БРАК НАЧИНАЕТСЯ ПО ВСЕМ ПРАВИЛАМ — СВАДЕБНЫМ ПУТЕШЕСТВИЕМ. НО ВОТ ВОПРОС: НУЖНА ЛИ ГУСЯТНИЦА?

 

Поезд, отходящий в четырнадцать десять, в августовскую субботу из Плаца в Духеров, уносит в вагоне третьего класса в купе для некурящих супругов Пиннеберг, а в багажном вагоне «не такую уж маленькую» дорожную корзину с Эмминым добром, портплед с Эммиными подушками и одеялами — но только с ее подушками, «о своих пусть сам позаботится, нам это не по карману» — и ящик из‑под яиц с Эмминой посудой.

Поезд спешит покинуть город Плац, на вокзале ни души, вот уже последние дома пригорода остались позади, начинаются поля. Некоторое время поезд идет вдоль берега сверкающей на солнце Штрелы, затем к полотну подступает лес, мелькают березы.

В купе, кроме супругов Пиннеберг, сидит угрюмый господин; который никак не может решить, чем ему заняться: читать газету, любоваться видами или наблюдать за молодой четой. Он с поразительной быстротой переходит от одного занятия к другому и неизменно застает молодоженов врасплох, как раз тогда, когда они чувствуют себя в безопасности от любопытных взоров.

Пиннеберг демонстративно кладет правую руку на колено. Обручальное кольцо приятно поблескивает. Пусть мрачный тип видит, что они законные супруги. Но тот смотрит не на кольцо, а в окно.

— Красивое кольцо, — довольным тоном замечает Пиннеберг. — Совсем не заметно, что оно только позолочено.

— Знаешь, а у меня какое‑то странное ощущение, я все время чувствую на пальце кольцо, и нет‑нет да и взгляну на него.

— Потому что не привыкла. Старые супруги колец совсе не чувствуют. Потеряют — и не заметят.

— Со мной этого не случится, — с возмущением говорит Овечка. — Я всегда буду его чувствовать, всегда, всегда.

— И я тоже, — заявляет Пиннеберг. — Ведь оно напоминает мне о тебе.

— А мне — о тебе.

Они подвигаются друг к другу все ближе, ближе. И сразу отстраняются: мрачный субъект смотрит на них без всякого стеснения.

— Он не из Духерова, а то бы я его знал, — шепчет Пиннеберг.

— Неужели ты всех у вас в Духерове знаешь?

— А как же, конечно. Ведь я служил у Бергмана в магазин мужского и дамского готового платья. Тут уж, разумеется, всех знаешь.

— А почему ты ушел? Ведь это же как раз твоя специальность.

— Поссорился с хозяином, — говорит Пиннеберг, не вдаваясь в объяснения.

Овечка охотно бы расспросила его, она догадывается, что тут еще что‑то есть, но, пожалуй, не стоит. Теперь, когда они стали законными супругами, можно не торопиться.

Он, должно быть, подумал о том же.

— Твоя мать, верно, уже давно дома, — говорит он.

— Да, — отвечает она. — Мать рассердилась, потому и на вокзал не пошла. Не свадьба, а черт знает что, сказала она, когда мы выходили из отдела регистрации браков.

— У нее же деньги целее будут. Мне противна эта обжираловка и пошлые шуточки.

— Конечно, — соглашается Овечка. — Но матери это доставило бы удовольствие.

— Не для того мы поженились, чтобы доставить удовольствие твоей матери, — отрезает он.

Молчание.

— Послушай, — начинает Овечка. — Меня очень интересует, какая у нас квартира.

— Надеюсь, она тебе понравится. В Духерове выбирать не из чего.

— Знаешь, Ганнес, опиши мне ее еще раз.

— Хорошо, — говорит он и рассказывает то, что рассказывал уже много раз: — Что она за городом, это я тебе уже говорил. Среди зелени.

— Мне кажется, это как раз очень хорошо.

— Но это настоящий дом‑казарма. Его выстроил за чертой города каменщик Мотес; думал, и другие за ним потянутся. Но никто за ним не потянулся и не построился там.

— А почему?

— Не знаю. Может быть, показалось, что там слишком глухое место, двадцать минут до города. Дорога немощеная.

— Ну, а теперь про квартиру, — напоминает она.

— Ну так вот, мы будем жить на самом верху, у вдовы Шаренхефер.

— Какая она?

— Господи боже мой, почем я знаю. Она держала себя настоящей дамой, говорила, будто бы видела лучшие дни, но инфляция… в общем, здорово ныла,

— О господи!

— Не будет же она вечно ныть. А потом, давай решим не заводить знакомств. Зачем нам чужие люди? Нам и вдвоем хорошо.

— Разумеется. Но что, если она навязчива?

— Не думаю. Она настоящая старая дама, совсем седая. И она ужасно трясется над своей мебелью, мебель‑то все хорошая, еще от ее покойной матери осталась, на диван надо садиться с опаской, пружины в нем старые, довольно прочные, от неожиданной нагрузки чего доброго испортятся.

— Ну как это можно все время о них думать, — задумчиво говорит Овечка. — Скажем, обрадуюсь вдруг чему‑нибудь или, наоборот, взгрустнется и захочу поплакать и быстро сяду на диван, где уж тут думать о старых, прочных пружинах.

— Придется думать, — строго заявляет Пиннеберг. — Придется. И часы под стеклянным колпаком, те, что на шкафчике, ни тебе, ни мне заводить не разрешается, только она одна умеет с ними обращаться.

— Так пусть забирает свои поганые старые часы. Не хочу, чтобы у меня стояли часы, которые мне нельзя заводить.

— В конце концов все уладится. Скажем ей, что нам мешает тиканье.

— Сегодня же вечером скажем! Может быть, такие драгоценные часы заводятся ночью, откуда мне знать… Ну, а теперь расскажи наконец про саму квартиру: мы поднимаемся по лестнице, открываем дверь, и…

— И входим в переднюю. Она общая. И сразу же налево дверь — в нашу кухню. Собственно, сказать, что это самая настоящая кухня, нельзя, раньше это было просто чердачное помещение с косой крышей, но там есть газовая плитка…

— С двумя конфорками, — грустно добавляет Овечка. — Как я буду управляться, ума не приложу. Приготовить обед на двух конфорках никто не может. У матери четыре конфорки.

— Не сомневаюсь, что и на двух можно приготовить.

— Нет, ты послушай, что я скажу, миленький…

— У нас будет самый простой стол, тогда и двух конфорок хватит.

— Конечно, самый простой. Но суп нужен: одна кастрюля. А потом мясо: вторая кастрюля. И овощи: третья кастрюля. И картофель: четвертая кастрюля. На двух конфорках будут подогреваться две кастрюли, а две другие тем временем будут стынуть. Вот тебе, пожалуйста!..

— Как же быть…— задумчиво произносит он. И вдруг испуганно смотрит на Овечку. — Так, значит, тебе нужны четыре кастрюли!

— Конечно, четыре, — гордо заявляет она. — И четырех еще мало. Мне и гусятница нужна.

— Господи, а я купил только одну. Овечка неумолима.

— В таком случае нам придется прикупить еще четыре.

— Но на жалованье не купить, придется на сбережения!

— Ничего не поделаешь, мальчуган, надо рассуждать здраво! что необходимо, то необходимо. Кастрюли нам нужны.

— Я представлял себе это совсем иначе, — грустно заявляет он. — Я думал, мы будем откладывать, а мы с места в карьер собираемся транжирить денежки.

— Но раз это необходимо!

— Гусятница совсем ни к чему, — волнуется он. — Я не ем тушеное мясо. Не ем — и все тут! Из‑за какого‑то кусочка тушеного мяса покупать целую гусятницу! Не буду!

— А рулет будешь есть? — спрашивает Овечка. — А жаркое?

— Да, водопровода в кухне нет, — говорит он смущенно. — За водой тебе придется ходить на кухню к фрау Шаренхефер.

— О господи! — снова вздыхает она. Со стороны кажется, что брак — самое простое дело: двое женятся, появляются дети. Вместе живут, вместе пробиваются в жизни, нежны друг к другу. Дружба, любовь, взаимная приветливость; едят, пьют, спят, ходят на службу, ведут хозяйство, по воскресеньям выезжают за город, вечером иногда ходят в кино! Вот и все.

Но на самом деле брак — это решение тысячи всевозможных проблем. Брак как таковой в известной мере отступает на задний план, он нечто само собой разумеющееся, предпосылка, а вот как, например, быть теперь с гусятницей? И неужели он, Пиннеберг должен сегодня же вечером сказать фрау Шаренхефер, чтобы она забрала часы? Вот то‑то и оно.

Оба смутно чувствуют это. Но разрешать эти проблемы немедленно не требуется. Пиннеберги забывают о всех кастрюлях на свете: они остались одни в купе. Их угрюмый спутник сошел на какой‑то станции. Они даже не заметили, когда. Гусятница и часы отодвинулись на задний план; Пиннеберг и Овечка крепко обнимаются, поезд громыхает. Время от времени они переводят дух и снова целуются; наконец поезд замедляет ход: Духеров.

— Господи, уже! — восклицают оба.