием» (эмпи­рией). В таком деле абстрактные правила, подобные сформулирован­ным в работе «Ремесло социолога» («Le Metier de sociologue», Bourdieu, Chamboredon, and Passeron, 1973; англ. пер. 1991), пусть даже им удается заострить наше внимание, принесут нам немного пользы. Поскольку, несомненно, не существует иного способа овла­деть фундаментальными принципами практики, — и практика науч­ного исследования здесь не исключение, — кроме как практиковать эти принципы вместе с руководителем или наставником, который снимает сомнения и придает уверенность, приводит примеры и по­правляет вас, помещая правила, применяемые непосредственно к данному конкретному случаю, в определенную ситуацию.

Конечно, вполне может так случиться, что, прослушав двухчасо­вое обсуждение преподавания музыки, логики, спортивной борьбы, возникновения дотированных рынков жилья или греческой теологии, вы подумаете, а не потеряли ли вы даром время и научились ли вооб­ще хоть чему-нибудь? В конце нашего семинара у вас не будет акку­ратных конспектов по теории коммуникативного действия, теории систем или хотя бы о понятиях пространства и габитуса. Вместо того чтобы давать формальное представление о категории структуры в со­временной математике или физике или об условиях применения струк­турного способа мышления в социологии, как я это обычно делал 20 лет назад4 (что, несомненно, было более «впечатляющим»), я буду говорить почти те же самые вещи, но в практической форме, т. е. с помощью весьма тривиальных замечаний и элементарных вопро­сов — по сути дела, настолько элементарных, что мы очень часто вообще забываем их задавать — и всякий раз погружаясь в детали каждого отдельного случая. И можно будет реально наблюдать ис­следование, так как именно это и предполагалось здесь, но только при условии его проведения по-настоящему, вместе с исследователем, который отвечает за него: это значит, что вы работаете над составле­нием опросника, чтением статистических таблиц или интерпретацией документов, что, если нужно, вы выдвигаете гипотезы и т. д. Ясно, что при таких условиях можно рассмотреть лишь очень немного исследо­вательских проектов, а тот, кто рассчитывает увидеть их в большом количестве, по сути дела, не будет делать все, что требуется.

Если то, что должно быть сообщено, составляет, в сущности, modus operandi* — способ научного производства, предполагающий определенный способ восприятия, систему принципов видения и различения, — то им нельзя овладеть иначе, как заставить увидеть его в действии или проследить, как этот научный габитус (мы мо­жем называть его и своим именем) «ведет себя» в ситуации практи­ческого выбора — типа выборки, опросника, кодирования и т. д. — не объясняя этот выбор в виде формальных правил.

Обучение профессии, ремеслу, делу или, по выражению Дюркгейма (1956. Р. 101), социальному «искусству», понимаемому как «чистая практика без теории», требует педагогики, совершенно от­личной от той, которая нужна для преподавания знания (savoirs). Как можно видеть на примере обществ, где нет всеобщей грамот­ности и школ, — но это относится и к обществам с формальным школьным обучением и даже к самим школам — некоторые спосо­бы мышления и действия, а зачастую и самые жизнеспособные из них, передаются на практике (упражнение за упражнением) по­средством всеобщего и практического способов передачи. Эти спо­собы основаны на непосредственном и продолжительном контакте между тем, кто обучает, и тем, кто учится («делай, как я»)5. Исто­рики, философы науки, а особенно сами ученые, часто отмечали, что в значительной мере профессией ученого овладевают, исполь­зуя способы передачи знаний, которые являются вполне практиче­скими6. И роль, которую играет молчаливая педагогика, не тер­пящая объяснений как передаваемых схем и объяснений, так и рабочих схем в процессе самой передачи, безусловно, гораздо больше в тех науках, где содержание знания, типы мышления и действия сами по себе менее точны и менее систематизированы.

* Modus operandi — способ действий (лат.}. — Прим. ред.

 

Социология — гораздо более развитая наука, чем обычно пола­гают даже сами социологи. Возможно, хорошим критерием положения социального ученого в его или ее дисциплине может быть сила его представления о том, чем он должен овладеть, чтобы быть на уровне достижений его науки. Склонность развивать скромную оцен­ку ваших научных способностей будет только увеличиваться по мере того, как ваше знание последних современных достижений в облас­ти метода, техники, понятий или теорий, будет расти. Однако социо­логия еще мало систематизирована и формализована. Поэтому здесь нельзя так, как в других областях, опираться на автоматизм мышле­ния или на автоматизм, замещающий мышление (на понятийную очевидность — evidentia ex terminis, на «ослепляющую очевидность» символов, которую Лейбниц противопоставлял картезианской ясно­сти — evidence) или даже на все эти уставы должного научного по­ведения: методы, протоколы наблюдений и т. д., являющиеся законом для большинства кодифицированных научных полей. Таким образом, для того чтобы получить соответствующий опыт, следует рассчиты­вать, прежде всего, на те схемы, которые воплощает в себе габитус. Научный габитус — это правило «человека с положением» (до­бившегося успеха), реализованное правило или, лучше, — научный modus operandi, функционирующий в практической сфере в соответ­ствии с нормами науки, которые не являются при этом его экспли­цитным принципом7: именно такого рода научное «чувство игры» (sens dujeu) заставляет нас делать то, что мы делаем в нужный мо­мент без необходимости тематизировать то, что должно быть сдела­но и, еще меньше, — знание четкого правила, позволяющего полу­чать этот соответствующий опыт. Так что у социолога, который стремится передать научный габитус, гораздо больше общего с вы­сококвалифицированным спортивным тренером, чем с профессором Сорбонны. Он или она очень мало говорят о первичных принципах и общих правилах. Конечно, он/она может излагать их, как я делал в работе «Ремесло социолога» («Le metier de sociologue»), но только если понимает, что не может остановиться на этом: в некотором смысле, нет ничего хуже эпистемологии, когда она становится пред­метом пустого разговора, очерков8 и заменителем исследования. Та­кой социолог учит путем практических советов и в этом смысле силь­но напоминает тренера, имитирующего движение («на твоем месте, я сделал бы так...») или «исправляющего» действия по мере их со­вершения, в духе самой практики («я бы не задавала этого вопроса, по крайней мере, в такой форме»).

II. Мыслить относительно.

Все вышесказанно^ особенно верно, когда речь идет о конструирова­нии объекта, — несомненно, самой главной исследовательской опера­ции, которую, однако, совершенно игнорируют по господствующей традиции, сформировавшейся, фактически, вследствие противосто­яния между «теорией» и «методологией». Парадигмой (в смысле наглядной иллюстрации) «теории» теоретиков является парадигма, предложенная Парсонсом, — этот концептуальный плавильный ко­тел, созданный благодаря исключительно теоретической компиляции (т. е. абсолютно чуждой какому бы то ни было применению) некото­рых избранных великих произведений (Дюркгейма, Парето, Вебера, Маршалла, но, что любопытно, — не Маркса), сведенных к их «теоре­тическому», вернее, профессорскому измерению; или же это — более недавняя теория «нео-функционализма» Джефри Александера9. Воз­никшие из потребностей преподавания, такие эклектические класси-фикаторские компиляции хороши исключительно для преподавания, а не для других целей. С другой стороны, мы находим «методологию», этот свод правил, который, собственно, не соответствует ни эпистемо-логии, (понимаемой в качестве рефлексии, цель которой — раскрытие схем научной деятельности с ее достоинствами и недостатками), ни научной теории. Я имею здесь в виду Поля Лазарсфельда. Парсонс и Лазарсфельд вдвоем (Мертон со своими теориями «среднего уровня» находится где-то посередине между ними) создали своего рода «науч­ный» холдинг, весьма могущественный в социальном отношении, ко­торый господствовал в мировой социологии на протяжении почти 30 лет после второй мировой войны10. Деление на «теорию» и «мето­дологию» становится эпистемологической оппозицией, которая фак­тически имеет решающее значение для социального разделения науч­ного труда в определенное время (проявляющееся в противостоянии профессоров и прикладных исследователей)11. Я полагаю, что от это­го разделения на две отдельные инстанции следовало бы полностью оказаться, поскольку я убежден, что нельзя обратиться к конкретному, комбинируя две абстракции.

Действительно, самые «эмпирические» технические альтерна­тивы не могут быть свободны от самых «теоретических» альтерна­тив при конструировании объекта. Лишь в качестве функции опре­деленного конструирования объекта именно этот метод выборки, эта техника сбора данных и их анализа и т. д. становятся императи­вом. Точнее, они становятся таковым лишь в качестве функции ряда гипотез, возникающих на основе системы теоретических предпо­ложений, согласно которым любое эмпирическое данное может выполнять функцию доказательства, или, как называют его англо­американские ученые, свидетельства (evidence). Так вот, мы часто поступаем таким образом, будто то, что считается очевидным, и в самом деле очевидно, потому что мы доверяем культурной рутине, чаще всего внушаемой и воспринимаемой в процессе обучения (знаменитые курсы по «методологии» в американских университе­тах). Фетишизм понятия «свидетельство» иногда приводит к отри­цанию эмпирических работ, не считающих самоочевидным само понятие «свидетельство». Каждый исследователь наделяет стату­сом «данных» лишь небольшую их часть, однако, не ту часть, кото­рая определяется его или ее проблематикой (как это и должно было бы быть), но ту часть, которая выбрана и удостоена этой чести пе­дагогической традицией, в которую эти данные входят, и слишком часто только одной этой традицией и определяются.

Поразительно, что целые «школы» или исследовательские тра­диции строятся на одной технике сбора или анализа данных. Напри­мер, сегодня некоторые этнометодологи ничего не хотят признавать, кроме анализа разговора, сводящегося к интерпретации текста, со­вершенно игнорирующего данные, касающиеся непосредственного контекста, который можно назвать этнографическим (и который тра­диционно называется «ситуацией»), и не обращающего внимания на данные, позволяющие поместить эту ситуацию в рамки социальной структуры. Эти «данные», которые сами по себе ошибочно принима­ются за конкретные данные, фактически являются продуктом высо­кой абстракции (что всегда и происходит, поскольку все данные — конструкции), но в данном случае — абстракции, которая сама себя не считает таковой12. Точно так же мы находим маньяков логлиней-ного моделирования, дискурсивного анализа, включенного наблю­дения, свободного или глубинного интервьюирования, этнографи­ческого описания. Строгое следование какому-то одному методу сбора данных дает возможность определять его сторонников как «школу»; к примеру, символических интеракционистов можно распознать по их культу включенного наблюдения, этнометодологов — по их стра­сти к анализу разговора; изучающих достижение статусов — по их систематическому использованию путевого анализа и т. д. А если смешать дискурсивный анализ с этнографическим описанием, будут с восторгом говорить о крупном достижении и смелом вызове мето­дологическому монотеизму! Можно аналогичным образом критико­вать и техники статистического анализа, будь то множественная ре­грессия, путевой анализ, сетевой анализ, факторный анализ, анализ отдельного случая. И здесь снова, за несколькими исключениями, мо­нотеизму принадлежит высшая власть13. Однако самая рудиментар­ная социология социологии учит нас тому, что обвинения со сторо­ны методологии зачастую — не более чем скрытый способ сделать из нужды добродетель, прикинуться, что отвергаешь и игнорируешь то, о чем, в сущности, не имеешь представления.

Нам также придется проанализировать риторику представления данных, которая, с одной стороны, превращаясь в (нарочитую) хваст­ливую демонстрацию данных, часто служит тому, чтобы скрыть элементарные ошибки при конструировании объекта. А с другой сто­роны, строгое и экономичное представление относящихся к делу ре­зультатов — по меркам такой склонной к самолюбованию презента­ции сырых данных (datum bruturri) — часто будет вызывать априорное подозрение в фетишизации протокола (в двойном значении этого тер­мина) как формы «свидетельства». Бедная наука! Как много науч­ных преступлений совершается во имя твое!.. Пытаясь превратить всю эту критику в нечто позитивное, скажу только, что мы должны остерегаться любых сектантских расколов, характерных для весьма солидных вероисповеданий. В любом случае мы должны попытать­ся мобилизовать все техники, уместные и доступные для практичес­кого использования, полезные при определении объекта и практи­ческих условий сбора данных. К примеру, можно воспользоваться анализом соответствий для дискурсивного анализа, как я недавно делал это в отношении рекламных стратегий различных фирм, за­нимающихся строительством односемейных домов во Франции (Bourdieu, 1990с), или можно сочетать самый стандартный статисти­ческий анализ с рядом глубинных интервью и с этнографическими наблюдениями, что я пытался сделать в работе «Различение» (Bourdieu, 1984a). Будь оно большим или маленьким, социальное исследование — это нечто почти столь же серьезное, сколь и труд­ное, чтобы мы могли позволить себе принять неверно истолкован­ную научную жесткость — возмездие разума и изобретательности — за научную строгость и таким образом лишать себя той или \иной возможности выбирать из всего арсенала интеллектуальных традиций нашей дисциплины или близких к ней антропологии, эко­номики, истории и т. д. К таким вопросам, хотелось бы отметить, применимо только одно правило: «запрещено запрещать»14 или ос­терегайтесь методологических цензоров! Нет нужды говорить, что у крайней свободы, поборником которой я здесь выступаю (которой, как мне кажется, следует придать ясный смысл и которая, позвольте мне сразу же добавить, не имеет ничего общего с некоего рода ре­лятивистским эпистемологическим laissez-faire, кажется, весьма модным в некоторых местах), есть ее противоположность в виде крайней бдительности, о которой мы должны помнить в случае ис­пользования аналитических техник и чтобы обеспечить их соответ­ствие рассматриваемому вопросу. Я часто ловлю себя на мысли, что наша методологическая «полиция» (peres-la-rigueur) оказывается во­все не строгой и даже слабой в использовании тех самых методов, за которые она так ратует.

Возможно, то, что мы будем делать здесь, покажется вам несу­щественным. Но, во-первых, конструирование объекта — по край­ней мере, в моей личной исследовательской практике — это не то, что делается раз и навсегда одним махом, в своего рода инаугураци-онном теоретическом акте. Программа наблюдения и анализ, благо­даря которым и происходит конструирование объекта, — это не план, который вы набрасываете заранее, подобно инженеру. Скорее, это — длительная и напряженная работа, которая совершается шаг за ша­гом, путем целого ряда мелких исправлений и уточнений, инспири­рованных тем, что называется le metier (профессия, дело, ремесло), «ноу-хау», т. е. совокупностью практических принципов, позволяю­щих в нужный момент сделать решающий выбор. Так что, имея не­сколько приукрашенное и нереалистичное представление об исследова­нии, некоторые будут удивлены тем фактом, что мы будем достаточно долго обсуждать такие совершенно незначительные детали, как то: дол­жен ли исследователь говорить о своем статусе социолога, а может, ему лучше укрыться под видом менее настораживающей личности (ска­жем, этнографа или историка) или скрыть ее совершенно; включать такие вопросы, предназначенные для статистического анализа, в инст­рументарий обследования или лучше оставить их для глубинных и личных интервью с ограниченным числом информантов и т. д.?

Это постоянное внимание к деталям исследовательской проце­дуры, чисто социальное измерение которых (как разместить надеж­ных и проницательных информантов, как представиться им, как описать цели вашего исследования и, вообще, как «войти» в изуча­емый мир и т. д.) вовсе не является несущественным, должно на­строить вас против фетишизации понятий. Это внимание должно предостеречь от «теории», возникающей из склонности рассмат­ривать «теоретические» инструменты — габитус, поле, капитал, и т. д. — в большей степени сами по себе и для себя, чем для того, чтобы привести их в движение и заставить работать.

Так, понятие поля функционирует как концептуальная стено­графия способа конструирования объекта, и оно будет контролиро­вать или ориентировать все практические шаги исследования. Оно функционирует как памятка или напоминание: оно говорит мне, что я должен на каждом этапе быть уверенным в том, что объект, кото­рый я создал сам, не опутан сетью отношений, определяющих наи­более отличительные его свойства. Понятие поля напоминает нам первое правило метода, согласно которому мы всеми доступными нам средствами должны сопротивляться нашему первому побужде­нию думать о социальном мире в субстанциалистской манере. Луч­ше говорить, подобно Кассиреру в работе «Понятие субстанции и понятие функции»*: мыслить следует относительно. Сейчас легче думать в понятиях реальностей, которые можно «потрогать руками», в смысле таких реальностей, как группы и индивиды, нежели в по­нятиях отношений.

* В русском переводе: см. Кассирер Э. Познание и действительность. М., 1912. — Прим. перев.

 

К примеру, легче думать о социальной диффе­ренциации в терминах групп, определяемых как популяции, в реали­стичных понятиях классов или даже в терминах антагонизмов между этими группами, чем в терминах пространства отношений15. Обыч­ные объекты исследования — это реальности, на которые указывает исследователь потому, что они «выделяются» в смысле «создания проблемы» — как, например, в случае «социального обеспечения матерей-подростков в черном гетто Чикаго». Исследователи дела­ют объектами исследования, главным образом, проблемы социаль­ного порядка и домашнего быта, поставленные более или менее произвольно определяемыми совокупностями жителей, которые возникают вследствие последовательного деления первоначальной \категории, которая сама по себе является пред-сконструированной: "пожилой", «молодой», «эмигранты», «полупрофессии», «бедное население» и т. п. Возьмем, например, «проект Виллербонна, по­священный молодежи западных окраин»16. Во всех таких случаях первым и самым настоятельным научным приоритетом будет следую­щий: сделать объектом исследования социальную работу конструиро­вания де-конструированного объекта. Вот в чем настоящий прорыв. Однако чтобы избежать реалистического способа мышления, недо­статочно употреблять великие слова Великой Теории. Например, отно­сительно власти некоторые могут задавать субстанциалистские или реалистичные вопросы, связанные с ее местонахождением (на ма­нер тех культурных антропологов, которые странствовали в беско­нечных поисках «локуса культуры»); другие будут спрашивать, от­куда приходит (происходит) власть, сверху или снизу («кто правит?»), как делали те социолингвисты, которых волновал вопрос, где нахо­дится центр (локус) лингвистического изменения — в среде мелкой буржуазии, буржуазии и т. д.17 Именно с целью порвать с субстанци-алистским способом мышления, а не для того, чтобы наклеивать новые ярлыки на старые теоретические мехи, я говорю скорее о «поле власти», чем о господствующем классе; последний, будучи ре­алистическим понятием, означает действительную совокупность тех, кто обладает этой осязаемой реальностью, которую мы называем властью. Полем власти я называю отношения силы, устанавливаю­щиеся (существующие) между социальными позициями, которые гарантируют их носителям определенную часть социальной силы или капитала — так, что они оказываются в состоянии вступать в борьбу за монополию власти; решающим измерением этой борьбы оказывается борьба за определение легитимной формы власти (в частности, я имею в виду здесь конфронтацию между «художни­ками» и «буржуазией» в конце XIX в.)18.

Как уже было сказано, одна из основных трудностей реляционно­го анализа состоит главным образом в том, что понять социальные пространства можно, лишь поняв, как распределяются свойства меж­ду индивидами или конкретными институтами, так как доступные для анализа данные связаны с индивидами или институтами. Так, чтобы понять субполе экономической власти во Франции и социаль­но-экономические условия его воспроизводства, у вас практически нет иного выбора, как проинтервьюировать пару сотен занимающих самое высокое положение французских CEO* (Bourdieu and de Saint Martin, 1978; Bourdieu, 1989. P. 396^481). И когда вы будете это де­лать, то должны остерегаться возвращения к «реальности» пред-сконструированных социальных агрегатов, что может произойти в любой момент. Чтобы уберечься от этого, я думаю, вы воспользуе­тесь очень простым и удобным инструментом конструирования объекта: квадратной таблицей соответствующих свойств совокупно­сти агентов или институтов. Если, например, мне нужно проанали­зировать различные виды спортивной борьбы (спортивная борьба, дзюдо, айкидо, бокс и т. д.), различные институты высшего образо­вания или различные парижские газеты, я занесу все эти институты на горизонтальную линию и буду добавлять новую вертикальную колонку всякий раз, когда обнаружу свойство, необходимое для ха­рактеристики одного из них; и я буду обязан исследовать все другие институты на предмет наличия или отсутствия этого свойства. Это может быть сделано на чисто индуктивной стадии первоначального размещения. Затем я уберу лишнее и удалю колонки, в которых отра­жены структурно или функционально равнозначные характеристи­ки, оставив все те — и только те — характеристики, которые будут способствовать распознаванию различных институтов, будучи тем самым аналитически релевантными. Достоинство этого весьма про­стого инструмента в том, что он заставляет вас думать, соответствен­но, как о рассматриваемых социальных агрегатах, так и об их свой­ствах, которые можно характеризовать в терминах их наличия или отсутствия (да/нет) или по шкале ( +, 0, - или 1, 2, 3, 4, 5).

* CEO — Chief Executive Officer (англ.) — исполнительный директор, менед­жер высшего звена — Прим. ред.

 

Именно ценой такой конструкторской работы, которая соверша­ется не сразу, а путем проб и ошибок, постепенно конструируются социальные пространства, которые хотя и раскрывают себя лишь в форме высоко абстрактных, объективных отношений, и хотя их нельзя ни потрогать, ни «показать на них пальцем», оказываются тем, что создает всю реальность социального мира. Здесь я отошлю вас к своей недавно опубликованной работе (Bourdieu, 1989a) об элитных школах (Grandes ecoles)19, в которой я, благодаря весьма сжатой хронике исследовательского проекта, продолжавшегося почти два десятилетия, говорю, как продвигаются от монографии к строго Уконструированному научному объекту, и в этом случае на поле ака­демических институтов возлагается обязанность воспроизводства поля власти во Франции. Становится все труднее не попасть в ло­вушку пред-сконструированного объекта в том смысле, что здесь я имею дело с объектом, в котором я, по определению, заинтересован, но ясно не осознаю истинную причину этого «интереса». Например, этой причиной может быть тот факт, что я — выпускник Педагоги­ческого института (Ecole normale superieure)20. Мое непосредствен­ное знание этого института, которое становится все более пагубным по мере того, как оно оказывается лишенным таинственности и де-мистифицирующим, порождает целый ряд в высшей степени наи­вных вопросов, которые каждый выпускник Педагогического инсти­тута найдет интересными, потому что они тотчас же «приходят ему в голову», вызывая удивление по поводу его или ее школы, т. е. по поводу их самих: например, способствует ли классификация при поступлении в школу определению выбора дисциплин: математики и физики или литературы и философии? (Спонтанная проблематика, в которой присутствует немалая толика нарциссического самодоволь­ства, обычно бывает еще наивнее. Я мог бы отослать вас к бесчис­ленным томам, опубликованным на протяжение последних 20 лет, утверждающим научный статус той или иной Высшей школы). Можно закончить написание многотомной книги, напичканной фак­тами, которые все без исключения имеют видимость вполне науч­ных, но где упущена суть дела, если, как я полагаю, Педагогический институт, с которым меня могли связывать эмоциональные узы, по­зитивные или негативные, обусловленные моими приоритетами, в действительности есть не что иное, как точка в пространстве объек­тивных отношений (точка, «вес» которой в структуре и следует оп­ределить); или, если быть более точным, правду об этом институте следует искать в клубке отношений оппозиции и конкуренции, свя­зывающих его с целой сетью институтов высшего образования во Франции, а саму эту сеть — со всей совокупностью позиций в поле власти, к которой эти школы гарантируют доступ. Если действитель­но верно то, что реальное относительно, тогда вполне возможно, что я ничего не знаю об институте, в то время как думаю, что знаю о нем все, поскольку нет ничего вне его связей с целым.

Так что проблемы стратегии, которых никто не может избежать, будут снова и снова появляться в нашем обсуждении исследова­тельских проектов. Первая проблема может быть сформулирована следующим образом: что лучше — провести экстенсивное иссле­дование всей совокупности релевантных элементов объекта, из них сконструированного, или же — интенсивное исследование неболь­шого фрагмента этой теоретической совокупности, лишенного тео­ретического подтверждения?

Выбор, чаще всего социально санкционированный, во имя наи­вной позитивистской идеи о точности и «серьезности» совершается в пользу второй альтернативы, которая означает «исчерпывающее ис­следование очень точно и хорошо описанного объекта», как любят говорить научные консультанты. (Совсем не трудно показать, каким образом такие типичные добродетели мелкой буржуазии, как «бла­горазумие», «серьезность», «честность» и т. п., которые годятся для мелкого бизнеса или бюрократии среднего уровня, превращаются здесь в «научный метод»; а также показать, как социально санкцио­нированное ничто — «изучениесообщества» или организационная монография — может принимать форму признанного научного су­ществования в результате классического действия социальной магии.)

Фактически мы увидим, что вопрос о границах поля — явно позитивистский вопрос, на который можно дать теоретический от­вет (агент или институт относятся к полю постольку, поскольку оказывают влияние на него или сами испытывают это влияние), — будет подниматься снова и снова. Следовательно, вы почти всегда будете сталкиваться с альтернативой выбора между интенсивным анализом практически постигаемого фрагмента объекта и экстен­сивным анализом подлинного объекта. Научная польза от знания пространства, из которого вы выделяете объект исследования (на­пример, определенную элитную школу) и которое вы должны по­стараться очертить хотя бы грубо на основе вторичных данных за неимением лучшей информации, заключается в том, что вы сможе­те, по крайней мере в общих чертах, благодаря знанию того, что вы делаете и что представляет собой реальность, из которой был абст­рагирован фрагмент, набросать основные силовые линии влияния этого структурного пространства, ограничения которого имеют от­ношение к рассматриваемой проблеме. (Так поступали архитекторы XIX в., делая углем наброски целых строений, где помещали отдельные фрагменты, которые хотели изобразить в деталях.) Так что вы не избежите риска поиска (и «нахождения») в изучаемом фрагменте принципов и механизмов, присущих реальности, внешней по отноше­нию к нему, присутствующей в его отношениях с другими объектами.

Для конструирования научного объекта требуется также, чтобы вы заняли активную и методичную позицию по отношению к «фак­там». Чтобы порвать с эмпирической пассивностью, которая не бо­лее, чем подтверждает изначальные конструкты здравого смысла, и постоянно не возвращаться к бессмысленному дискурсу монумен­тального (снобистского) «теоретизирования», нужно не нагромож­дать и дальше величественные и пустые теоретические конструкты, а взяться за весьма конкретный эмпирический случай с целью пост­роения модели (которая вовсе не должна принимать математическую или абстрактную форму, чтобы быть строгой). Вы должны связы­вать относящиеся к делу данные таким образом, чтобы они функци­онировали как само-развертывающаяся программа исследования, способная ставить систематические вопросы, обязанная давать сис­тематические ответы, — короче, создавать согласованную систему отношений, которая может быть подвергнута проверке в качестве таковой. Сомневаться — значит систематически задавать вопросы в каждом конкретном случае, конструируя этот случай, по выраже­нию Башляра (1949), как «особый случай возможного», для того что­бы выделить общие или инвариантные свойства, которые можно обнаружить лишь благодаря такому вопрошанию. (Если такая интен­ция очень часто отсутствует в работах историков, то, несомненно, потому, что определение их задачи, запечатленное в социальном оп­ределении их дисциплины, — менее амбициозное или претенциоз­ное, но в то же время и менее требовательное в этом отношении, чем то доверие, какое оказывают социологу.)

Рассуждение по аналогии, основанное на интеллектуально-инту­итивном постижении гомологии (которое само основано на знании неизменных законов полей), — мощный инструмент конструирова­ния объекта. Это то, что позволяет вам полностью вникнуть в специ­фику рассматриваемого случая, не утонув в ней, подобно эмпири­ческой идиографии, и осуществить намерение обобщать (которое сама по себе и есть наука) не с помощью внешнего и искусственного применения пустых и формальных концептуальных конструкций, но благодаря этому особому способу обдумывания конкретного случая, состоящему в действительном обдумывании его как такового. Этот способ мышления достигает своего полного логического заверше­ния в сравнительном методе, благодаря которому вы можете обду­мывать каждый конкретный случай с точки зрения относительнос­ти, сконструированный как «особый случай возможного» на основе структурных гомологии, существующих между различными полями (например, между полем академической власти и полем религиоз­ной власти с помощью гомологии между отношениями профессор/ интеллектуал, епископ/теолог) или между различными состояниями одного и того же поля (например, религиозное поле в Средние века и сегодня)21.

Если этот семинар будет проходить так, как хотелось бы, в нем можно было бы практически-социально реализовать метод, который я пытаюсь разрабатывать. Здесь вы услышите людей, которые рабо­тают с различными объектами, постоянно подвергая их сомнению и руководствуясь одинаковыми принципами; так что modus operandi*, которым я хотел бы поделиться с другими, будет передаваться прак­тически, т. е. он будет снова и снова применяться к различным слу­чаям, не требуя внешнего теоретического объяснения. Слушая дру­гих, каждый из нас будет думать о своем собственном исследовании, и создающаяся в результате ситуация институционализированного сравнения (что касается этики, то этот метод функционирует лишь в том случае, если он заложен в основы социального универсума) бу­дет заставлять каждого участника сразу же и без возражений конкре­тизировать свой объект, воспринимая его как частный случай (воп­реки одному из самых распространенных заблуждений социальной науки, а именно — универсализации частного случая), и обобщать его, раскрывая благодаря использованию общих вопросов инвариан­тные свойства, которые скрыты за кажущейся единичностью. (Одно из самых непосредственных следствий этого способа мышления — запрещение некоего рода полу-обобщения, приводящего к появле­нию в научном универсуме незаконнорожденных абстрактно-кон­кретных понятий, возникающих из непроанализированных соб­ственных слов или фактов.)

* Modus operandi — способ действий (пат.). Прим. ред.

 

В те времена, когда я был научным руководителем, я настоятельно советовал исследователям изучать, по крайней мере, два объекта; если взять пример с историками, то, кроме их главного объекта (скажем, издатель во времена Второй империи), изучать и современный эквивалент этого объекта (парижское издательство). Изучение настоящего имеет уже то преимущество, что заставляет историка объективировать и контролировать свои изначальные понятия, которые он, по всей видимости, будет переносить на прошлое, хотя бы потому, что для обозначения прошлого опытаон пользуется словарем нынешней эпохи, например, словом «артист», которое часто заставляет нас забывать о том, что соответству­
ющее ему понятие — совсем недавнего происхождения (Bourdieu,1987d, 1987J, 1988d)22.

III. Радикальное сомнение

Для того чтобы сконструировать научный объект, прежде всего, нуж­но отказаться от здравого смысла, т. е. от представлений, которые разделяют все, будь то простые банальности повседневного суще­ствования или официальные представления, часто закрепленные за институтами и присутствующие таким образом в объективных соци­альных организациях и в сознании их участников. Пред-сконстру-ированное есть повсюду. Социолог буквально окружен этим, как, впрочем, и все остальные. Таким образом, социолог озадачивает себя познанием объекта — социального мира, — продуктом которого он сам, в известном смысле, является, так что велика возможность того, что проблемы, которые он поднимает в связи с этим познани­ем, и понятия, которые он использует, будут продуктом самого это­го объекта. Это особенно касается классифицирующих понятий, которые он использует в целях познания своего объекта, таких об­щих понятий, как названия профессий, или понятия, принятые в сре­де ученых, вроде тех, которые передаются из поколения в поколение традицией данной дисциплины. Их самоочевидный характер являет­ся следствием соответствия между объективными и субъективными структурами, что спасает их от вопросов.

Как может социолог на практике реализовать это радикальное сомнение, необходимое для вынесения за скобки всех исходных предпосылок, заложенных в самом факте, что (социолог) — соци­альное существо, а потому социализирован и должен чувствовать себя «как рыба в воде» в том социальном мире, структуры которого он интернализировал? Как он может воспрепятствовать тому, чтобы социальный мир сам конструировал объект, через его (социолога) посредство, с помощью естественных действий или бессознательных процессов, субъектом которых он оказывается? Не конструировать, как поступает позитивистский гиперэмпиризм, когда некритически принимает предлагаемые ему понятия: «достижение», «предписа­ние», «профессия», «актор», «роль» и т. д. — уже означает констру­ировать, потому что это равносильно сообщению, а тем самым и утверждению о том, что нечто уже сконструировано. Обычная социо­логия, которая обходится без радикального сомнения по поводу своих собственных операций и своих собственных инструментов мышле­ния, и которая, несомненно, будет считать подобную рефлексивную интенцию реликтом философского менталитета, пережитком дона-учных времен, основательно заполнена объектом, который она яко­бы знает, но который она фактически не может знать, поскольку не знает самое себя. Научная деятельность без сомнений и вопросов относительно себя самой, собственно говоря, сама не знает, что де­лает. Воспринимая объект, заложенный в ней или считающийся само собой разумеющимся как объект научной деятельности, она открыва­ет в нем кое-что, но лишь то, что, по сути дела, не объективировано, поскольку в ее состав входят и сами принципы понимания объекта.

Можно было бы легко продемонстрировать, что эта полу-знаю-щая наука23 заимствует свои проблемы, свои понятия, свои сред­ства познания у социального мира и что зачастую она фиксирует как данное, как эмпирическое наблюдение, независимое от акта познания и от науки, которая осуществляет это познание, факты, представления или институты, являющиеся продуктом предше­ствующей стадии науки. Короче говоря, она фиксирует себя самое, не узнавая себя...

Позвольте мне на минуту остановиться на каждом из этих мо­ментов. Социальная наука всегда готова получать из изучаемого ею социального мира вопросы, которые она задает относительно этого мира. Каждое общество в каждый момент вырабатывает ряд социальных проблем, которые считаются легитимированными, за­служивающими публичного обсуждения, а иногда и становящими­ся официальными, т. е. в некотором смысле — гарантированными государством. Например, существуют проблемы, находящиеся в ве­дении комиссий высокого уровня, которым официально предписано изучать их, или проблемы, которые более или менее непосредственно относятся к компетенции самих социологов благодаря разного рода бюрократическим заявкам, исследовательским и фондовым програм­мам, контрактам, грантам, субсидиям и т. д.24. Значительная часть объектов, признанных официальной социальной наукой так же, как и множество названий исследовательских проектов — не что иное, как социальные проблемы, окольным путями проникшие в социоло­гию: бедность, преступность, молодежь, не окончившая высшую школу, досуг, «пьяное вождение» и т. д., которые видоизменяются в зависимости от колебаний социального и научного сознания того или иного времени. Это подтверждает анализ эволюции основных реа­листичных подразделений социологии (представление о них мож­но получить из заголовков в специализированных журналах или из названий исследовательских групп или секций, собирающихся пе­риодически на мировые социологические конгрессы)25.

Это один из посредников, с помощью которого социальный мир конструирует свой собственный образ, используя для этой цели со­циологию и социологов. Для социолога больше, чем для любого другого мыслителя, оставить свою мысль в состоянии не-мысли (impense) — значит обречь себя быть не более чем инструментом того, кто претендует на то, чтобы думать.

Как мы должны переломить ситуацию? Как может социолог от­делаться от подспудной убежденности, которая тревожит его всякий раз, как он смотрит телевизор, читает газеты или даже работы своих коллег? Одного того, что ты — настороже, явно недостаточно, хотя это важно. Одно из самых надежных средств решения этой задачи — социальная история проблем, объектов и инструментов мышления, т. е. история процесса социального конструирования реальности (хранимого в таких общих представлениях, как роль, культура, мо­лодежь и т. д. или в таксономиях), который совершается и в самом социальном мире в целом, и в каждом отдельном поле, и особенно в поле социальных наук. (Это должно было бы привести к тому, что изучение социальной истории социальных наук стало бы обязатель­ным — истории, которую, по большей части, еще предстоит напи­сать, — и эта цель совершенно отлична от той, которую мы пресле­дуем сегодня.) Значительная часть коллективного труда, вышедшего в «Actes de la recherche en sciences sociale» («Ученые труды по со­циальным наукам»), посвящена рассмотрению социальной истории самых обычных объектов повседневного существования. Я думаю, к примеру, обо всех тех вещах, которые стали столь же обычными, сколь и само собой разумеющимися, так что никто не обращает на них никакого внимания: структура судебного права, пространство музея, кабина для голосования, понятие «профессиональная травма», «кадр», квадратная таблица или, еще проще, процесс написания или печатания26. Понимаемая таким образом история руководствуется не антикварным интересом, но желанием постичь, почему и как проис­ходит процесс понимания общее мнение ученых.

Чтобы не стать объектом проблем, которые вы исследуете как свой объект, вы должны проследить историю возникновения этих проблем, их постепенного становления, т. е. коллективной работы, зачастую совершаемой, несмотря на борьбу и конкуренцию, которая оказывается необходимой для того, чтобы сделать те или иные воп­росы узнанными и признанными (faire connaitre et reconnoitre) в ка­честве легитимных проблем, которые открыто признаны, обнародо­ваны, известны общественности и властям. Кто-то думает сейчас о проблеме «рабочего травматизма» или профессионального риска, изучаемых Реми Ленуаром (1980), или об изобретении понятия «по­жилые» (troisieme age), которых исследовал Патрик Шампань (1979), или о таких еще более общих столпах социологии «социальных проб­лем», как семья, развод, преступность, наркотики или участие жен­щин на рынке труда. Во всех этих случаях мы обнаружим, что пробле­ма, которую обыденный позитивизм (являющийся первым камнем преткновения для каждого исследователя) считает само собой разу­меющейся, — это социальный продукт, созданный в процессе и бла­годаря коллективной деятельности по конструированию социальной реальности21; для решения которой собираются митинги и комите­ты, ассоциации и лиги, партийные совещания и движения, демонст­рации и ходатайства, прошения и обсуждения, публика и голоса, про­екты, программы и резолюции. И все для того, чтобы превратить частную, отдельную, единичную проблему в социальную проблему, общественный вопрос, который может быть интересен и адресован широкой публике (вспомните обсуждения абортов и гомосексуализ­ма)28, или даже в официальную проблему, которая становится объек­том государственной политики, права, декретов, решений.

Здесь следовало бы проанализировать исключительную роль по­литического поля (Bourdieu, 198la) и особенно — бюрократического поля. Благодаря весьма своеобразной логике административных полномочий, логике, которую я в данный момент изучаю в связи с рассмотрением публичной политики по вопросу поддержки индиви­дуального домовладения во Франции около 1975 г.29, бюрократичес­кое поле во многом способствует появлению и освящению «универ­сальных» социальных проблем. Наложение проблематики, которой социолог — как и любой другой социальный агент — подвержен в своей жизни и которой он оказывает поддержку всякий раз, когда он сам задает вопросы, являющиеся выражением социально-политиче­ского духа времени (например, включая их в свой опросник или, что еще хуже, строя на них свое исследование), вероятнее всего, происходит в тот момент, когда проблемы, считающиеся само собой разумеющимися в данном социальном универсуме — оказываются теми проблемами, которые имеют больше всего шансов получить гранты^0, материальные или символические, будучи, как мы скажем по-французски, Ыеп vus (очевидными), пользующимися большой благосклонностью у научного бюрократического руководства и у таких бюрократических структур, как исследовательские фонды, частные фирмы или правительственные агентства. (Этим объясняет­ся, почему опросы общественного мнения, «наука без ученых» все­гда получают одобрение тех, у кого есть средства их субсидировать и кто в других случаях оказывается весьма критичным по отноше­нию к социологии, независимо от того, следует ли последняя их тре­бованиям и указаниям или нет31.)

Добавлю только, чтобы несколько усложнить ситуацию и дать вам понять, насколько трудно, по сути дела, почти безнадежно поло­жение социолога, что деятельность по производству официальных проблем, т. е. проблем, обладающих такого рода универсальностью, которая дается гарантиями со стороны государства, — почти всегда дает возможность вступить в дело тем, кого сегодня называют экс­пертами. Среди этих так называемых экспертов есть социологи, ко­торые используют авторитет науки, чтобы подтвердить универсаль­ность, объективность и незаинтересованность бюрократического представления проблем. Значит, стоит сказать, что любой социолог, достойный этого имени, т. е., в соответствии с моей концепцией, тот, кто делает то, что требуется, чтобы иметь некий шанс занять пози­цию субъекта по отношению к проблемам, которые социолог может поставить по поводу социального мира, — должен включать в свой объект все, что совершенно чистосердечно делают социология и социологи (т. е. его собственные коллеги) для производства офици­альных проблем — даже если это может показаться признаком не­выносимой самонадеянности или предательством профессиональной солидарности и корпоративных интересов.

Как мы отлично знаем, в социальных науках эпистемологиче-ские бреши зачастую оказываются социальными брешами, разры­вами с основными верованиями группы, а иногда и с главными ве­рованиями корпуса профессионалов, с совокупностью разделяемых многими несомненных фактов, составляющих communis doctorum opinio*. Практика радикального сомнения в социологии чем-то сродни положению вне закона. Это, несомненно, остро чувствовал Декарт, который, к ужасу своих комментаторов, никогда не распро­странял на политику образ мышления, который он так бесстрашно вводил в сфере знания (посмотрите, с какой осторожностью он го­ворит о Макиавелли).

* Общее мнение ученых (фр.).— Прим. ред.

 

Сейчас я подхожу к понятиям, словам и методам, которые «про­фессия» использует, чтобы говорить и думать о социальном мире. Язык ставит социолога перед весьма драматической проблемой: он, по сути дела, оказывается неисчерпаемым кладезем натурализован­ных заранее сконструированных конструктов32, а значит, таких кон­структов, которые игнорируются в качестве таковых и которые могут функционировать как бессознательные инструменты конст­руирования. Я мог бы привести здесь пример с профессиональны­ми таксономиями, будь то названия профессий, распространенные в повседневной жизни, или социально-экономические категории INSEE (Французского национального института экономических и статистических исследований), единичные примеры бюрократи­ческой концептуализации, бюрократического универсума и еще более общий пример всех таксономии (возрастные группы, моло­дежь и старики, тендерные категории, которые, как мы знаем, не свободны от социальной двусмысленности), которые социологи используют, не раздумывая о них слишком много, потому что это — социальные категории понимания, разделяемые всем обществом34. Или в случае, который я назвал «категориями профессорского суж­дения» (система парных прилагательных, используемая для оцен­ки студенческих работ или добродетелей коллег (Бурдье, 1988а. Р. 194-225), они имеют отношение к профессиональной корпора­ции (при этом не исключается, что в окончательном анализе они будут основываться на гомологиях структур, т. е. на основных про­тивоположностях социального пространства, таких, как редкий/ба­нальный, уникальный/общий и т. д.).

Но я полагаю, что следует идти дальше и обратить внимание не только на классификацию профессий и на понятия, используемые для обозначения разных видов деятельности, но также и на само понятие занятия или профессии, которое служит основой целой ис­следовательской традиции и которое к тому же оказывается своего рода методологическим двигателем. Я хорошо понимаю, что поня­тие «профессия» и ее производные (профессионализм, профессио­нализация и т. д.) были жестко и плодотворно подвергнуты сомне­нию в работах Магали Сарфатти Ларсона (1977), Рэндалла Коллинза (1979), Эллиота Фридсона (1986) и, в частности, Эндрю Эббота, который среди многого другого выдвинул на первый план конфлик­ты, присущие профессиональному миру. Но я думаю, что мы долж­ны встать выше этой критики, сколь бы радикальной она ни была, и постараться, как я, заменить это понятие понятием поля.

Понятие профессии становится все более опасным, потому что оно выглядит, как всегда в подобных случаях, совершенно нейтраль­но в своих предпочтениях и еще потому, что его использование было усовершенствованием по сравнению с теоретическим беспорядком (bouillie) Парсонса. Говорить о «профессии» — значит пристально смотреть на подлинную реальность, на совокупность людей, кото­рых объединяет одно и то же название (например, они все «юрис­ты»); они наделяются примерно равным экономическим статусом, и, что важнее, они входят в состав «профессиональных ассоциаций», у которых есть свой этический кодекс и коллективные формы, уста­навливающие правила приема, и т. д. «Профессия» — это обыден­ное понятие, которое незаконно проникло в научный язык, привнеся в него тем самым все социальное бессознательное. Это понятие — социальный продукт исторической деятельности по конструирова­нию групп и репрезентации групп, которое исподтишка вводится в науку самой этой группой. Вот почему это «понятие» работает так хорошо или, в некотором смысле, даже слишком хорошо: если вы принимаете его для конструирования своего объекта, то получаете и находящиеся под рукой рекомендации, составленные списки и биографии, собранные библиографии, центры информации и базы данных, уже сделанные «профессиональными» организациями, и при условии, что вы будете проницательными, у вас будут средства, чтобы изучать его (как это очень часто происходит, к примеру, в слу­чае с юристами). Категория профессии имеет отношение к реально­стям, которые в известном отношении «слишком реальны», чтобы быть подлинными, поскольку она сразу схватывает и ментальную, и социальную категории как социальный продукт, созданный в про­цессе вытеснения и ликвидации всех видов экономических, соци­альных и этнических различий, которые составляют «профессию» юриста, к примеру — пространство конкуренции и борьбы35.

Все становится иным и гораздо более трудным, если вместо того, чтобы считать понятие «профессии» наличной ценностью, я отнесусь всерьез к процессу агрегации и символического наложения, которые были необходимы для его создания, и если я буду исследовать его как поле, т. е. как структурированное пространство социальных сил и со­циальной борьбы36. Как вы делаете выборку поля? Если, следуя кано­ну, предписываемому ортодоксальной методологией, вы берете слу­чайную выборку, то искажаете сам объект, который собираетесь конструировать. Если, изучая, к примеру, юридическое поле, вы не изображаете высшую справедливость Верховного суда, или, исследуя французское интеллектуальное поле 1950-х гг., вы оставляете в сторо­не Ж. П. Сартра, или при изучении американской академической жиз­ни упускаете Принстонский университет, ваше поле разрушается, по­скольку одни эти личности или институты занимают в нем решающую позицию. Их позиции в поле являются определяющими для всей структуры37. Со случайной или репрезентативной выборкой художни­ков или интеллектуалов как «профессии», однако, нет проблем.

Если вы принимаете понятие профессии скорее как инструмент, чем как объект анализа, то не возникает никаких трудностей. Пока вы считаете его тем, за что оно себя выдает, данное (свято почитае­мые данные социологов-позитивистов) отдает вам себя без каких-либо затруднений. Все идет гладко, все само собой разумеется. Две­ри и рты широко открыты. Какая группа смогла бы отказаться от характеристики социального ученого, имеющей отношение к ее сак­рализации и натурализации? Исследования епископов и корпоратив­ных лидеров, которые (молчаливо) одобряют церковную или деловую проблематику, получат поддержку епископата или бизнес-совета, а кардиналы и корпоративные лидеры, которые будут рьяно коммен­тировать результаты этих исследований, пожалуют тем самым сер­тификат объективности социологу, который преуспеет в придании объективной, т. е. общественной, реальности субъективной репрезен­тации, которая у них имеется относительно их собственного соци­ального бытия. Короче говоря, пока вы не выходите за рамки облас­ти социально сконструированных и социально санкционированных видимостей, — и таков порядок, к которому относится понятие «про­фессии», — все эти видимости будут с вами и для вас, даже види­мость научности. И наоборот, как только вы попробуете воздейство­вать на подлинный сконструированный объект, все станет трудным: «теоретический» прогресс приведет к дополнительным «методоло­гическим» трудностям. Методологам, со своей стороны, не составит труда придраться к действиям, которые должны были быть выпол­нены для того, чтобы понять сконструированный объект так глубо­ко, насколько это возможно. (Методология — это наука дураков, что по-французски звучит как с 'est la science des ones. Она представляет собой компендиум ошибок, о которых можно сказать: нужно быть немым, чтобы совершить большинство из них.) Среди рассматрива­емых трудностей есть вопрос, которого я касался раньше, связанный с границами поля. Самые смелые из позитивистов решают этот вопрос — если просто не отказываются задавать его, используя предсуществующие списки, — с помощью того, что они называ­ют «операциональным определением» («в данном исследовании я буду называть писателем...»; «я буду считать полупрофессией...»), не понимая, что проблема определения («такой-то и такой-то не являет­ся настоящим писателем») — весьма рискованное дело в рамках са­мого объекта38. В рамках объекта идет борьба за то, кто является ча­стью игры и кто фактически заслуживает названия автора. Само понятие писателя так же, как юриста, доктора или социолога, не­смотря на все ошибки кодификации и гомогенизации (посредством идентификации), подвергается риску в поле писателей (или юристов и т. д.); борьба за легитимное определение, ставка в которой — само слово «определение» говорит об этом — границы, пределы, право признания, иногда numerus clausus (количественное ограничение), — универсальное свойство полей39.

Эмпирицистский отказ, у которого есть все эти внешние проявле­ния, получает всяческое одобрение, поскольку, избегая сознательного конструирования, он оставляет решающие операции научного кон­струирования — выбор проблемы, разработку понятий и анали­тических категорий — самому социальному миру как таковому, установившемуся порядку, выполняя тем самым (хотя бы и своим бездействием) консервативную, по самой своей сути, функцию рати­фикации доксы. Из всех препятствий, стоящих на пути развития на­учной социологии, самым серьезным является тот факт, что настоя­щие научные открытия требуют огромнейших затрат и приносят наименьшую выгоду не только на обычных рынках социального су­ществования, но, зачастую, и на академическом рынке, от которого можно было бы ждать большей независимости. Подобно тому, как я старался показать характерные социальные и научные затраты и приобретения понятий «профессия» и «поле», часто для того, что­бы создавать науку, бывает необходимо отказываться от видимос-тей научности, даже если это противоречит существующим нормам и подвергает сомнению критерии научной строгости. Видимости в чести у очевидности. Настоящая наука очень часто не производит хорошего впечатления, и, чтобы ее развивать, зачастую приходится подвергаться риску не демонстрировать всех внешних признаков на­учности (мы к тому же забываем, как легко их симулировать). Среди других причин, по которым слабоумные или придурки как называл их Паскаль, концентрирующие свое внимание на внешних наруше­ниях канонов элементарной «методологии», оказываются в полном подчинении у своей позитивистской самоуверенности воспринимать методологические альтернативы как многочисленные «ошибки», как следствия некомпетентности или невежества, — умышленный отказ пользоваться спасительными люками «методологии».