Маленький человек» в рассказах А. П. Чехова

 

I. Изображение «маленького человека» – один из способов проявления гуманизма и демократизма русских писателей XIX века.

II. Эта тема как понятие социальное в творчестве А. С. Пушкина, Н. В. Гоголя, Ф. М. Достоевского, А. П. Чехова.

1. Деградация «маленьких людей» в рассказах Чехова: превращение их в обывателей.

2. Осуждение автором героев, смирившихся со своим положением («Скучно вы живете, господа»).

3. Общие приемы типизации героев: портрет, поступки, рассказ в рассказе, монологи, интонация повествования, поэтические средства, пейзаж.

III. «Боже мой, как богата Россия хорошими людьми!» (Чехов). Любовь к обыкновенному человеку – одна из основных тем в творчестве А. П. Чехова.

 

Смысл названия пьесы А. П. Чехова «Вишневый сад»

 

I. Пьеса «Вишневый сад» – пьеса‑завещание.

II. Пьеса о «тяжкой драме русской жизни» (Станиславский).

1. Драма жизни хозяев поместья.

2. Тема продажи сада как лейтмотив судьбы России, бесценной красоты.

3. Внутренний драматизм при внешней обыденности и водевильности ситуаций.

4. Каков он – новый хозяин жизни?

5. Чеховская душевная тонкость в изображении Ани и Пети Трофимова.

6. Своеобразие драматического конфликта пьесы.

III. Вечный вопрос русской литературы – «что же делать?»

 

Горький М

Из статьи «По поводу нового рассказа А. П. Чехова "В овраге"»

 

«… Жизнь долгая – будет еще и хорошего и дурного, всего будет! Велика матушка Россия! Я во всей России был и все в ней видел… Ты моему слову верь, милая. Будет и хорошее, будет и дурное…»

Это говорит один из героев нового рассказа Чехова «В овраге», – это говорит Чехов, сострадательно и бодро улыбаясь читателю. Я не стану излагать содержание его рассказа, это одно из тех его произведений, в которых содержания гораздо больше, чем слов. Чехов как стилист единственный из художников нашего времени, в высокой степени усвоивший искусство писать так, «чтобы словам было тесно, мыслям – просторно». И если б я начал последовательно излагать содержание его рассказа, то мое изложение было бы больше по размерам, чем самый рассказ. <…> Передавать содержание рассказов Чехова еще и потому нельзя, что все они, как дорогие и тонкие кружева, требуют осторожного обращения с собою и не выносят прикосновения грубых рук, которые могут только смять их. <…>

Все эти люди, хорошие и дурные, живут в рассказах Чехова именно так, как они живут в действительности. В рассказах Чехова нет ничего такого, чего не было бы в действительности. Страшная сила его таланта именно в том, что он никогда ничего не выдумывает от себя, не изображает того, «чего нет на свете», но что, быть может, и хорошо, может быть, и желательно. Он никогда не приукрашивает людей, и те, кто его не любят, – такие, впрочем, совсем уже вымирают, – не любят его именно за это, хотя и объясняют свою неприязнь иначе. Они, в сущности, просто чувствуют себя обиженными, когда видят свое отражение в этом удивительном огромном зеркале – сердце автора. Им становится стыдно за себя, и они немножко злятся. Это можно простить им – всякий современный человек нуждается в подрисовке не меньше любой старой кокетки. Он ведь страшно много прожил сердца на обожание профессора Серебрякова, в книгах которого, как «дядя Ваня», двадцать пять лет видел руководство к жизни, а жизнь промигал. Чехов очень много написал маленьких комедий о людях, проглядевших жизнь, и этим нажил себе множество неприятелей. <…>

Он не говорит нового, но то, что он говорит, выходит у него потрясающе убедительно и просто, до ужаса просто и ясно, неопровержимо верно. И потом, речь его всегда облечена в удивительно красивую и тоже до наивности простую форму, и эта форма еще усиливает значение речи. Как стилист Чехов недосягаем, и будущий историк литературы, говоря о росте русского языка, скажет, что язык этот создали Пушкин, Тургенев и Чехов. Его упрекали в отсутствии миросозерцания. Нелепый упрек! Миросозерцание в широком смысле слова есть нечто необходимо свойственное человеку, потому что оно есть личное представление человека о мире и о своей роли в нем. <…>

У Чехова есть нечто большее, чем миросозерцание, – он овладел своим представлением жизни и, таким образом, стал выше ее. Он освещает ее скуку, ее нелепости, ее стремления, весь ее хаос с высшей точки зрения. И хотя эта точка зрения неуловима, не поддается определению – быть может, потому, что высока, – но она всегда чувствовалась в его рассказах и все ярче пробивается в них. Все чаще слышится в его рассказах грустный, но тяжелый и меткий упрек людям за их неуменье жить, все красивее светит в них сострадание к людям и – это главное! – звучит что‑то простое, сильное, примиряющее всех и вся. Его скорбь о людях очеловечивает и сыщика и грабителя‑лавочника, всех, кого она коснется. «Понять – значит простить» – это давно сказано, и это сказано верно. Чехов понимает и говорит – простите! И еще говорит – помогите! Помогите жить людям, помогайте друг другу! <…>

<…> Он обладал искусством находить и оттенять пошлость – искусством, которое доступно только человеку высоких требований к жизни, которое создается лишь горячим желанием видеть людей простыми, красивыми, гармоничными. Пошлость всегда находила в нем жестокого и острого судью. <…>

В его серых, грустных глазах почти всегда мягко искрилась тонкая насмешка, но порою эти глаза становились холодны, остры и жестки; в такие минуты его гибкий задушевный голос звучал тверже, и тогда – мне казалось, что этот скромный, мягкий человек, если он найдет нужным, может встать против враждебной ему силы крепко, твердо и не уступит ей.

Порою же казалось мне, что в его отношении к людям было чувство какой‑то безнадежности, близкое к холодному, тихому отчаянию.

– Странное существо русский человек! – сказал он однажды. – В нем, как в решете, ничего не задерживается. В юности он жадно наполняет душу всем, что под руку попало, а после тридцати лет в нем остается какой‑то серый хлам. Чтобы хорошо жить, по‑человечески – надо же работать! Работать с любовью, с верой. А у нас не умеют этого. Архитектор, выстроив два‑три приличных дома, садится играть в карты, играет всю жизнь или же торчит за кулисами театра. Доктор, если он имеет практику, перестает следить за наукой, ничего, кроме «Новостей терапии», не читает и в сорок лет серьезно убежден, что все болезни – простудного происхождения. Я не встречал ни одного чиновника, который хоть немножко понимал бы значение своей работы: обыкновенно он сидит в столице или губернском городе, сочиняет бумаги и посылает в Змиев и Сморгонь для исполнения. А кого эти бумаги лишат свободы движения в Змиеве и Сморгони, – об этом чиновник думает так же мало, как атеист о мучениях ада. Сделав себе имя удачной защитой, адвокат уже перестает заботиться о защите правды, а защищает только право собственности, играет на скачках, ест устриц и изображает собой тонкого знатока всех искусств. Актер, сыгравши сносно две‑три роли, уже не учит больше ролей, а надевает цилиндр и думает, что он гений. Вся Россия – страна каких‑то жадных и ленивых людей: они ужасно много едят, пьют, любят спать днем и во сне храпят. Женятся они для порядка в доме, а любовниц заводят для престижа в обществе. Психология у них – собачья: бьют их – они тихонько повизгивают и прячутся по своим конурам, ласкают – они ложатся на спину, лапки кверху и виляют хвостиками…

Тоскливое и холодное презрение звучало в этих словах. Но, презирая, он сожалел… <…>

В юности пошлость кажется только забавной и ничтожной, но понемногу она окружает человека, своим серым туманом пропитывает мозг и кровь его, как яд и угар, и человек становится похож на старую вывеску, изъеденную ржавчиной: как будто что‑то изображено на ней, а что? – не разберешь.

Антон Чехов уже в первых рассказах своих умел открыть в тусклом море пошлости ее трагически мрачные шутки; стоит только внимательно прочитать его «юмористические» рассказы, чтобы убедиться, как много за смешными словами и положениями – жестокого и противного скорбно видел и стыдливо скрывал автор.

Он был как‑то целомудренно скромен, он не позволял себе громко и открыто сказать людям: «да будьте же вы… порядочнее!» – тщетно надеясь, что они сами догадаются о настоятельной необходимости для них быть порядочнее. Ненавидя все пошлое и грязное, он описывал мерзости жизни благородным языком поэта, с мягкой усмешкой эгоиста, и за прекрасной внешностью его рассказов мало заметен полный горького упрека их внутренний смысл. <…>

И в каждом из юмористических рассказов Антона Павловича я слышу тихий, глубокий вздох сострадания к людям, которые не умеют уважать свое человеческое достоинство и, без сопротивления подчиняясь грубой силе, живут, как рабы, ни во что не верят, кроме необходимости каждый день хлебать возможно более жирные щи, и ничего не чувствуют, кроме страха, как бы кто‑нибудь сильный и наглый не побил их.

Никто не понимал так ясно и тонко, как Антон Чехов, трагизм мелочей жизни, никто до него не умел так беспощадно правдиво нарисовать людям позорную и тоскливую картину их жизни в тусклом хаосе мещанской обыденщины.

Его врагом была пошлость; он всю жизнь боролся с ней, ее он осмеивал и ее изображал бесстрастным, острым пером, умея найти плесень пошлости даже там, где с первого взгляда, казалось, все устроено очень хорошо, удобно, даже – с блеском… <…>

Читая рассказы Антона Чехова, чувствуешь себя точно в грустный день поздней осени, когда воздух так прозрачен и в нем резко очерчены голые деревья, тесные дома, серенькие люди. Все так странно – одиноко, неподвижно и бессильно. Углубленные синие дали – пустынны и, сливаясь с бледным небом, дышат тоскливым холодом на землю, покрытую мерзкой грязью. Ум автора, как осеннее солнце, с жесткой ясностью освещает избитые дороги, кривые улицы, тесные и грязные дома, в которых задыхаются от скуки и лени маленькие жалкие люди, наполняя дома свои неосмысленной, полусонной суетой. Вот тревожно, как серая мышь, шмыгает «Душечка» – милая, кроткая женщина, которая так рабски, так много умеет любить. Ее можно ударить по щеке, и она даже застонать громко не посмеет, кроткая раба. Рядом с ней грустно стоит Ольга из «Трех сестер»: она тоже много любит и безропотно подчиняется капризам развратной и пошлой жены своего лентяя‑брата, на ее глазах ломается жизнь ее сестер, а она плачет и никому ничем не может помочь, и ни одного живого, сильного слова протеста против пошлости нет в ее груди.

Вот слезоточивая Раневская и другие бывшие хозяева «Вишневого сада» – эгоистичные, как дети, и дряблые, как старики. Они опоздали вовремя умереть и ноют, ничего не видя вокруг себя, ничего не понимая, – паразиты, лишенные силы снова присосаться к жизни. Дрянненький студент Трофимов красно говорит о необходимости работать и – бездельничает, от скуки развлекаясь глупым издевательством над Варей, работающей не покладая рук для благополучия бездельников.

Вершинин мечтает о том, как хороша будет жизнь через триста лет, и живет, не замечая, что около него все разлагается, что на его глазах Соленый от скуки и по глупости готов убить жалкого барона Тузенбаха.

Проходит перед глазами бесчисленная вереница рабов и рабынь своей любви, своей глупости и лени, своей жадности к благам земли; идут рабы темного страха перед жизнью, идут в смутной тревоге и наполняют жизнь бессвязными речами о будущем, чувствуя, что в настоящем – нет им места…

Иногда в их серой массе раздается выстрел, это Иванов или Треплев догадались, что им нужно сделать, и – умерли.

Многие из них красиво мечтают о том, как хороша будет жизнь через двести лет, и никому не приходит в голову простой вопрос: да кто же сделает ее хорошей, если мы будем только мечтать?

Мимо всей этой скучной, серой толпы бессильных людей прошел большой, умный, ко всему внимательный человек, посмотрел он на этих скучных жителей своей родины и с грустной улыбкой, тоном мягкого, но глубокого упрека, с безнадежной тоской на лице и в груди, красивым искренним голосом сказал: – Скверно вы живете, господа!

 

Леденев А. В

«Проза А. П. Чехова»

 

В последней четверти XIX в. русский реализм существенно обновился. Самое яркое свидетельство этого обновления – творчество Чехова, вошедшего в литературу в эпоху серьезной жанровой перестройки. «Форма романа прошла», – констатировал в 1880 г. Л. Н. Толстой. Это формальное проявление глубинного кризиса чутко уловил молодой прозаик. Он отчетливо осознал эстетическую дистанцию между собой и «старыми» реалистами, у которых «каждая строчка пропитана, как соком, сознанием Цели» (Чехов). Чеховская модель мира – не иерархически заданное целое, а «вселенная», распавшаяся на множество отдельных «осколков», внешне ничем не связанных между собой.

Важнейшим жанром в творчестве Чехова стал рассказ. Он формировался на периферии «большой» литературы – в журнальных опытах «Стрекозы», «Осколков», «Нового времени». Малая пресса, принципиально разностильная, не связанная беллетристическими канонами, позволяла писателю экспериментировать, обращаться к новым повествовательным формам, реформировать старые. Чехов шутил, что перепробовал «все, кроме романа, стихов и доносов».

Авторитет великих русских романистов и инерция жанрового мышления требовали от писателя романа. Но «большая‑пребольшая вещь» так и не была написана. Итог жанровых поисков Чехова – в другом: он узаконил рассказ как один из самых влиятельных эпических жанров, художественный микромир которого не уступает по емкости роману.

Мир чеховских произведений включает в себя множество разнообразных человеческих характеров. Однако при всем индивидуальном своеобразии герои Чехова схожи в том, что всем им недостает чего‑то самого важного. Они пытаются приобщиться к подлинной жизни, но, как правило, так и не обретают духовной гармонии. Ни любовь, ни страстное служение науке или общественным идеалам, ни вера в Бога – ни один из старых надежных путей достижения цельности им не подходит. Мир словно утратил единый центр, оказавшись далеким от иерархической завершенности, и потому не может быть объяснен ни одной из мировоззренческих систем.

Вот почему жизнь по какому‑либо идеологическому шаблону и миропонимание, основанное на устоявшейся системе социальных и этических ценностей, осмыслены Чеховым как особая социально‑духовная субстанция – пошлость. Жизнь, повторяющая заданные традицией «совершенства образцы», лишена духовной самостоятельности, а следовательно, и смысла. Ни у одного из чеховских героев нет монополии на истину, поэтому необычно выглядят их конфликтные отношения с другими людьми и окружающей действительностью. Сопоставляя героев по тому или иному признаку, Чехов чаще всего не отдает предпочтения ни одному из них. Для него важно не «моральное расследование», завершающееся обязательным авторским «приговором», а выяснение причин взаимного непонимания между людьми. Автор отказывается быть «обвинителем» или «адвокатом» своих героев.

Внешне бесконфликтные сюжетные ситуации в его зрелой прозе и драматургии выявляют заблуждения персонажей, степень развитости их самосознания и связанную с этим меру личной ответственности. Разнообразные идеологические и нравственные контрасты в произведениях Чехова утрачивают абсолютный характер, становятся относительными, малозначительными. Персонажей лишь с очень серьезными оговорками можно классифицировать по их значимости – на главные и второстепенные. То же отсутствие определенности – в событийной организации произведений. В чеховских сюжетах нет четкого деления на яркие, кульминационные, и «проходные», подготовительные эпизоды. Более того, в событийной перспективе произведения в равной мере важно и то, что случилось, и то, чего так и не произошло: событием у Чехова может стать отсутствие события.

Художественный мир Чехова – это мир подвижных отношений, в котором взаимодействуют разные человеческие «правды». Постоянно уточняются, как бы «притираясь» друг к другу, несовместимые, казалось бы, идеи, постоянно оглядываются на свою жизнь и жизнь других людей герои – носители субъективных, относительных истин. Автор контролирует тональность своих оценок: они не могут быть безусловно «героизирующими» или безоглядно сатирическими. Как характерная чеховская тональность воспринимается читателем тонкая, подчас едва уловимая лирическая ирония.

«Умение коротко говорить о длинных вещах» – редкий дар, которым обладал Чехов. Его рассказы полемичны по отношению к жанровой традиции XIX в. Центр тяжести в них перенесен с развития событий на бессобытийное течение жизни в ее обыденной повседневности («Учитель словесности», «Ионыч»). Нет интриги – надежного «организатора» действия, события не выходят за рамки быта. Пространственно‑временные особенности рассказов таковы, что персонажи как бы погружаются в поток быстротекущего времени.

Сюжет рассказа «Ионыч» прост – это история несостоявшейся женитьбы Дмитрия Ионовича Старцева, а фактически – история всей его жизни, прожитой бессмысленно. Художественный эффект достигается ритмическими повторами, фиксирующими течение времени. Эпическое начало («когда в губернском городе С…») дополняется хронологическими «справками»: «прошло больше года… в трудах и одиночестве» (гл. 2), «прошло четыре года» (гл. 4), «прошло еще несколько лет» (гл. 5). Указания на время «удлиняют» повествование, выводят его в новую смысловую перспективу: неслучившееся событие – несложившаяся жизнь – утраченное собственное имя.

Рассказы Чехова иногда называют новеллами. Однако в классических новеллах всегда есть новость – неожиданное событие. В чеховских произведениях нет ничего непредвиденного, никаких внешних сюжетных поворотов. Кажется, что писатель иронизирует над самим жанром, подчеркивая то, что не случилось и, очевидно, никогда не произойдет. Интерес перенесен с событий на психологию персонажей, на их настроение и «подробности» чувств.

В прозе Чехова нередко отсутствуют ясные внешние мотивировки происходящего, случайности становятся важнее закономерностей. Именно «случай» в структуре рассказов играет сюжетообразующую роль («Человек в футляре») или становится способом постижения глубинных законов жизни («Студент»).

Ослабив связи между событиями сюжета, Чехов нашел новые ресурсы художественности в лейтмотивном повествовании. Образные и лексико‑семантические повторы создают ассоциативный «сюжет», придающий рассказам необычайную смысловую емкость. Такой функцией наделены, например, подробности внешнего облика доктора Старцева и указания на способ его передвижения: «шел пешком, не спеша (своих лошадей у него еще не было)» (гл. 1); «у него уже была своя пара лошадей и кучер Пантелеймон в бархатной жилетке» (гл. 2). Лейтмотив в данном случае – основа ассоциативного «сюжета», в котором раскрывается духовное оскудение и опошление человека.

Отметим особый характер конфликта в произведениях Чехова. Ни один из его героев не может претендовать на знание правды или хотя бы на приближение к ней: «никто не знает настоящей правды»(«Дуэль»), «ничего не разберешь на этом свете» («Огни»). Однако в рассказах сохраняется необходимое эмоциональное напряжение. Оно возникает из очевидного несоответствия реального – идеальному. Между этими полюсами – мертвое пространство, которое никто из чеховских персонажей не может преодолеть.

Реальное – это либо одинокое, замкнутое существование, тождественное пошлости, либо система регламентированных ценностей «футлярной» жизни. Идеальное – вне материальных координат. В чеховском художественном мире это может быть внезапное откровение и возникшее родство душ («Студент») или неожиданное впечатление (например, печальная песня скрипки в рассказе «Скрипка Ротшильда»). Овеществленной жизни персонажей нередко противопоставлен мир природы. Так, резкая смена повествовательных ракурсов в финале рассказа «Человек в футляре» выдает авторское «присутствие» («Когда в лунную ночь видишь широкую сельскую улицу…»), устанавливая необходимую дистанцию между автором и непосредственным объектом изображения – историей «футлярного» героя.

Авторская позиция в рассказах Чехова, как правило, не акцентирована. Создается иллюзия «объективности», видимого «нейтралитета» автора‑повествователя. Чехов не допускает прямых оценочных характеристик персонажей, но это не значит, что он полностью уклоняется от выражения своей точки зрения. Писатель понял неэффективность старого, «оценочного» метода, грешившего прямолинейностью, навязыванием читателю авторских мнений об изображаемом. Он пришел к парадоксальным, на первый взгляд, выводам: «чем объективнее, тем сильнее выходит впечатление», «надо быть равнодушным, когда пишешь жалостные рассказы». Завуалированность авторской точки зрения создает особый художественный эффект: многовариантное толкование рассказов кажется не только допустимым, но и совершенно необходимым для верного понимания их смысла. Тексты чеховских произведений порождают у читателя собственный ассоциативный ряд. Кажущееся отсутствие авторской позиции компенсируется иными художественными средствами, играющими роль ориентиров для читателей: предметной детализацией, выразительной пространственно‑временной и ритмической организацией текста, усилением символической образности.

Рассмотрим с этой точки зрения рассказ «Студент». Чехов считал его «наиболее отделанным». Перед нами характерное чеховское повествование, в основе которого случай из жизни студента духовной академии Ивана Великопольского. Ситуация почти анекдотическая: главный герой беседует с вдовами на огороде. Своим слушательницам он рассказывает притчу о предательстве Христа любимым учеником. Новозаветная реминисценция – единственное «событие» в рассказе. Событийный ряд заменяется передачей состояния («подробностей чувств») персонажа. В рассказе отсутствует мотивировка происходящего, а сюжет заменен ассоциативным потоком настроений с контрастными темами, заявленными в начале рассказа: холода и тепла, мрака и света. Эти темы имеют прямое и обобщенно‑символическое значение.

Для их разработки важна пространственно‑временная организация рассказа. Существенна подробность православного календаря (страстная пятница), формирующая «евангельский» ассоциативный ряд и меняющая масштаб повествования: оказывается, то, что «происходило девятнадцать веков назад», тоже «имеет отношение к настоящему». На пересечении этих временных координат возникает миг «откровения», в котором подчеркнут переход от мрака к свету, от безнадежности к надежде. Субъективное ощущение персонажа – «радость» – событие его внутренней жизни. Но случайный эпизод открывает и нечто иное, неизмеримо более значительное – закономерность вечного круговорота жизни с неизбежным движением от мрака к свету.

Авторская позиция в рассказе приглушена, что создает необходимый фон для выявления художественных особенностей текста. По мнению Чехова, произведение «должно давать не только мысль, но и звук, известное звуковое впечатление». Начало рассказа «Студент» и его финал воспринимаются по контрасту, как страстная пятница и будущее пасхальное воскресение. В начале рассказа настроение безысходности передано фонетически – образом «жалобного гудения»: «гудело, точно дуло в пустую бутылку», «в лесу неуютно, глухо и нелюдимо». Заключительный абзац звучит в иной тональности: «правда и красота» «всегда составляли главное», считает герой. Им постепенно овладевало «сладкое ожидание счастья – таинственного счастья». Звуковой облик и ритм фразы – один из чеховских способов корректировки смысла произведения.

Предметная детализация – важнейшая особенность творческого метода и стиля Чехова. Мысли, чувства и переживания персонажей объясняются опосредованно – через предметный мир. В этом художественном принципе отражены этические принципы писателя, его точка зрения на современников. Мир вещей обезличивает, усредняет индивидуальность людей («Ионыч»), опошляет чувства и превращает самого человека в подобие вещи («Человек в футляре»). Нередко возникает ощущение абсолютной зависимости героев от материальной «оболочки» жизни: частности быта делают невозможным бытие – подлинно человеческое существование. Вещи и «вещные» отношения становятся знаками пошлости, разъединяющей людей.

Предметно‑бытовые детали в прозе Чехова не только несут этическую смысловую нагрузку, но и становятся важнейшими элементами стиля. На первый взгляд, рассказы Чехова переполнены не совсем нужными (с точки зрения сюжета и изображения героев) подробностями, однако они строго упорядочены. Каждая подробность наделена вполне определенной художественной функцией и одновременно многофункциональна: детали включаются в различные смысловые ряды произведения (социальный, идеологический, изобразительный, психологический), создавая на незначительном пространстве текста емкие пространственно‑временные образы.

Важную роль в рассказах Чехова играют детали, «звучащие» в одной тональности. «Работая» в различных ситуациях, они дополняют сюжетное действие или психологическую характеристику персонажей, намекают на авторское отношение к изображаемому. Вспомним, например, чтение Верой Иосифовной своих романов – это романы о том, «чего никогда не бывает в жизни», или навязчивую подробность речи «острослова» Ивана Петровича: «здравствуйте пожалуйста!» («Ионыч»). Детали необходимы Чехову для создания лаконичной индивидуализированной характеристики персонажа.

Деталь часто выполняет и роль сюжетно‑смысловой опоры. Например, обозначив предметный план образа Беликова, как в рассказе «Человек в футляре», она обусловливает движение сюжета. В контексте произведения деталь («футляр») обрастает дополнительными смысловыми оттенками, выявляющими ее символическую природу. Предметная детализация – один из способов символизации чеховского текста.

Наряду с деталями, художественная функция которых вполне прозрачна, Чехов часто использовал в рассказах «случайные», немотивированные подробности. На эту сторону чеховского стиля указал Л. Н. Толстой: «У Чехова своя особенная форма, как у импрессионистов: смотришь, человек будто без всякого разбора мажет красками, какие попадают под руку, и никакого как будто отношения эти мазки между собой не имеют. Но отойдешь на некоторое расстояние, и в общем получается цельное впечатление». «Случайные», импрессионистические детали также играют важную роль в художественной палитре Чехова, представляя мир в его полноте и многообразии. События в рассказах происходят на фоне звуков, запахов и цветовых «пятен», смысл которых проясняется «на расстоянии» – в сопоставлении с судьбами героев, с их сбывшимися и несбывшимися мечтами и желаниями. Писатель утверждал важность единичного, преодолевая иерархию высокого и низкого, главного и второстепенного, закономерного и случайного. Он уничтожил границу между прозой жизни и ее поэтическими сторонами, став, по словам Л. Н. Толстого, «истинным и несравненным художником жизни».

Одна из значимых координат художественного мира Чехова – принципы создания характеров. Социальный, нравственный и психологический облик чеховских персонажей чрезвычайно разнообразен. Это крестьяне, купцы, помещики, гимназисты, врачи, чиновники с присущими им взглядами на жизнь, нравственными принципами, психологией. Писателя интересует не столько социальный статус персонажей, сколько варианты их поведения, закономерное и случайное в их судьбах, психологические оттенки, возникающие в знакомых, узнаваемых, словно «списанных с натуры» людях.

Чехов изображал ничем не выдающихся «средних» людей, однако «средний» в системе чеховских представлений о человеке не означает «усредненный». «Средний» человек не лишен индивидуальности. Какова судьба личности в рутинном, повседневном течении жизни? – так ставит вопрос писатель. Ответ на него – в характере общения героев с окружающими их людьми, в том, как они связаны с повседневными обстоятельствами.

Излюбленная сюжетная ситуация в рассказах Чехова – испытание героя бытом («Учитель словесности», «Ионыч»). Характер героя раскрывается, как правило, в сюжете, в котором интрига едва намечена (как, например, в «Ионыче»). Изменив ракурс изображения человека, Чехов акцентировал внимание на смене его настроений, прямо не называя их. «Случайные реплики», лейтмотивные детали, подробности внешнего облика важнее окончательных авторских «диагнозов».

Чехов никогда не дает исчерпывающего авторского комментария поступкам и психологии героев. Представление об их характерах возникает у читателя при сравнении самооценок персонажа с высказываниями о нем окружающих. Так, характер Ионыча строится на смене оценочных характеристик, не принадлежащих автору: «интеллигентный человек» (гл. 1) – «необыкновенный, удивительный доктор» (гл. 2) – «поляк надутый» (гл. 4) – «не человек, а языческий бог» (гл. 5).

Изображая внутреннее состояние персонажа, Чехов не показывает «диалектики души», смены чувств, эмоций и настроений. Нередко он заостряет внимание на одной детали, которая исчерпывающе объясняет героя. Например, доктор Старцев в пору своей влюбленности в Котика испытывал такие чувства: «Она восхищала его своею свежестью, наивным выражением глаз и щек». Ироническая тональность авторского комментария становится очевидной в сравнении с предыдущей репликой героя‑«обольстителя»: «Я не видел вас целую неделю, я не слышал вас так долго. Я страстно хочу, я жажду вашего голоса. Говорите».

Многое в персонажах остается непроясненным – это одна из особенностей чеховского психологизма. Чехов крайне редко использует внутренний монолог, который к тому же, как правило, распадается на отдельные внутренние реплики. Это лишает психологические характеристики героев цельности и определенности, делая их внутренне противоречивыми, диалогичными. Пример такого «драматического» по форме внутреннего монолога – начало третьей главы рассказа «Ионыч». В большинстве же поздних произведений Чехов широко использовал стилистический прием несобственно‑прямой речи, которая позволяет передать точку зрения героя на окружающее и тем самым обозначить его собственные психологические черты.

Характеры чеховских героев многомерны и поэтому не допускают однозначного толкования, в них запечатлены реальная сложность и противоречивость людей. Принципы создания характеров во многом подсказаны Чехову опытом классической литературы, однако писатель нередко переосмысливал традицию. Это произошло, например, с одним из самых распространенных в русской литературе середины XIX в. типов литературного героя – «маленьким человеком». Чехов избрал принципиально новый повествовательный ракурс. Он как бы пишет «вторым слоем» по уже написанному Гоголем, Достоевским, писателями «натуральной школы» 1840‑х гг. Общеизвестное и «отработанное» уходит в фигуру умолчания – Чехов не повторяет банальных истин.

Понимание чеховских произведений, в том числе тех, в которых звучит эхо темы «маленького человека», невозможно без выяснения природы комического, особенностей юмора и сатиры в творчестве Чехова. Из сочетания холодной наблюдательности и иронических оценок рождается неповторимая тональность его рассказов. Художественная система Чехова построена на смене смешного и грустного, жизнерадостного и меланхолического. Писатель обладал редким даром воспринимать окружающий мир и самого себя сквозь призму юмора.

Чехов начал свой писательский путь как юморист. Стихия комического, вне которой невозможно представить раннего Чехова, проявилась в жанровой россыпи «комических мелочей», «осколков» – анекдотов, юмористических афоризмов и подписей, многочисленных пародий. Чеховские литературные «анекдоты» строились на неожиданном повороте темы или игре слов. В юмористических рассказах проявилось его умение уловить и передать сущность образа на небольшом пространстве текста. Например, в рассказе «Толстый и тонкий» комическая ситуация строится на интонационном контрасте реплик, обращенных к одному лицу. В «Смерти чиновника» используется аналогичный стилистический прием: герой «проигрывает» свою речевую партию в различных ситуациях.

Ранняя юмористика Чехова стала для него школой лаконизма. Он учился создавать динамичные композиции с неожиданными зачинами, в которых информация, заключенная в первой фразе, исчерпывает смысл произведения (рассказы «Хамелеон», «Толстый и тонкий»), и финалами, вызывающими в памяти начало рассказа, но не по сходству, а по контрасту («Смерть чиновника», «Оратор»).

В ранних рассказах Чехов‑юморист не разоблачает своих персонажей, а иронизирует над определенными типами человеческого поведения. Уже в этих юмористических зарисовках комическое – анекдотическое, нелепое – корректируется иной авторской тональностью. Персонажи, над которыми Чехов добродушно подшучивал, могли быть изображены и в другом ракурсе – трагикомическом. Вспомним, например, рассказы «Тоска» или «Ванька». В сущности, перед нами комические микросюжеты. На большом конверте маленький несмышленыш Ванька Жуков пишет адрес: «на деревню дедушке», а потом, почесавшись и подумав, добавляет: «Константину Макарычу». Но анекдотический микросюжет – только поверхностный, не самый важный смысловой пласт произведения. В анекдоте Чехов увидел «маленькую трагедию», ее тема – одиночество, бесприютность человека. В нем, однако, не умирает надежда и на «доброго дедушку», и на благосклонность всесильной судьбы. Уже в ранних рассказах Чехова воплощен принцип совмещения комического и трагического, который позднее станет ведущим в его поэтике.

В зрелом творчестве Чехова эмоциональный тон рассказов изменился. Прозаик обратился к исследованию сложного социально‑психологического явления – пошлости. Пошлость вездесуща: она способна возвысить низменное, опошлить высокое. Комический эффект, обнаруживающий «микроб» пошлости, часто возникает из несоответствия между предметом разговора и тоном, в котором персонаж говорит о нем. Например, в рассказе «Исповедь» обыватель так высказывается по поводу своего «повышения по службе и ничтожной прибавки жалованья»: «Хотелось и плакать, и смеяться, и молиться… Я чувствовал себя на шестнадцатом небе: меня, человека, переделали в кассира!» Пошлость вызывает у автора и горькую иронию, и саркастическую насмешку.

Важный объект чеховской сатиры – чиновники. Писателя интересует в чиновнике не его социальная роль, не потертый мундир «маленького человека», а психологический статус. Для обывателя из ранних рассказов Чехова представление о достоинстве человеческой личности исчерпывается чином. Символично название одного из ранних рассказов – «Смерть чиновника». Смерть становится водевильно‑фарсовым вариантом человеческой жизни. Это рассказ не об исчезновении человеческой индивидуальности, а о прекращении функционирования чиновника. Сюжетная ситуация «случайной смерти» (Червяков чихнул… и умер) в сатирически заостренном виде повторилась в рассказе «Человек в футляре» (Беликов собрался жениться… и умер). То, что начиналось как безобидная юмористическая сценка, превратилось в злую сатиру, ироническая насмешка сменилась саркастическим смехом.

«Маленький человек» классической литературы предстал в новом облике – без чина, но в «футляре». Учитель древнегреческого языка Беликов перевоплотился в чиновника по духу, «живущего по циркулярам и газетным статьям, в которых запрещалось что‑нибудь». Этот чеховский персонаж – сатира на безликое существование в «футляре». Символический предмет заменил мундир, полностью закрыв Беликова от жизни, превратив его в некое шаржированное подобие человека. На это указывают и речевые детали рассказа, переводящие его в символически‑обобщенный план. «Антропос!» (человек – греч.) – любимое слово Беликова. «Влюбленный антропос» – подпись к карикатуре, на которой изображен персонаж. В контексте рассказа эти подробности звучат иронически, проясняя авторскую концепцию.

Абсурдность жизни «маленького человека», «не запрещенной циркулярно, но и не разрешенной вполне», осмыслена в духе гоголевской традиции (важны прежде всего предметная детализация и ироническая оценка изображаемого). По отношению к Достоевскому Чехов внутренне полемичен: сентиментально‑трагический вариант решения темы «маленького человека» для него – объект пародирования. Свой вариант Чехов разрабатывал в иной плоскости – в плоскости общечеловеческих проблем. В его концепции человека – новый масштаб обобщения. Писателя интересовала каждая человеческая личность. Ценность человека, по убеждению Чехова, определяется его способностью выстоять в условиях диктата обыденщины, не утратив в массе человеческих лиц своего лица.

Чехов – «недоверчивый», сомневающийся, ироничный, но великодушный и оптимистичный художник. Вопреки всему низменному и пошлому, что он увидел в людях, Чехов не утратил веру в Человека и требовательную любовь к своим современникам. Гуманистическое кредо писателя – оправдательный приговор людям. «Пусть оправдательный приговор принесет жителям городка вред, – подчеркнул Чехов в «Рассказе старшего садовника», – но какое благотворное влияние имела на них вера в человека, вера, которая не остается мертвой; она воспитывает в нас великодушные чувства и всегда побуждает любить и уважать каждого человека. Каждого! А это важно».

 

Леденев А. В

Драматургия. А. П. Чехова «Вишневый сад»

 

Справедливость утверждения о том, что Чехов заложил основы новой драмы, создал «театр настроения», сейчас ни у кого не вызывает сомнений. Однако в начале века это положение было небесспорным. Каждая новая пьеса Чехова вызывала разноречивые оценки. Не стала исключением и комедия «Вишневый сад». Характер конфликта, персонажи, поэтика чеховской драматургии – все было неожиданно и ново.

М. Горький, восторгавшийся первыми пьесами Чехова, увидел в «Вишневом саде» перепевы старых мотивов: «Слушал пьесу Чехова – в чтении она не производит впечатления крупной вещи. Нового – ни слова. Все – настроения, идеи, – если можно говорить о них – лица, – все это уже было в его пьесах. Конечно – красиво, и – разумеется – со сцены повеет на публику зеленой тоской. А – о чем тоска – не знаю».

Вопреки этому, отнюдь не единичному, мнению, «комедия в четырех действиях», как сам автор обозначил жанр пьесы «Вишневый сад», стала классикой отечественного театра и по сей день остается одной из его пленительных загадок. Художественные открытия Чехова‑драматурга отчетливо проявились именно в этом произведении.

Чехов, пожалуй, первым осознал неэффективность старых приемов традиционной драматургии. «Иные пути для драмы» намечались уже в «Чайке» (1896). Герой этой пьесы Треплев произносит известный монолог о современном театре, ставящем на первый план морализаторские задачи, утверждая, что это – «рутина», «предрассудок». Понимая великую силу недосказанного, Чехов строил свой театр аллюзий, намеков, полутонов, настроения, изнутри взрывая традиционные формы.

В дочеховской драматургии действие, разворачивающееся на сцене, должно было быть динамичным и строилось как борьба героев, устремленных к своей цели. Драматургическая интрига включалась в рамки четко разработанного конфликта.

Конфликт в «новой драме» Чехова носит принципиально иной характер. Его своеобразие точно определил А. П. Скафтымов: «Драматически‑конфликтные положения у Чехова состоят не в противопоставлении волевой направленности разных сторон, а в объективно вызванных противоречиях, перед которыми индивидуальная воля бессильна… И каждая пьеса говорит: виноваты не отдельные люди, а все имеющееся сложение жизни в целом». Особая природа конфликта позволяет обнаружить в чеховских произведениях внутреннее и внешнее действие, внешний и внутренний сюжеты. Если внешний сюжет разработан достаточно традиционно, хотя и значительно ослаблен, то внутренний – и наиболее важный, значительный – это «сюжет‑невидимка»: он «незримо» присутствует в пьесе. Эту особенность пьес Чехова Вл. И. Немирович‑Данченко назвал «вторым планом» или «подводным течением».

Внешний сюжет пьесы «Вишневый сад» – смена владельцев дома и сада, продажа родового имения за долги. Разумеется, этот сюжет может быть рассмотрен и прокомментирован с социологической точки зрения. Деловой и практичный купец противостоит «прекраснодушным», но не приспособленным к жизни дворянам. Разрушается неповторимая поэзия усадебной жизни, наступает новая историческая эпоха. Однако столь однозначная и прямолинейная трактовка конфликта не передает всей глубины чеховского замысла.

Рассмотрим композицию сюжета. В нем отсутствует центральный конфликт, так как нет ясно выраженного противоборства сторон и столкновения характеров. Социальное амплуа Лопахина не исчерпывается традиционным представлением о купце‑приобретателе. Он не чужд сентиментальности. Встреча с Раневской для него долгожданное событие.

В то же время Лопахин – прагматик, человек дела. Уже в первом действии он радостно провозглашает: «… Выход есть… Вот мой проект. Прошу внимания! Ваше имение находится только в двадцати верстах от города, возле прошла железная дорога, и если вишневый сад и землю по реке разбить на дачные участки и отдавать потом в аренду под дачи, то вы будете иметь самое малое двадцать пять тысяч в год дохода».

Правда, такой выход слишком прост и «материален». Он выгоден, но непоэтичен, поэтому кажется хозяевам сада «пошлым». В сущности, никакого противостояния между героями нет. Одна сторона молит о помощи (Раневская: «Что же нам делать? Научите, что?»), другая – готова помочь (Лопахин: «Я вас каждый день учу. Каждый день говорю все одно и то же»). Однако персонажи не понимают друг друга, словно говорят на разных языках.

Чехов показывает противостояние различных жизненных позиций, а не борьбу героев. Лопахин сам умоляет хозяев усадьбы, просит прислушаться к его советам – его не слышат, точнее, не хотят слышать. В первом и втором действиях еще сохраняется иллюзия, что именно этому герою предстоит сыграть роль покровителя и друга и все‑таки спасти вишневый сад.

Кульминация внешнего сюжета – продажа вишневого сада с аукциона. Надежда, что все как‑нибудь само собой устроится, растаяла как дым. Вишневый сад и имение проданы, но в расстановке действующих лиц и их судьбах ничего не изменилось. Более того, развязка внешнего сюжета даже оптимистична:

Гаев (весело). В самом деле, теперь все хорошо. До продажи вишневого сада мы все волновались, страдали, а потом, когда вопрос был решен окончательно, бесповоротно, все успокоились, повеселели даже… Я банковский служака, теперь я финансист… желтого в середину, и ты, Люба, как‑никак, выглядишь лучше, это несомненно.

Итак, способ организации внешнего действия, избранный Чеховым, не характерен для классической драмы. Важнейшее событие – продажа имения – оказалось на периферии, за сценой. Оно лишь частный эпизод в вечном круговороте жизни. Сюжет пьесы синтезирует внешнее действие (событийный ряд) и внутреннее его содержание (эмоционально‑смысловой ряд). В центре внимания Чехова – повседневное течение жизни, ход времени. Внешний сюжет пьесы – имение идет с молотка – рифмуется с внутренним сюжетом, в котором персонажи движутся в потоке времени («время идет»), намечая важнейший философский конфликт произведения. Чехов размышляет о том, что делает с человеком время, в какие отношения вступает он с этой неуловимой и беспощадной силой.

Уже современники Чехова заметили, что «главное, невидимо действующее лицо» в его произведениях – быстротекущее время. Пьеса «Вишневый сад» дает почти физическое ощущение текучести времени. Его неумолимый ход – главный нерв внутреннего сюжета.

Временные границы внешнего действия пьесы – с мая по октябрь. В первом действии много точных указаний на время. На два часа опоздал поезд. Пять лет назад уехала из имения Раневская. Шесть лет назад умер ее муж, а через месяц утонул семилетний сын Гриша. Лопахин вспоминает о себе, пятнадцатилетнем, когда он впервые увидел Раневскую. По мере развития действия время как бы расплывается, превращаясь в нечто трудноопределимое, давно и безвозвратно прошедшее: «Я тут спала, когда была маленькой…» (Раневская); «В прежнее время, лет сорок‑пятьдесят назад…» (Фирс); «Шкап сделан ровно сто лет тому назад» (Гаев).

Линию настоящего времени ведет один персонаж – Лопахин. С его реплики: «Который час?» – начинается действие. Он контролирует время, о чем свидетельствует постоянная авторская ремарка «(Смотрит на часы)». Можно быть уверенными, что пунктуальный Лопахин никогда не потеряется во времени, не забудет о нем: «Мне сейчас, в пятом часу утра, в Харьков ехать». Он поставлен в жесткие рамки настоящего и, возможно, поэтому особенно чуток к ходу времени. В первом действии Лопахин дважды повторяет реплику «время идет», прежде чем назовет роковую дату ближайшего будущего – 22 августа. Практически все персонажи в первом действии пребывают в некоем пограничном состоянии – между сном и явью. Они вспоминают прошлое, которое для них оказывается большей духовной реальностью, нежели настоящее. Их мир – мир призрачных грёз, чуждый действительности. «Посмотрите, покойная мама идет по саду!..» – радостно восклицает Раневская.

Элегический тон первого действия, как бы опрокинутого в прошлое, сменяется философским диспутом о «гордом человеке». Место спора – поле у заброшенной часовни, время – перед заходом солнца. Этот эпизод проясняет, что бегство из настоящего в будущее чревато не менее страшными последствиями, нежели погружение в прошлое. Внимая Пете Трофимову, пророчествующему о будущих путях человечества, герои не слышат предупреждения Лопахина, развивающего заявленную в первом действии тему времени: «Надо окончательно решить, – время не ждет». «Настоящее время» требует не восклицаний, а поступков и решений, однако чеховские герои на них не способны. В этом смысле Петя Трофимов близок Гаеву и Раневской. Нелепость их положения в том, что они утратили чувство настоящего. Кроме того, сама неспособность персонажей к сильным чувствам прямо зависит от их отношений со временем. Привязанности одних остались в прошлом (сюжетная линия Раневская – парижский любовник), другие по пути в будущее растеряли человеческие качества («Мы выше любви», – провозглашает Петя Трофимов). Примечательно, что практически все чеховские герои не знают любви.

Третье действие – встреча с настоящим, сопротивляться которому бессмысленно. Эмоциональный тон «бала некстати» передает нервный ритм и стремительную скорость уходящей жизни. Победный возглас нового хозяина – «Вишневый сад теперь мой!» – обнаруживает комизм и нелепость притязаний человека, считающего, что можно остановить время и заключить его в рамки настоящего. Впрочем, в монологе Лопахина зазвучала и неожиданная для него тема: «Я сплю, это только мерещится мне, это только кажется…» Интуитивно он чувствует иллюзорность своей победы: «О, скорее бы все это прошло, скорее бы изменилась бы наша нескладная, несчастливая жизнь».

Дом, на время принявший странников по этой «нескладной, несчастливой жизни», пока еще стоит, но предчувствие Раневской, высказанное во втором действии, оправдалось: «Я все жду чего‑то, как будто над нами должен обвалиться дом». Он и в самом деле «обвалился» под веселую музыку и «топотанье» Лопахина.

Четвертое действие в пьесе наиболее динамично. Ход времени ускорился: счет идет на минуты. Лопахин объявляет: «На дворе октябрь, а солнечно и тихо, как летом. Строиться хорошо. (Поглядев на часы, в дверь.) Господа, имейте в виду, до поезда осталось всего сорок шесть минут! Значит, через двадцать минут на станцию ехать. Поторапливайтесь». Раневская живет как будто в ином временном измерении: «Минут через десять давайте уже в экипажи садиться…»; «Еще минут пять можно»; «Ведь одна минута нужна, только»; «Я посижу еще одну минутку». В этой «минутке» для Раневской – вся ее прошлая жизнь: «Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!..»

Осязаемость минут подчеркивает неуловимость жизни, абсолютно неподвластной героям: «А жизнь знай себе проходит» (Лопахин); «Да, жизнь в этом доме кончилась…» (Варя); «Жизнь‑то прошла, словно и не жил…» (Фирс). Внутренний сюжет пьесы – то, что не случилось, не произошло. Что значит утрата имения по сравнению с прожитой жизнью, которую «не заметил», словно и не жил! Ситуация встреч в доме и прощаний в бесконечности отражается в глубинном конфликте пьесы – это вечный конфликт человека с уходящим временем. Конфликт со временем неизбежен, и перед ним равны все – и побежденные, и победители. Время стало не только сюжетообразующим фактором, но и неуловимо‑материальной опорой философского подтекста пьесы.

Особая природа конфликта потребовала от Чехова новых способов организации сценического действия. Внутренняя свобода драмы от движения событий обусловила ее зависимость от настроения, неуловимого и не мотивированного логикой причинно‑следственных отношений. «Сюжет настроения» строится как ассоциативный ряд «подробностей чувств» персонажей. Чехова интересуют их переживания, не декларируемые в монологах (по словам К. С. Станиславского, герои «чувствуют не то, что говорят»). Эти переживания маскируются в одежды «случайных реплик» и уходят в подтекст – «подводное течение» пьесы. Основа подтекста – разрыв между прямым значением реплики, диалога, ремарки и смыслом, который они приобретают в контексте эпизода, группы эпизодов и всего произведения.

Действующие лица в пьесе Чехова, в сущности, «не действуют». Динамическая напряженность создается другими средствами, прежде всего подтекстом. Подтекст – источник важнейших психологических характеристик героев. Например, один из хозяев вишневого сада – Гаев – болтлив, беспечен, легкомыслен. Аура тонкого юмора и щемящей грусти окружает этого человека. Его «автопортрет» создается преимущественно в пространных монологах и репликах «невпопад». Лейтмотивная жестовая ремарка – «кладет в рот леденец» – в контексте диалога, звучащего во втором действии, приобретает трагикомическое звучание, обнаруживая в Гаеве скрытый внутренний конфликт.

Герои «Вишневого сада» погружены в сферу чувств, о которых чаще всего не могут говорить прямо. «Пять пудов любви» «Чайки» в последней пьесе Чехова ушли глубоко в подтекст. На протяжении всей пьесы ситуация неслучившегося замужества Вари обсуждается как дело почти решенное. Диалог персонажей во втором действии после появления Прохожего, построенный на несовпадении словесного и подразумеваемого смысла реплик, раскрывает психологическую природу происходящего:

Варя (испуганная). Я уйду… я уйду… Ах, мамочка, дома людям есть нечего, а вы ему отдали золотой.

Любовь Андреевна. Что же со мной, глупой, делать! Я тебе дома отдам все, что у меня есть. Ермолай Алексеич, дадите мне еще взаймы!..

Лопахин. Слушаю.

Любовь Андреевна. Пойдемте, господа, пора. А тут, Варя, мы тебя совсем просватали, поздравляю.

Варя (сквозь слезы). Этим, мама, шутить нельзя.

Лопахин. Охмелия, иди в монастырь…

Гаев. А у меня дрожат руки: давно не играл на бильярде.

Лопахин. Охмелия, о нимфа, помяни меня в твоих молитвах!

«Слушаю» Лопахина в ответ на восклицание Раневской выражает не только согласие. Это и недоумение, и приближение к решению важного вопроса. Искаженная литературная реминисценция открывает новую смысловую перспективу. Провинциальный «Гамлет» решает загадку судьбы: «быть или не быть» их браку с Варей. Однако в подтексте уже прозвучало: «Варе никогда не быть женой Лопахина». И совсем немного остается до «быть» новому хозяину вишневого сада. Заключительная реплика Лопахина, не связанная с предшествующими словами Вари, звучит как последнее предупреждение, почти угроза: «Думайте!..» Однако, в сущности, все уже решено: в следующий раз Лопахин появляется уже в качестве хозяина вишневого сада.

В сюжетной линии Варя – Лопахин есть своя роль и у Раневской. Именно она пытается устроить судьбу Вари. Это часть внешнего сюжета комедии, в глубине которого развивается тема безответной любви‑восхищения Лопахина «великолепной» Любовью Андреевной. Признание состоялось уже в первом действии, но его не расслышали или не захотели услышать.

Каждый из участников диалога ведет свою речевую партию. Раневская либо молчит, либо прячется под маской благодетельницы Вари – это ее ответ на мольбы героя. Лопахин более не дерзнет изливать свои чувства, а будет действовать. Покупка вишневого сада обернется для него окончательным разрывом с тем миром, к которому он так и не смог приблизиться: «Значит, до весны. Выходите, господа… До свиданция!..» В этой иронически‑вульгарной фразе персонажа – трагедия непонимания и комедия горького шутовства.

«Подводное течение», незримо, но энергично врывающееся в чеховскую пьесу, открывает в ней потенциально скрытые смыслы. Автор размышляет о конфликтности, присущей человеческой душе, о неразрешимости многих внутренних конфликтов, о невозможности заменить алгебру психологического арифметикой социального.

В классической драме действующие лица совершают поступки, побеждают или погибают. Персонажи Чехова лишены героического ореола, парадоксальны и непредсказуемы. Драматурга интересуют не столько их характеры или поступки, сколько чувства, настроения. В его пьесах нет главных и второстепенных действующих лиц. Например, Епиходов столь же важен автору, как и Гаев, а Шарлотта интересна не менее Раневской. Даже случайный Прохожий, появляющийся в финале второго действия, – лицо эпизодическое с точки зрения традиционной драмы, – необходим для того, чтобы за внешним, событийным, обнаружить внутренний, психологический, смысл происходящего. Внесценические персонажи также наделены важной функцией: к ним сходятся многие смысловые линии комедии, они становятся незримыми партнерами участников сценического действия: («парижский любовник» Раневской, ярославская бабушка, Дериганов, Дашенька).

Чеховские персонажи, как правило, раскрываются не в поступках, а в монологах‑самохарактеристиках. Нюансы, возникающие в этих монологах, Чехов подчеркивает стилевой разноплановостью отдельных реплик. Эмоциональный «сбой» обычно обозначается авторской ремаркой, уничтожающей однозначность эмоции, демонстрирующей несовпадение явной и скрытой тем высказываний. Признания героев – одна из множества возможных точек зрения на них, которой автор не ограничивается. Представление о каждом герое возникает на пересечении различных точек зрения, выраженных в их собственных монологах, в оценках героев другими действующими лицами, а также в авторских комментариях, содержащихся в ремарках.

В драматургических произведениях, написанных до Чехова, как правило, был центр – событие или персонаж, вокруг которых развивалось действие. В пьесе Чехова такого центра не существует. На его месте оказался центральный образ‑символ пьесы – вишневый сад. В этом образе сопрягаются конкретное, даже исторически достоверное («и в «Энциклопедическом словаре» упоминается про этот сад»), и вечное, абсолютное (сад, «прекрасней которого ничего нет на свете»), – молодость, воспоминания, красота и счастье.

Восприятие персонажами вишневого сада – основа внутреннего, психологического сюжета. Все персонажи вступают с садом в своеобразный диалог – он звучит в подтексте пьесы. У каждого из них «свой сад». Безмолвный символ заставляет их душу заговорить, обнаружив в слове отношение к прошлому и настоящему, понимание будущего. В саду не живут, его не созидают – им грезят, его созерцают, с умилением вспоминая о прошлом (Раневская, Гаев, Аня), мечтая о будущем (Аня и Петя Трофимов), не выходя за пределы настоящего (Лопахин).

Лирико‑философская тема вишневого сада – вариация заветной чеховской темы о красоте, трагически обреченной жить среди пошлого и повседневного. Сад в пьесе – словно прекрасная, нежная Дульцинея, идеальная «дама сердца», в которую, кажется, влюблены все. Но – вопреки этой любви – ее поработила грубая и кичливая Альдонса, воплощенная пошлость, явившаяся в облике несостоявшегося «Дон‑Кихота» и пародийного «Гамлета» Ермолая Лопахина. Вишневый сад – грустная жертва, убранная перед закланием, приготовленная к своей последней встрече с неумолимым врагом – пошлостью с топором в дрожащих от нетерпения руках.

Образ‑символ вишневого сада, вставший в один ряд с «вечными» символами искусства, выдвинул на первый план философскую проблематику пьесы. На фоне многоликого, преданного, убиваемого пошлостью вишневого сада Чехов показал будничный трагизм своих никем не любимых героев: они одиноки и несчастны в вечном круговороте жизни. Но смысл пьесы этим не исчерпывается. На заре нового века писатель пророчески предостерег: вырубая прошлое – «вишневый сад», невозможно всерьез думать о будущем, о России, которая должна стать «нашим садом». Как дачи на месте вырубленного сада не смогут заменить «гнезда», Дома, так пошлые, расчетливые новые «дачники» не заменят неравнодушных, преданных своей земле и своему «саду» Хозяев.

 

Быкова Н. Г

Пьеса А. П. Чехова «Чайка»

 

В 1895 году АП. Чехов начал работать над «Чайкой». Эта пьеса, быть может, наиболее личное из всех его произведений. Это единственная его крупная вещь, непосредственно посвященная теме искусства. Автор рассказывает о своем затаенном – о трудном пути художника, о сущности художественного таланта, о том, что такое человеческое счастье.

«Чайка» – изящное создание Чехова‑драматурга. Она действительно проста и сложна, как сама жизнь, и ее подлинная тема раскрывается перед читателями не сразу, как не сразу можно разобраться в тех сложных положениях, противоречивых сплетениях обстоятельств, которыми одаривает жизнь. Автор как бы предлагает нам на выбор различные варианты понимания пьесы.

Главное в «Чайке» – тема подвига. В искусстве побеждает тот, кто способен к подвигу.

На берегу красивого озера жила прелестная девушка Нина Заречная. Она мечтала о сцене, о славе. В нее был влюблен молодой сосед по имению Константин Треплев, начинающий писатель. И Нина отвечала ему взаимностью. Он тоже мечтал: и о славе, и о «новых формах» в искусстве.

Треплев написал пьесу – необычную, странную, в декадентском духе, и поставил ее для родных и друзей в оригинальной декорации: со сцены, стоящей в парке, открывается вид на настоящее озеро.

Нина Заречная играет главную роль в этой пьесе.

Мать Треплева, Аркадина, властная, капризная женщина, избалованная славой актриса, откровенно высмеивает пьесу своего сына. Самолюбивый Треплев приказывает задернуть занавес. Спектакль оборвался, не закончившись. Пьеса провалилась.

Аркадина привезла с собой спутника своей жизни, известного писателя Тригорина, и Нина полюбила его со всей страстью. Ее нежные отношения с Треплевым оказались лишь легкой мечтой юности.

Нина порывает со своей семьей, поступает на сцену, уезжает в Москву, где живет Тригорин. Он увлекся было Ниной, но близость с Тригориным заканчивается трагически для нее. Он разлюбил ее и вернулся «к своим прежним привязанностям» – к Аркадиной. У Нины был ребенок от Тригорина. Ребенок умер.

Разбита жизнь Константина Треплева. Он покушался на самоубийство после разрыва с Ниной. Однако он продолжает писать, его рассказы даже начали печататься в столичных журналах. Но жизнь его безрадостна: он не в силах победить свою любовь к Нине.

Нина Заречная стала провинциальной актрисой. После долгой разлуки она вновь посещает родные места. Происходит ее встреча с Треплевым. У него вспыхивает надежда на возобновление их прежних отношений. Но она все еще любит Тригорина – любит «даже сильнее, чем прежде». Пьеса кончается самоубийством Треплева. Его жизнь оборвалась до срока, как и его спектакль.

Чехов писал о пьесе, что в ней «много разговоров о литературе, мало действия, пять пудов любви». Может показаться, что несчастная любовь – это и есть главная тема «Чайки». Но это всего лишь «сюжет для небольшого рассказа» Тригорина, а вовсе не для большой пьесы Чехова. Этот сюжет существует в «Чайке» только как возможность, опровергающаяся всем ходом действия, как намек, который мог бы осуществиться, но не осуществляется.

В тихом мире нежных чувств и мечтаний жили Нина и Константин. Но потом они оба встретились с жизнью, какова она есть на самом деле. А на самом‑то деле жизнь бывает не только нежной, но и грубой. «Груба жизнь!» – говорит в четвертом акте Нина. И в настоящей жизни все бывает гораздо труднее, чем кажется в юных мечтах.

Искусство казалось Нине лучезарным путем к славе, прекрасным сном. Но вот она вступила в жизнь. Сразу же страшный груз упал на ее хрупкие плечи. Любимый человек «не верил в театр, все смеялся над моими мечтами, и мало‑помалу я тоже перестала верить и пала духом, – рассказывает Нина Треплеву при их последней встрече. – А тут заботы любви, ревность, постоянный страх за маленького… Я стала мелочною, ничтожною, играла бессмысленно… Я не знала, что делать с руками, не умела стоять на сцене, не владела голосом. Вы не понимаете этого состояния, когда чувствуешь, что играешь ужасно».

Она, мечтательная девушка, столкнулась с пьяными купцами, с невообразимой пошлостью тогдашнего провинциального театрального мира. Она, женственная, изящная, сумела выстоять при столкновении мечты с жизнью. Ценою тяжелых жертв Нина завоевала ту истину, что «в нашем деле – все равно, играем мы на сцене или пишем – главное не слава, не блеск, не то, о чем я мечтала, а умение терпеть. Умей нести свой крест и веруй. Я верую, и мне не так больно, и когда я думаю о своем призвании, то не боюсь жизни».

Это слова, добытые ценою молодости, ценою всех испытаний, ценою тех страданий, которые известны художнику, ненавидящему то, что он делает, презирающему самого себя, свою неуверенную фигуру на сцене, свой нищий язык в рассказе. У Нины есть вера, есть сила, есть воля, есть теперь знание жизни и есть свое счастье.

Так, сквозь мрак и тяжесть жизни, преодоленные героиней, читатель слышит лейтмотив «Чайки» – тему полета, победы. Нина отвергает версию о том, что она – погубленная чайка, что ее страдания, ее поиски, достижения, вся жизнь – только «сюжет для небольшого рассказа». Не падение подстреленной чайки, а полет прекрасной, нежной, свободной птицы – такова поэтическая тема пьесы.

Треплев при встрече с Ниной с ясностью увидел, как переросла его Нина. Он все еще живет в том мире незрелых красивых чувств, в котором жил когда‑то. В своем искусстве он все еще «не знает, что делать с руками, не владеет голосом». Сознание, что он еще ничего не достиг, пронизывает его с жестокой силой. Треплев понял теперь причину этого. «Вы нашли свою дорогу, – говорит он Нине, – вы знаете, куда идете, а я все еще ношусь в хаосе грез и образов, не зная, для чего и кому это нужно. Я не верю и не знаю, в чем мое призвание». Он ничего не может сделать со своим талантом, потому что нет у него ни цели, ни веры, ни знания жизни, ни смелости, ни сил. Так много наговорив о новаторстве, он сам впадает в рутину. Не может существовать новаторство само по себе, оно возможно только как вывод из смелого знания жизни, оно возможно только при богатстве души и ума.

Нельзя уйти от пошлости путем бегства в иллюзии, в далекие от жизни мечты. Это – ложный полет, неизбежно заканчивающийся падением, возвращением к еще большей пошлости. Отвлеченные «красивые» мечтания Треплева привели его к такому безобразному, враждебному красоте нарушению законов жизни, как самоубийство. Нельзя бежать от пошлости, нельзя прятаться от нее. Нина ясно видит подлую обыденность жизни, знает, что «груба жизнь», но не бежит от пошлости и грубости к ложным мечтам. Она воплощает подлинное искусство, а подлинное искусство – это знание всей правды жизни и стремление к красоте в самой жизни, а не только в мечте.

«Чайка» тесно связана с раздумьями Чехова о сущности таланта, о мировоззрении, об «общей идее». В Тригорине и Аркадиной автор отмечает черты, характерные для целой категории писателей, артистов восьмидесятых‑девяностых годов, не вдохновленных большими идейными целями, высоким пафосом и потому неизбежно попадающих во власть рутины, косности, обыденщины. Это не означает, что Чехов дал в образе Нины Заречной реалистически полную историю формирования и роста художника. Нина Заречная, сохраняя достоверность живого характера, вместе с тем представляется поэтическим символом. Это сама душа искусства, побеждающая мрак, холод, всегда стремящаяся «вперед