МАЛЬЧУГАН ДОЛЖЕН ПООБЕДАТЬ, А ФРИДА — ПОЛУЧИТЬ НАГЛЯДНЫЙ УРОК. А ВДРУГ Я БОЛЬШЕ ЕЕ НЕ УВИЖУ?

 

Пиннеберг идет от Манделя домой. Субботний полдень, он отпросился у господина Крепелина: что‑то неспокойно у него на душе.

— Ступайте, ступайте! — сказал всегда любезный Крепелин. — Желаю удачи вашей супруге.

— Спасибо, большое спасибо! — ответил Пиннеберг. — Не уверен, произойдет ли это именно сегодня, только что‑то неспокойно у меня на душе.

— Ну ступайте же, Пиннеберг! — повторил Крепелин.

Весна в этом году ранняя. Хотя всего середина марта, кусты уже зазеленели, и воздух такой мягкий. «Дай бог, — думает Пиннеберг, — чтобы Овечка поскорее разродилась. Тогда хоть вздохнешь посвободнее. Нет ничего хуже, чем ждать. Поспешить бы ему, появиться бы ему поскорее, этому господину… Малышу».

Он медленно идет по Кальвинштрассе, пальто нараспашку, дует слабый ветерок. «Все кажется легче, когда погода хорошая. Только бы поскорее!»

Он пересекает Альт‑Моабит, проходит еще несколько шагов — какой‑то мужчина предлагает ему букетик ландышей. Нет, при всем желании он не может себе это позволить — бюджет… Вот наконец и двор, гаражного типа ворота распахнуты настежь. Путбрезе возится с мебелью.

— Что скажете, молодой человек? — спрашивает он, щурясь покрасневшими глазками из полутьмы на свет. — Уже папаша?

— Нет еще, — отвечает Пиннеберг. — Но теперь уже скоро.

— Они, однако, не торопятся, бабы‑то, — говорит Путбрезе; от него так и разит водкой. — А подумать хорошенько, так все это дерьмо дерьмом. С ума сойти. Посудите сами, молодой человек, на что это похоже! Ни на что это не похоже, минутное дело, да какое там минутное — так просто, чик‑чик — и все готово. А потом? Потом вы связаны по рукам и ногам на всю жизнь.

— Верно! — отвечает Пиннеберг. — Ну, пока, хозяин, пойду пообедаю.

— А ведь‑таки побаловались всласть, молодой человек? — замечает Путбрезе. — Ну, я вовсе не хочу сказать, что вы с первого же разу пошабашили. Отчикали разок — и успокоились? Нет, этого я не скажу, не из таковского мы теста! — И он бьет себя кулаком в грудь. Пиннеберг взбирается на лестницу и исчезает во тьме.

Овечка встречает его улыбкой. Последнее время, когда он приходит домой, ему всякий раз кажется, что сегодня‑то уж непременно, и всякий раз предчувствие обманывает его. В сущности говоря, все стоит на одной точке — и ни с места. Ее живот — это просто ужас что такое, тугой, как барабан, а на коже, прежде такой белой, проступило бесчисленное множество противных красно‑синих прожилок.

— Добрый день, женушка, — говорит Пиннеберг и целует ее. — Крепелин отпустил меня.

— Добрый день, муженек, — отвечает она. — Вот и прекрасно. Погоди, не кури, сейчас будем обедать.

— О господи! — вздыхает Пиннеберг. — А покурить‑то так хочется. Может, подождем с обедом?

— Хорошо, — отвечает она и садится на стул. — Как твои дела?

— Все так же. А твои?

— И мои все так же.

— Не торопится он! — вздыхает Пиннеберг.

— Ничего, всему свое время, мальчуган. Теперь уже недолго.

— Как глупо, что у нас никого нет, — говорит он, помолчав немного. — Хорошо, когда есть у кого спросить. Откуда тебе знать, что начались схватки? Можешь подумать, просто болит живот.

— Ну нет, по‑моему, тут ошибиться нельзя. Сигарета докурена, они садятся за стол.

— Ого! — удивляется Пиннеберг. — Котлеты? Как в воскресенье!

— Свинина сейчас недорогая, — отвечает Овечка, как бы оправдываясь. — И потом, я заодно нажарила и на завтра — так у тебя… так у нас будет больше свободного времени.

— Прогуляемся после обеда? — спрашивает он. — Доберемся потихоньку до Дворцового парка, там теперь так хорошо.

— Завтра утром, милый, завтра утром.

Они принимаются мыть посуду. Овечка как раз взяла тарелку и вдруг вскрикивает и застывает на месте с широко открытым ртом. Ее лицо бледнеет, делается серым, затем багровеет.

— Что с тобой, Овечка? — испуганно спрашивает он и усаживает ее на стул.

— Схватки, — только и может прошептать она и ей уже не до него; она сидит на стуле, вся скорчившись, все еще держа в руке тарелку.

Он стоит перед нею и не знает, что делать, он смотрит на окно, на дверь, ему хочется убежать; он гладит ее по спине: не позвать ли врача? Осторожно берет из ее рук тарелку.

Овечка выпрямляется, на ее щеках снова играет румянец, она вытирает со лба пот.

— Овечка…— шепчет он. — Овечка моя…

— Да, теперь пора, надо идти, — говорит она и улыбается. — В тот раз между схватками прошло около часу, а теперь только сорок минут. Я‑то думала, еще успеем вымыть посуду.

— И ты ничего мне не сказала, и даже дала мне выкурить сигарету.

— Еще есть время. Когда начнется по‑настоящему, схватки будут повторяться ежеминутно.

— Все‑таки надо было сказать, — настаивает он.

— Тогда бы ты вовсе не стал есть. Ты и так приходишь от Манделя как неживой.

— Ну так пошли?

— Пошли, — говорит она и еще раз обводит глазами комнату. На ее лице играет какая‑то странно светлая, расплывчатая улыбка. — Да, посуду тебе придется мыть самому. И ты будешь как следует прибираться в нашем гнездышке, правда? Немножечко поработать тебе придется, зато мне будет так приятно вспоминать о доме.

— Овечка, — только и может произнести он. — Овеченька моя!

— Ну так пошли, — говорит она. — Спускайся первый, так лучше. Будем надеяться, схватки не застанут меня на лестнице.

— Но ты же сказала, что каждые сорок минут…— укоризненно говорит он.

— Почем знать? — отвечает она. — А может, он уже торопится. Подождать бы ему до воскресенья — он был бы у нас счастливчик.

И они начинают спускаться по лестнице.

Все проходит благополучно, и даже господина Путбрезе на их счастье не оказалось на месте.

— Слава тебе господи, — говорит Пиннеберг. — Недоставало только его пьяной болтовни!

Вот уже и Альт‑Моабит, звенят трамваи, мчатся автобусы. Тихонечко, осторожно идут они под ласковыми лучами мартовского солнца.

Встречные мужчины пожирают Овечку чудовищно сальными взглядами, некоторые смотрят с испугом, другие ухмыляются. Женщины глядят совсем по‑другому — очень серьезно, сочувственно, словно дело идет о них самих.

Пиннеберг что‑то напряженно соображает, борется с собой, на что‑то решается.

— Непременно!.. — вдруг произносит он.

— Что ты сказал, милый?

— Потом скажу. Когда все будет позади. Надумал кое‑что.

— Ладно, — говорит она. — Только не надо тебе ничего надумывать. Ты хорош и такой, какой есть.

Малый Тиргартен. Пройти его, а там уж до больницы рукой подать. Но, похоже, Овечка уже выдохлась — насилу‑насилу они добираются до ближайшей скамьи. На ней сидит пять или шесть женщин — они сразу же отодвигаются, они мигом сообразили, в чем дело.

Овечка сидит на скамье, она закрыла глаза и вся скорчилась. Пиннеберг стоит рядом с несколько смущенным, беспомощным видом, держа в руке ее чемоданчик.

— Ничего, голубушка, не унывайте, — грудным голосом говорит толстая, расплывшаяся женщина. — Не дойдете сами, донесут на носилках.

— Она крепкого складу, ничего с ней не сделается, — замечает другая, помоложе. — Жиром‑то еще не обросла.

Соседки по скамье неодобрительно косятся на нее.

— Ну и на здоровье, если у которой из нас есть жирок на костях, в нынешние‑то времена. Завидовать тут нечему.

— Да я не в том смысле, — оправдывается молодая, но на нее больше не обращают внимания.

— Старая история, — глубокомысленно замечает остроносая брюнетка. — Мужчинам лишь бы удовольствие получить. А мы — отдувайся.

Пожилая желтолицая женщина подзывает к себе полную девочку лет тринадцати.

— Вот погляди, Фрида, так будет и с тобой, если начнешь путаться с мужчинами. Ничего, гляди, не стесняйся, тебе только на пользу. По крайности будешь знать, за что отец спустит тебя с лестницы.

Овечка снова приходит в себя. Она озирается, словно спросонок, видит вокруг лица женщин, силится улыбнуться.

— Сейчас пройдет, — говорит она. — Сейчас пойдем дальше, мальчуган. Тяжелое дело, а?

— О господи, — только и может выговорить он. Пиннеберги бредут дальше.

— Овечка…— робко начинает он.

— Что? Да спрашивай же!

— Ты ведь никогда не подумаешь, как сказала та старуха; что все это лишь для того, чтобы мне получить удовольствие?

— Какой вздор! — только и отвечает Овечка, но с такой горячностью, что Пиннеберг совершенно успокаивается. Вот и больница, под аркой ворот толстый швейцар.

— В родильное, да? Налево, в регистратуру.

— А нельзя ли сразу же…— боязливо заикается Пиннеберг. — Схватки уже начались. Я хочу сказать, нельзя ли сразу же на койку?

— Ничего, — ворчит швейцар. — Не так уж вам приспичило. Они медленно одолевают лестницу — всего несколько ступеней, — ведущую в регистратуру.

— Недавно была тут одна, так тоже думала, вот‑вот рассыпете я у меня в приемной, а потом пролежала в палате целых две недели, а потом снова домой, а потом еще две недели ждала. Не всякая знает, как надо считать.

Дверь в регистратуру открывается — там сидит сестра. Увы! никого не волнует, что пожаловали супруги Пиннеберг, которые хотят создать настоящую семью, а ведь это нынче не так часто встречается.

Здесь такое равнодушие, похоже, в порядке вещей.

— В родильное? — спрашивает сестра. — Не знаю, есть ли свободная койка. Если нет—придется отправить вас куда‑нибудь еще. Как часто бывают схватки? Ходить еще можете?

— Послушайте! — Пиннеберг начинает не на шутку сердиться. Но сестра уже разговаривает по телефону. Затем кладет трубку.

— Койка будет только завтра. Придется немного потерпеть.

— Позвольте! — возмущается Пиннеберг, — У жены схватки каждые четверть часа. Не может же она оставаться до утра без койки!

Сестра смеется, смеется прямо в глаза.

— Первые роды, да? — спрашивает она у Овечки, и та утвердительно кивает. — Так вот, принять мы вас, конечно, примем, сперва положим в родилку, а там, — сострадательно поясняет она Пиннебергу, — когда родится ребенок, найдется и койка. — И совсем другим тоном: — А теперь, молодой человек, потрудитесь оформить запись, да поживее, и потом снова зайдете сюда за женой.

Запись, слава богу, проходит без задержки. «Нет, платить ничего не надо. Распишитесь только вот здесь, что вы не будете требовать с больничной кассы. А уж мы с них получим. Так, хорошо, все в порядке».

Тем временем у Овечки, как видно, снова были схватки.

— Ну вот, теперь пойдет понемногу, — говорит сестра. — Надо полагать, часам к десяти—одиннадцати вечера справитесь, раньше едва ли.

— Так долго? — спрашивает Овечка и глядит на сестру отсутствующим взглядом. У нее теперь какой‑то совсем другой взгляд, думает Пиннеберг, словно все люди, и он тоже, отошли от нее далеко‑далеко и она осталась совсем одна. — Так долго? — спрашивает она.

— Да, — отвечает сестра. — Возможно, конечно, пойдет и быстрее. Вы крепкого сложения. Одна отделается за несколько часов, а другая не справятся и в сутки.

— Сутки? — машинально повторяет Овечка и кажется при этом такой одинокой. — Ну что ж, пойдем, милый.

Они поднимаются и плетутся дальше. Оказывается, родильное отделение — в самом дальнем корпусе, плестись им предстоит бесконечно долго. Пиннебергу очень хочется занять Овечку разговором, отвлечь ее, — она идет рядом такая притихшая, отрешенная, задумчиво наморщив лоб; ясное дело, эти ужасные сутки не выходят у нее из головы,

— Овечка, а Овечка. — начинает он, желая уверить ее, что понимает, какое чудовищное свинство — обрекать женщину на подобные муки. Но он этого не говорит, а только замечает: — Мне бы так хотелось хоть немножко развеселить тебя, да что‑то ничего не приходит на ум. Все время об одном только и думаю.

— Не надо ничего говорить, милый, — отвечает она. — И волноваться не надо. На этот раз я действительно могу сказать: что могут другие, могу и я.

— Так‑то оно так, — говорит он, — да только…

Но вот они а родильном отделении.

В коридоре дежурит высокая белокурая сестра; при виде их она поворачивается и — Овечка, должно быть, ей понравилась (Овечка нравится всем симпатичным людям), — обняв ее за плечи, весело говорит:

— А, голубушка, и вы к нам пожаловали? Вот и хорошо, — И снова тот же вопрос, как видно, здесь наиболее существенный: — Первые роды?

Затем она обращается к Пиннебергу:

— Теперь я увожу от вас жену. Только не делайте такого страшного лица, вы сможете попрощаться с нею. А еще вы должны забрать ее вещи, ничего своего здесь держать не полагается. Принесете через неделю, когда ваша жена будет выписываться.

С этими словами она уводит Овечку, обнимая ее; Овечка еще раз кивает ему через плечо, и теперь она окончательно во власти этой фабрики, где непрерывно производят на свет детей и где умеют их производить со знанием дела. Пиннеберг остается в коридоре. Ему снова приходится давать сведения о себе и жене, на этот раз — немолодой, седоволосой старшей сестре, очень строгой на вид. «Только бы Овечка попала не к ней! — думает он. — Уж эта‑то наверняка накричит на Овечку, если она сделает что не так». Он пытается завоевать симпатию старшей сестры своей безропотностью, но тут же страшно конфузится — он не знает дня рождения своей Овечки, и сестра говорит:

— Это уж всегда так! Ни один муж не знает.

А ведь как было бы хорошо, если б он составил исключение!

— Так, теперь можете еще раз попрощаться с вашей женой.

Он входит в узкую, длинную комнату, до отказа уставленную всевозможными приборами, о назначении которых он понятия не имеет. Овечка сидит здесь в длинной белой рубахе и улыбается ему, — совсем девчушка, розовощекая, белокуренькая, встрепанная — только как будто чем‑то смущена.

— Ну, попрощайтесь же с супругой, — говорит старшая сестра и топчется у дверей.

Он стоит перед Овечкой, и его внимание сразу же привлекают красивые голубые веночки на ее рубашке; от этого рубашка кажется такой веселенькой. Но когда Овечка обнимает его и притягивает к себе его голову, он видит, что это вовсе не веночки, а штемпельные метки в виде кружков с надписью: «Городские больницы, Берлин». Это во‑первых.

А во‑вторых, его внимание привлекает здешний запах, он совсем не хороший и, собственно…

Но тут Овечка говорит:

— Так вот, милый, быть может, сегодня вечером, а уж к утру‑то наверняка. Я так рада Малышу.

— Овечка, — шепчет он, — послушай, что я тебе скажу. Я дал зарок не курить по субботам, если все сойдет благополучно. И она говорит:

— Милый! Милый!..

Но тут сестра окликает его:

— Итак, господин Пиннеберг! — И, обращаясь к Овечке: — Ну что, клизма подействовала?

Овечка густо краснеет, кивает, и тут только до него доходит, что все время, пока он с нею прощался, она сидела на стульчаке, и он тоже краснеет, хотя и считает, что краснеть глупо.

— Итак, господин Пиннеберг, звонить можно в любое время, даже ночью, — говорит сестра. — Вот вещи вашей жены.

И он уходит, он чувствует себя таким несчастным и думает — это оттого, что впервые за все время их супружества он оставил ее на чужих людей, и еще оттого, что она сейчас что‑то переживает, а он не может делить с нею это переживание. «Быть может, все же следовало взять акушерку. Тогда бы я по крайней мере был с нею».

Малый Тиргартен. На скамье уже никто не сидит, а как было бы хорошо поговорить сейчас с кем‑нибудь из давешних женщин! И Путбрезе тоже не видно, С ним тоже нельзя поговорить — полезай один на свою верхотуру.

И вот, сняв пиджак и повязав Овечкин передник, он у себя в комнате моет посуду и неожиданно произносит очень громко и очень медленно:

— А вдруг я больше ее не увижу? Ведь всякое может случиться, И даже часто случается…