ЕСЛИ БЫ ТЫ ТУТ ЖИЛ, ТО БЫЛ БЫ УЖЕ ДОМА 2 страница

Вэйд же любил про него рассказывать.

– Он живет в Майями, во Флориде, и в любой момент может перебраться на Кубу. Он принимал участие во вторжении на Кубу, убил там несколько десятков человек, голыми руками. Он знает, кто убил президента.

– Это он убил президента? – спросила я.

– Не думаю, – скептически ответил Вэйд.

Фамилия Вэйда была Баркер.

Следует признаться, что я не верила ни единому слову из рассказов Вэйда. В конце концов, он был всего лишь семнадцатилетним парнем с поехавшей крышей – к тому же, столь резким, что в моменты возбуждения с ним могли справиться только два рослых санитара. Иногда его закрывали в его отделении на неделю, и Джорджина не могла с ним встречаться. Когда же он приходил в себя, то снова начинал в нашей палате свои визиты на полу.

Отец Вэйда имел двух дружков, которые в наибольшей степени ему импонировали. Звали их Лидди и Хант. «Эти типы способны на все» – говаривал он про них. А говаривал он это довольно частенько и, похоже, его это даже немного доставало.

Джорджине не нравилось мое любопытство относительно отца Вэйда, она полностью игнорировала меня, когда я сидела рядом с ними на полу. Только вот сдержаться я никак не могла:

– На что способны? – допытывалась я. – Ну, и чего такого могут эти типы сделать?

– Этого я сказать тебе не могу, – отрезал Вэйд.

Вскоре после этого с Вэйдом вновь произошли новые вспышки гнева, которые продолжались несколько недель.

Без Вэйда Джорджина сделалась нервной. Поскольку я сама чувствовала себя несколько виноватой в его отсутствии, то пыталась отвлечь ее и найти ей какое-нибудь развлечение. «Давай переставим мебель в комнате», – предлагала я ей, или же «Давай сыграем в скрэббл», или «Давай что-нибудь приготовим в кухне».

Вот эти кулинарные предложения до нее дошли.

– Давай сделаем карамель, – сказала она.

Я была удивлена тем, что карамель могут приготовить на кухне всего два человека. Я была свято уверена, что процесс переваривания сахара требует целой кучи народу и сложнейшей машинерии, точно так же, как и для производства автомобилей. Но, согласно тому, что говорила Джорджина, нам была нужна всего лишь сковородка и, понятное дело, сахар.

– Когда карамель уже сделается, – инструктировала она меня, – мы сольем ее на пергаментную бумагу и сформируем шарики.

Медсестрам ужасно понравилось то, что мы крутимся в кухне.

– Небольшая практика перед тем, когда вы поженитесь с Вэйдом? – спросила одна из них.

– Не думаю, чтобы Вэйд годился в мужья, – ответила ей Джорджина.

Даже тот, кто никогда этим не занимался, наверняка понимает, каким горячим должен быть сахар, чтобы в конце концов превратиться в карамель. Именно таким горячим он и был, когда сковорода выскользнула у меня из рук, и половина горячей карамели вылилась на руку Джорджины, держащей передо мной пергаментную бумагу.

Я завопила на всю Ивановскую, зато Джорджина даже не пискнула. В кухню влетели медсестры, приложили кусочки льда, намазали какими-то мазями, сделали перевязку. Я продолжала визжать, зато Джорджина стояла совершенно невозмутимо, вытянув перед собой свою засахаренную руку.

Уже не помню, кто это сказал, И. Говард Хант или Джи Гордон Лидди во время прослушиваний по делу аферы Уотергейт, что, желая подготовиться к пыткам, каждый вечер он держал ладонь над горящей свечой и держал ее над огнем до тех пор, пока не раздавалась вонь опаленной кожи.

Кто бы из них это не сказал, нам это уже было известно. Залив Свиней, обшмаленная шкура, способные на все убийцы, готовые лишать жизни «голыми руками». Нам – Джорджине, Вэйду, мне – а так же нашей публике, состоящей из медсестер, известны допремьерные показы и генеральные репетиции. Единственное, что рецензии медсестер выглядят несколько иначе, чем в прессе, приблизительно так: «Случай не вызвал у пациентки никаких побочных эффектов», либо: «Пациент продолжает фантазировать, что его отец агент ЦРУ, и что у него опасные приятели».

 

 

ЕСЛИ БЫ ТЫ ТУТ ЖИЛ, ТО БЫЛ БЫ УЖЕ ДОМА

 

Дэзи была сезонным явлением. Она появлялась каждый год перед Днем Благодарения и оставалась с нами до самого рождества. Иногда приезжала к нам и в мае, на свой день рождения.

Всегда у нее была отдельная палата.

– Кто освободит свою палату или поселится с кем-нибудь другим? – спросила старшая медсестра во время нашей еженедельной встречи в один из октябрьских дней.

Всегда это был напряженный момент. Джорджина жила вместе со мной, так что мы разве что могли весело приглядываться к разыгрывающемуся представлению.

– Я! Я! – вырвалась с поднятой рукой некая особа, которая была девушкой Мартиана, но у нее самой был такой малюсенький пенис, и она с охотой его всем показывала. Правда, никто в одной палате с ней жить не хотел.

– Я могу с кем-нибудь поселиться, если только кто-нибудь захочет, но, конечно же, никто не захочет, а мне не хотелось бы никого заставлять хотеть этого.

Это была Цинтия, которая начинала говорить подобным образом после шести месяцев электрошоковой терапии.

– Я могу поселиться с тобой, Цинтия, – поспешила с помощью Полли.

Только это никак не решало проблемы, поскольку Полли уже делила палату с Дженет, недавно принятой аноректичкой. Когда ее вес становился меньше тридцати семи килограммов, ее тут же начинали кормить принудительно.

Ко мне наклонилась Лиза.

– Я видела, как ее вчера взвешивали, – громко заявила она. – Тридцать девять кило. Под конец недели ее подключат к трубке.

– Тридцать девять – это идеальный вес, – стояла на своем Дженет.

Но то же самое она говорила и при сорока одном с половиной килограммах. С ней тоже никто не хотел жить.

В конце концов, после недолгой дискуссии, в одну палату поместили пару кататоников. Так что Дэзи могла приезжать. Ее ожидали к пятнадцатому октября.

У Дэзи имелись две страсти: прочищающие средства и цыплята. Каждое утро она первой появлялась возле пульта дежурной медсестры и, нервно барабаня пожелтевшими от никотина пальцами в стекло, требовала свои очищающие средства.

– Ну, что там с моим бисакодилом? – цедя сквозь зубы, подгоняла она. – Как там с лаксигеном?

Если кто-либо из нас становился рядом, Дэзи ухитрялась пихнуть ей локтем под ребро или сильно наступить на пальцы. Она ненавидела любого, кто появлялся рядом с ней.

Ее отец – крепкий, приземистый мужчина с лицом высохшей картофелины – два раза в неделю приносил ей цыпленка, изжаренного по мамочкиному рецепту и тщательно завернутого в алюминиевую фольгу. Дэзи клала цыпленка на колени, ласково гладила его через сморщенную фольгу и нетерпеливо зыркала по сторонам, ожидая, когда же отец наконец-то уйдет и позволит ей в спокойствии добраться до поджаристой птицы. Но отец каждый раз желал оставаться рядом с Дэзи так долго, как это только было возможно, поскольку страшно любил ее.

У Лизы было свое собственное объяснение всему этому:

– Ему трудно поверить, что она его родная кровинка, и чтобы убедиться, что доченька это не призрак, он хотел бы ее трахнуть.

– Такую вонючую? – засомневалась Полли.

Это правда, от Дэзи здорово несло; ясный перец, говном и жареными цыплятами.

– Но ведь она же не всегда воняет, – продолжала убеждать нас Лиза.

Мне казалось, что Лиза права; я и сама заметила, что Дэзи ужасно сексуальная. Хотя она и шипела сквозь зубы, раздавала удары локтем, от нее немилосердно воняло, а ее руки постоянно блестели от жира – в ней имелась некая жаркая искра, которой не хватало нам всем. Дэзи носила короткие шорты и подрезанную на высоте пупка маечку, открывая бледное, мясистое тело. Когда утром она маршировала за этими своими прочищающими средствами, то беззаботно крутила попкой, рисуя в воздухе невидимые полукружья.

Девушка Мартиана была влюблена в нее. Она таскалась за Дэзи по коридору и просительно ныла: «Ну хочешь посмотреть мой пенис? Хочешь на него глянуть?», на что Дэзи злобно шипела: «Срать я хотела на твой пенис!».

Никто из нас никогда не был у Дэзи в комнате. И тогда Лиза решила, что будет первой, кто туда попадет. Она продумала очень подробный план.

– Блин, ну меня прижало, – повторяла она с утра до вечера целых три дня. – Елки, ну меня и прикрутило.

На четвертый день она получила от старшей медсестры лаксиген.

– Не помогает, – сообщила она ей на следующее утро. – Нет ли у вас чего-нибудь посильнее?

– Может касторки? – предложила медсестра. Она явно переработалась.

– Эта ваша больница – фашистский карцер, – ужаснулась Лиза. – Мне нужна двойная порция лаксигена!

Таким вот образом она добыла шесть порций лаксигена и теперь уже могла поторговаться. Как-то после полудня она постучала в палату Дэзи.

– Эй, Дэзи! – крикнула она. – Дэзи! – Она даже пнула дверь ногой.

– Отвали, – ответила ей Дэзи от себя.

– Эй, Дэзи! – Лиза упрямо стояла на своем.

Дэзи угрожающе зашипела.

Лиза прижалась к двери и тихонечко сказала:

– У меня для тебя кое-что имеется.

– Хрен там, – буркнула Дэзи, но двери открыла.

Я с Джорджиной подглядывали за этой сценкой из конца коридора. Когда Дэзи открыла дверь, мы с любопытством вытянули шеи, только было слишком темно, чтобы увидеть в комнате хоть что-нибудь. Когда же дверь захлопнулась, по коридору потянуло странной, сладкой и теплой вонью.

Лиза не выходила довольно долго. В конце концов мы посчитали, что хватит здесь торчать, и отправились в кафетерий на ланч.

Вечером Лиза нам быстренько обо всем сообщила. Она стояла перед телевизором, заслоняя экран, и говорила так громко, чтобы заглушить Уолтера Кронкайта, диктора телевизионных новостей.

– В комнате у Дэзи полно цыплят, – доложила нам она. – Всех она лопает на месте. У нее своя метода еды, которую мне продемонстрировала. Она обдирает с цыпленка все мясо, но делает это осторожненько, чтобы оставить скелет целым. Даже крылышки – с них она тоже обдирает мясо. А голые скелетики она складывает на полу, друг возле друга. Там их уже целых девять. Говорит, когда будет четырнадцать, тогда пора возвращаться домой.

– Тебя угостила? – спросила я.

– Нет у меня аппетита на дохлых цыплят, – ответила Лиза.

– Но зачем она это делает? – хотелось знать Джорджине.

– Да пошла ты к черту! – взвилась Лиза. – Откуда мне все знать?

– Ладно, а слабительное? – не терпелось узнать Полли.

– Оно ей необходимо из-за этих цыплят.

– Нет, за этим кроется что-то большее, – сомневалась Джорджина.

– Я же была там, так что знаю, или не так? – отрезала Лиза.

А после того разговор пошел уже совершенно в другом направлении.

На следующей недели мы узнали про Дэзи еще кое-что новенькое. Отец купил ей на Рождество собственную квартиру. «Любовное гнездышко» – как назвала его Лиза.

Дэзи была на седьмом небе от счастья и даже проводила меньше времени в своей палате, рассчитывая на то, что все будут расспрашивать ее про эту новую квартирку. Джорджина почувствовала себя даже обязанной сделать это.

– Большая у тебя квартира, Дэзи? – спросила она.

– Спальня, небольшая гостиная в форме буквы L и кухня, довольно большая, чтобы там кушать.

– Цыплят, понятное дело?

– Отвали, дура.

– А где эта твоя квартира находится?

– Неподалеку от Массачузетс Дженерал.

– То есть, по дороге в аэропорт?

– Тебе же сказали, возле Массачузетс Дженерал. – Дэзи не хотелось признаваться, что квартира находилась возле аэропорта.

– А что тебе там нравится больше всего?

Дэзи ненадолго задумалась и даже прикрыла глаза, наслаждаясь самой приятной для нее частью беседы.

– Надпись.

– Какая надпись?

– Надпись перед домом.

– И что же это за надпись?

– «Если бы ты тут жил, то был бы уже дома». – От избытка эмоций Дэзи даже стиснула кулачки. – Понимаете, тут дело в том, что каждый день там проезжают люди и думают про себя: «Оооо, это правда, если бы я тут жил, то уже бы и вправду был дома», так вот, я уже буду в этом доме. Сволочи!

Дэзи покинула нас довольно рано, поскольку это Рождество должна была провести уже в своей новой квартирке.

– Вернется, – пророчествовала Лиза, но на сей раз она была не права.

Как-то раз в мае, вечером, нас созвали на чрезвычайное собрание.

– Девушки, – начала наша старшая медсестра, – у меня для вас печальная новость.

Мы с любопытством навострили уши.

– Вчера Дэзи покончила с собой.

– В своей новой квартире? – спросила Джорджина.

– Она что, застрелилась? – заинтересовалась Полли.

– Дэзи: Это какая же Дэзи? – допытывалась девушка Мартиана. – Я ее знаю?

– Она оставила какое-нибудь письмо? – спросила я.

– А зачем?

– Подробности здесь не имеют никакого значения, – отрезала медсестра.

– Ведь вчера был ее день рождения, правда? – вдруг вспомнилось Лизе.

Медсестра утвердительно кивнула.

Еще минутку мы сидели молча, поминая память Дэзи.

 

 

МОЕ САМОУБИЙСТВО

 

Самоубийство является неким видом предумышленного убийства. Это нечто такое, чего не делаешь сразу же, как только об этом подумаешь. Нужно еще привыкнуть к этому намерению. Опять же, необходимы средства, сильная мотивация и подходящий случай. Чтобы самоубийство закончилось успешно, необходимы великолепная организация и трезвое мышление – но именно это ни коим образом не свойственно распаленному воображению самоубийцы.

Тут важно постоянно заботиться о том, чтобы глядеть на все незаинтересованно. Одним из способов достижения этого становятся упражнения представления себя самого либо уже в виде трупа, либо еще в фазе умирания. Если в радиусе взгляда появляется окно, следует представить, как ты из этого окна выпадаешь. Если взгляд падает на нож, следует представить, как этот нож пронзает тело. Если видишь едущий поезд, необходимо представить собственные останки, разможженные колесами локомотива. Эти упражнения необходимы для выработки нужной отстраненности.

Но самым главным делом остается мотивация. Без сильной мотивации все идет коту под хвост.

Моя мотивация сильной не была: реферат по истории Соединенных Штатов, которого мне ужасно не хотелось писать, а так же мучающее меня вот уже целый месяц вопрос: «А почему бы, собственно, не покончить с собой?» Будучи мертвой, мне бы не нужно было писать реферат, опять же, этот вопрос тоже меня бы не мучил.

Решение данного вопроса забирало у меня все силы. Раз поставленный, он уже никак не хотел покинуть мою голову. Мне кажется, что множество людей покончило с собой лишь затем, чтобы уже покончить с бесплодными дебатами над тем, смогут они покончить счеты с жизнью или же нет.

Что касается меня, то, что бы я не сделала, о чем бы не подумала, все сразу же становилось предметом подобных дебатов. Я сказала какую-нибудь глупость – и тут же: наверное покончу с собой. Утром от меня сбежал автобус – уж лучше сразу же с этим покончить. Даже добро имело свои три копейки в этих дебатах: мне понравился какой-то фильм – так может и не стоит убивать себя?

Вообще-то говоря, мне хотелось убить всего лишь определенную часть собственной личности: ту самую часть, которая и желала совершить самоубийство, которая втянула меня в эти мучительные размышления «убивать себя или нет», и которая каждое окно, каждую станцию метро, каждое кухонное орудие превращала в реквизиты или же сцену генеральной репетиции.

Только все это стало мне ясным лишь после того, как я проглотила полсотни таблеток аспирина.

У меня был парень по имени Джонни, который писал мне любовные стихи – очень даже неплохие. Я позвонила ему, сообщила, что желаю покончить с собой, не положила трубку на аппарат, заглотала пятьдесят таблеток аспирина, и вот тут до меня дошло, что мгновение назад я совершила ужасную ошибку. Потом я вышла купить молока, о чем меня просила мать перед тем, как я начала глотать этот аспирин.

Джонни сообщил в полицию. Они приехали ко мне домой и рассказали обо всем маме. Мама появилась в магазине AP на Массачузетс Авеню как раз в тот момент, когда, стоя перед витриной в мясном отделе, я уже готова была потерять сознание.

По дороге в магазин, пройдя пять перекрестков, я начала уже жалеть о том, что натворила, и почувствовала себя униженной. Я сделала ошибку и по этой причине должна была умереть. Так может я заслужила эту смерть? Я расплакалась. На какое-то мгновение мне стало ужасно жалко себя саму и то громадное горе, которое я в себе несла. А потом уже были только туман и свист. Прежде чем я добралась до магазина, мой мир превратился в узкий, пульсирующий тоннель. Я утратила резкость зрения, в ушах у меня звенело, в висках глухо била кровь.

Только промывание желудка вернуло меня в равновесие. Бесконечную трубку мне воткнули сначала в нос, а потом вниз, через горло, прямо в желудок. Я чувствовала себя так, как будто через мгновение удушусь. А потом началось само промывание. Это было так, как будто у меня брали кровь в промышленных масштабах – могучее, рвущее засасывание, чувство, будто ткани сминаются и трутся друг о друга совершенно не ведомым до сих пор образом. И рвота… – как будто изливалось все, что скрывается у тебя внутри. Нет, решила я про себя, в следующий раз только не аспирин.

Но когда промывание закончилось, я начала размышлять, а что будет в следующий раз. Я чувствовала себя нормально. Я не умерла, хотя внутри меня что-то омертвело. Может мне удалось достичь моей основной цели, или это было лишь частичное самоубийство? Я чувствовала себя легчи и свободнее, чем когда-либо еще.

Моя свобода продолжалась несколько месяцев. Я сдала несколько хвостов по школьной программе. Порвала с Джонни и заинтересовалась учителем английского языка, который писал стихи даже лучше, чем Джонни, хотя посвящал их и не мне. С ним я поехала в Нью Йорк, куда он взял меня в галерею Фрика на выставку Вермеера.

Единственным, довольно-таки неприятным последствием моего поступка стало вегетарианство. Поскольку я потеряла сознание перед витриной в мясном отделе, то начала бессознательно сопоставлять самоубийство с мясом. Но я знала, что за этим таится нечто большее.

Куски мяса на прилавке были синими, окровавленными и плененные в тесных упаковках. И хотя у меня было шесть спокойных месяцев, чтобы освободиться от этих мыслей, но я постоянно возвращалась к ним.

 

 

ПРИНЦИПИАЛЬНАЯ ТОПОГРАФИЯ

 

Наверное, до сих пор еще не ясно, каким образом я туда попала. Это должно было значить нечто большее, чем просто выдавленный прыщ. Я еще не упоминала о том, что того врача, который буквально через пятнадцать минут решил сбагрить меня, я никогда до того не видала. Ну, может через двадцать минут. Что было во мне такого сумасшедшего, что хватило неполных полчаса, чтобы какой-то первый встречный – поперечный врач отослал меня в сумасшедший дом? Вообще-то, он меня обманул: говорил, что на пару недель, тем временем, они превратились почти что в два года. Мне было восемнадцать лет.

Я сама подписала согласие на прием в больницу. Пришлось, потому что я была уже совершеннолетняя. На выбор у меня было либо это, либо судебное постановление, хотя больница никогда бы не получила судебного постановления против меня. Только я об этом, конечно же, не знала, поэтому подписала согласие.

Я не представляла опасности для окружающих. Или представляла опасность для самой себя? Понятно, эти пятьдесят таблеток аспирина, но это я уже объясняла. Они были метафоричными. Я всего лишь желала избавиться от некоего свойства собственного характера. С помощью аспирина я произвела на себе определенного рода аборт. На какое-то время это подействовало. Потом перестало действовать, но потом у меня уже не было сил и желания предпринимать вторую попытку.

А теперь взглянем на его точку зрения. Был тысяча девятьсот шестьдесят седьмой год. Даже в той жизни, которую он вел, жизни профессионалов, которая катилась где-то в спокойных предместьях, издалека от разросшихся сорняков, внезапно появляется странное, чуждое обратное течение. Течение из того, иного мира – дрейфующего без руля и без ветрил, опьяненной вселенной безымянной молодежи – сильный рывок которой выбивал из равновесия. Воспользовавшись его языком, это течение можно было бы назвать «чувством угрозы». Вы только гляньте, что вытворяют эти дети? Входит вдруг одна такая в кабинет, одетая в юбку величиной с носовой платок, с прыщами на лице и отвечает неохотными моносложиями. «Понятное дело, накуренная или наколотая» – приходит он к выводу. Глядит на карточку с поспешно накарябанным именем. Не знакомился ли я, случаем, с ее родителями? На какой-нибудь вечеринке, года два назад? Или это было на встрече сотрудников Гарварда или Массачузетского Технологического Института? Туфли, правда, рваные, зато пальтецо куплено в приличном магазине. Сволочной мир (так выразилась бы Лиза). Ведь не может же он, вот так попросту, с чистой совестью, отослать меня назад, в сорняки – чтобы там я стала обломком плота, несомого на волне некими антисоциальными течениями, которые, раз за разом, и выкидывают в его кабинет такие как я как раз образчики. Это такая вот превентивная медицина.

Неприятна ли я для него? Несколько лет назад я прочитала, что одна пациентка обвинила его в сексуальных домогательствах. Только в те времена было много подобного рода афер, обвинять врачей стало даже модным. А может в то утро он просто встал с левой ноги? И я тоже? И он понятия не имел, что со мной делать? А может, что более правдоподобно, он просто защищал таким макаром собственную задницу?

Мою точку зрения объяснить сложнее. Я сама туда поехала. Сама вошла в его кабинет, а потом уселась в такси, поднялась по каменным ступеням в администрацию больницы МакЛин и, если все правильно помню, где-то четверть часа спокойно ждала на каком-то стуле, чтобы потом подписаться под документом, благодаря которому добровольно лишила себя свободы.

Понятное дело, нечто подобное не может произойти без некоторых вступительных условий.

В моем случае таким начальным условием была проблема с восприятием узоров. Восточные ковры, напольные и кафельные плитки, оконные занавески и тому подобные вещи. Самыми паршивыми были супермаркеты, где полы в проходах между полками всегда были выложены гипнотическим шахматным узором. Когда я приглядывалась к подобным вещам, то всегда видела нечто большее, чем просто узоры. Это звучит так, будто у меня были зрительные галлюцинации, только их у меня как раз и не было. Я прекрасно знала, что то, на что я гляжу, это всего лишь пол или оконная занавеска. Только каждый узор, казалось, нес в себе какие-то потенциальные представления, которые всесокрушающими рядами ненадолго вторгались в мою жизнь. Это могли быть: лес, птичьи стаи или даже мой собственный рисунок из второго класса начальной школы. Что ж, передо мной и вправду был обыкновенный ковер или что-то другое, но эти краткие проблески «иных вещей» появлялись на самом деле и забирали у меня массу энергии. Моя действительность сужалась все сильнее.

Что-то нехорошее происходило и с моим восприятием людей. Когда я глядела на чье-нибудь лицо, частенько мне не удавалось никоим образом его прочитать. Когда начинаешь внимательно изучать черты чьего-нибудь лица, оно сразу же приобретает особое выражение: оказывается, оно гладкое и выразительное или же пухлое и обвисшее, либо же все пропахано морщинами, а то жирное и скользкое. Лица были противоположностью моих проблем с узорами. Вместо того, чтобы видеть в лицах множество значений, я не видала в них ничего.

Но ведь при этом я не впадала в безумие, не бросалась в омуты Страны Чудес. Моим несчастьем – а может и спасением – было то, что я прекрасно понимала проблему фальшивого восприятия реальности. Я никогда не верила в то, что видят мои глаза, либо что мне казалось, будто они видят. Более того, я правильно узнавала и понимала любое свое новое и странное поведение.

Сейчас ты чувствуешь, говорила я себе, отторженной от людей, не такой, как они, и потому именно переносишь на них всю собственную злость и чувство дискомфорта. Глядя на чье-нибудь лицо, ты видишь размазанное пятно, поскольку тебя саму беспокоит, что и твое собственное лицо – это точно такое же размазанное пятно.

Эта вот ясность и помогала мне вести себя нормально, что, в свою очередь, заставляло задать интересующие меня вопросы. Так что, каждый, кто видел то же, что и я, притворяется, будто видит нечто иное? Или же безумие – это всего лишь проблема отказа от притворства? А если некоторые не видели того, что с ними происходит? Слепые они, или как? Вот такие вот проблемы не давали мне покоя.

Что-то было содрано, покров или скорлупа, задачей которой было защищать нас. Вот только у меня не было уверенности, был ли этот покров чем-то, что должен был закрывать меня лично или же таким, что должен был бы закрывать каждую вещь на свете. Собственно, это не имело никакого значения; даже если оно и должно было существовать, там его уже не было.

Так вот каким было мое принципиальное вступительное условие; все могло быть чем-то другим. С моментом приема подобного понимания родилась мысль, что, в таком случае, я безумна, или, по крайней мере, меня можно посчитать безумной. Как могла я отрицать это со всей уверенностью, раз не могла быть уверенной, не является ли занавеска на окне, к примеру, горной цепью?

Тем не менее, следует признать, я прекрасно знала, что с ума не сошла.

Это не узоры, а другое начальное условие нарушило существующее внутри меня равновесие: состояние вечного противоречия. Моей амбицией всегда было отрицание. Весь мой мир, заполненный или опустевший, провоцировал исключительно к отрицанию. Когда мне нужно было подниматься, я оставалась в постели; когда следовало говорить – молчала; когда меня ожидало какое-то удовольствие – я его избегала. Мой голод, моя жажда, мое одиночество, моя скука и мой страх были тем арсеналом с оружием, к которому я обращалась против собственного страшного врага: окружающего мира. Понятно, что мое оружие не имело для мира никакого значения, а меня оно постоянно замучивало. Но страдания давали мне мрачное удовлетворение. Они доказывали, что я существую. Казалось, что когда я говорю «нет», то лжет все мое естество.

Так что причина быть закрытой была слишком искусительной, чтобы ей сопротивляться. Дать себя закрыть было слишком большим «нет» – самым большим «нет» по ту сторону самоубийства.

Извращенное понимание. Но за этой извращенностью крылось сознание того, что я не сумасшедшая, и что меня не станут вечно держать под ключом в сумасшедшем доме.

 

 

ПРИКЛАДНАЯ ТОПОГРАФИЯ

 

Две двери, закрываемые на ключ, а между ними полутораметровое пространство, в котором следовало обождать, пока медсестра закроет на ключ первую дверь и только потом откроет вторую.

Здесь же, за двойными дверями, были три телефонные будки, затем пара палат-одиночек, гостиная и кухня, в которой одновременно и ели. Такое расположение весьма хорошо действует на гостей.

Но достаточно было повернуть за гостиной в боковой коридор, чтобы все это впечатление лопнуло.

Длинный, длиннющий коридор: даже слишком длинный. С одной стороны семь или восемь палат на двоих, а напротив дежурная комната медсестер, конференц-зал и ванная с небольшим бассейном для гидротерапии. Лунатики налево, персонал направо. Душевые и туалеты тоже находились по правой стороне, как будто персонал оставил себе привилегии надзирать над нашими самыми интимными действиями.

Потом доска объявлений, а на ней двадцать с лишком наших фамилий, написанных зеленым мелом, а рядом с ними свободное место, куда, в случае выхода за пределы отделения, записывалось – белым мелом – время выхода, время возвращения и место выхода. Доска висела прямой напротив дежурки медсестер. Если кому запрещалось покидать комнату, рядом с его фамилией появлялось написанное зеленым мелом слово «запрещено». О приеме новой пациентки мы знали заранее, еще до того, как она сама появлялась в коридоре, за день до этого ее фамилия появлялась на доске. Фамилии выписавшихся и умерших пациенток еще какое-то время оставались на доске, как бы в выражение молчаливого почтения.

В самом конце чудовищного коридора находилась чудовищная же рекреационная комната с телевизором. Мы ее любили. Во всяком случае, мы любили ее больше гостиной. Там всегда царил балаган, было шумно, все было затянуто сигаретным дымом – но, что самое главное, рекреационная находилась на левой, лунатичной стороне коридора. С нашей точки зрения гостиная принадлежала персоналу. Мы частенько выносили предложение, чтобы общие собрания проводить не там, а в рекреационной, только ничего не добились.

За рекреационной находился еще один поворот, а уже за ним пара отдельных палат, одна двойная, туалет и изолятор.

Изолятор был величиной со среднюю туалетную в обычном пригородном домике. Единственным окном здесь было отверстие в двери, затянутое сеткой так, чтобы кто-нибудь снаружи мог подсмотреть, что ты собираешься вытворить внутри. В принципе, особо там ничего наделать и нельзя было. Единственной мебелью в изоляторе был пустой матрас, положенный на зеленом линолеуме. Стенки были немного пошарпаными и выщербленными, как будто бы кто-то грыз их зубами и царапал ногтями. Изолятор был задуман как звуконепроницаемое помещение, но таким не был.

Можно было зайти в изолятор, закрыть за собой дверь и выкричаться. Когда тебе это надоедало, можно было открыть дверь и выйти. Вопли в коридоре или же в рекреационной воспринимались как «выходящее за рамки» поведение и никогда не встречалось с пониманием. А вот в изоляторе можно было визжать сколько душе угодно, и все было нормально.