ДЕТСКАЯ КОЛЯСКА И БРАТЬЯ‑ВРАГИ. КОГДА ВЫПЛАТЯТ ПОСОБИЕ НА КОРМЛЕНИЕ?

 

Минули три дня. Настала суббота.

Пиннеберг только что пришел домой, постоял с минуту у постельки Малыша, полюбовался спящим сыном. Теперь они с Овечкой сидят за столом, ужинают.

— Пойдем завтра куда‑нибудь? — спрашивает он. — Погода такая чудесная.

Она с сомнением смотрит на него.

— Оставить Малыша одного?

— Не сидеть же тебе все время дома, пока он не научится ходить? Ты и так бледная, дальше некуда.

— Да, верно, — говорит она нерешительно. — Надо бы купить коляску.

— Конечно, надо, — отвечает он. И осторожно: — А сколько она может стоить?

Овечка пожимает плечами.

— Коляска — это еще полдела. Ведь к ней нужны еще подушки и наволочки!

Ему вдруг становится страшно:

— На это все деньги уйдут.

— Да, — соглашается она, и вдруг ей приходит на ум: — А больничная касса на что? Стребуй с них деньги!

— Как это вылетело у меня из головы! — говорит он. — Ну, конечно. — И начинает размышлять вслух: — Пойти туда я не могу. Отпрашиваться больше нельзя, а обеденный перерыв слишком мал.

— Так напиши.

— Верно. Напишу, немедля, а потом сбегаю на почту, опущу письмо в ящик… Послушай, Овечка, — продолжает он, разыскивая письменные принадлежности, которыми они почти никогда не пользуются. — А что, если купить газету и посмотреть, не продается ли где подержанная коляска? Ведь должны же быть такие объявления.

— Подержанная? Для Малыша? — вздыхает она.

— Надо беречь каждый пфенниг, — напоминает он.

— Только прежде я хочу посмотреть, что за ребенок лежал в коляске, — заявляет она. — Не класть же Малыша в коляску после кого попало.

— Посмотреть можно, — соглашается Пиннеберг.

И вот он сидит и пишет письмо в больничную кассу: членский билет номер такой‑то, при сем прилагается свидетельство из родильного дома, справка кормящей матери, и дальше покорнейшая просьба: немедленно выслать пособие по родам и кормлению за вычетом больничных расходов.

С минуту он колеблется, потом подчеркивает слово, «Немедленно». Потом подчеркивает еще раз. «С глубоким уважением — Иоганнес Пиннеберг».

В воскресенье они покупают газету и находят несколько объявлений о продаже детских колясок. Пиннеберг отправляется в путь и неподалеку от дома находит прекрасную коляску. Затем следует отчет жене.

— Он, правда, кондуктор трамвая или что‑то в этом роде, но, в общем, они выглядят вполне приличными людьми. Ребенок уже ходит.

— А как выглядит коляска? — осведомляется Овечка. — Низкая, высокая?

— Гм…— нерешительно бормочет он. — Ну, это самое… коляска как коляска.

— А колеса какие? — продолжает допрашивать Овечка. — Маленькие? Большие?

Но теперь он более осторожен:

— Так, средней величины.

— А какого цвета? — допытывается Овечка.

— Этого я не разглядел, — говорит он и, когда Овечка заливается смехом, добавляет, оправдываясь: — В кухне было очень темно. — Тут ему в голову приходит счастливая мысль:— Верх отделан белыми кружевами.

— Ах ты господи. — вздыхает она. — Хотелось бы мне знать, что ты там вообще разглядел.

— Позволь, коляска очень хорошая. Просят двадцать пять марок.

— Ладно, придется самой посмотреть. Понимаешь, сейчас в моде низкие коляски, с совсем маленькими колесиками.

— По‑моему, — спешит застраховаться он, — Малышу совершенно безразлично, на каких колесах его будут возить: на маленьких или на больших.

— Малышу должно быть удобно, — возражает она.

И вот после того как Малыш накормлен и мирно спит в постельке, они собираются идти смотреть коляску. На пороге Овечка останавливается, возвращается, бросает взгляд на спящего сына и снова идет к двери.

— Оставить его совсем одного…— говорит она, когда они выходят. — Иные и не догадываются, как хорошо им живется.

— Ничего, через полтора часа мы вернемся, — успокаивает ее Пиннеберг. — Он, конечно, будет крепко спать, да и двигаться он еще не может.

— И все‑таки, — не сдается она, — не так‑то легко от него уходить.

Как и следовало ожидать, коляска совсем не модная — высокая, очень чистенькая, но совсем не модная.

Тут же стоит маленький белокурый мальчик и тоже глядит на коляску, очень серьезно.

— Это его коляска, — поясняет мать.

— Двадцать пять марок — не дороговато ли за такую немодную коляску? — спрашивает Овечка.

— Могу дать вам в придачу подушки, — говорит хозяйка. И волосяной тюфячок. Он один стоил восемь марок.

— Так‑то оно так…— нерешительно тянет Овечка.

— Двадцать четыре марки, — говорит кондуктор, бросая взгляд на жену.

— Ведь она почти новая, — говорит хозяйка. — А низкие коляски вовсе не так уж практичны.

— Ну как?.. — с сомнением спрашивает Овечка.

— Надо брать, — отвечает Пиннеберг. — Бегать‑то нам особенно некогда.

— Так‑то оно так…— говорит Овечка. — Ну ладно: двадцать четыре марки — С подушками и тюфячком.

Они тут же отдают деньги и забирают покупку. Белокурый мальчик горько плачет: у него отнимают его коляску, и, видя, как он к ней привязан, Овечка несколько примиряется со своей немодной покупкой.

Они выходят на улицу. По коляске не видно, есть ли в ней еще что‑нибудь, кроме подушек. С таким же успехом в ней мог бы лежать и ребенок.

Пиннеберг то и дело кладет руку на край коляски.

— Теперь мы — заправская супружеская чета, — говорит он.

— Да, — отвечает она. — А коляску придется все время держать внизу, в мебельном складе. Нехорошо это.

— Нехорошо, — соглашается он.

В понедельник вечером, вернувшись от Менделя домой, Пиннеберг спрашивает:

— Ну что, пришли деньги из больничной кассы?

— Нет еще, — отвечает Овечка. — Должно быть, завтра придут,

— Да, конечно, — говорит он. — Так скоро и не могли прийти.

Но денег нет и во вторник, а первое уже на носу. Жалованье все вышло, а от неприкосновенного запаса в сто марок осталась едва ли половина.

— Их ни в коем случае нельзя трогать, — говорит Овечка. — Это все, что у нас осталось.

— Да, — говорит Пиннеберг и начинает потихоньку злиться. — Деньгам пора бы прийти. Завтра утром пойду поддам пару.

— Подожди до завтрашнего вечера, — советует Овечка.

— Нет, завтра в обед пойду.

И он идет. Времени в обрез, об обеде в столовой нечего и думать, и проезд стоит сорок пфеннигов. Но он понимает: тот, кто должен платить, обычно не спешит, спешит тот, кто получает. Нет, он не намерен скандалить — он просто поддаст пару, чтобы подтолкнуть дело.

Так вот, он приходит в правление больничной кассы. Правление со швейцаром, огромным вестибюлем и хитро разгороженными залами, где находятся кассы, — словом, образцовое правление.

Сюда приходит маленький человек Пиннеберг, он хочет получить свои сто, а может, и сто двадцать марок — он понятия не имеет, сколько останется за вычетом больничных расходов. Он приходит в огромное роскошное, светлое здание. Он стоит такой маленький, такой невидный, посреди гигантского зала. Пиннеберг, дорогой мой, сто марок? Тут ворочают миллионами. Для тебя что‑то значат сто марок? Для нас они ровно ничего не значат, для нас они не играют никакой роли. То есть какую‑то роль они все же играют — в этом ты со временем убедишься. Хотя этот дом построен на твои взносы и на взносы таких же маленьких людей, как ты, но это не твоего ума дело. Мы распоряжаемся твоими взносами в полном соответствии с законом.

Утешительно все‑таки видеть, что за перегородкой сидят такие же служащие, как и он сам, в известном смысле его собратья. А то он совсем оробел бы среди всего этого мраморно‑эбенового великолепия.

Пиннеберг оглядывается по сторонам. Ага! Вот это‑то ему и нужно: окошко на букву «П». Тут сидит молодой человек, успокоительно доступный, не за запертой дверью, только за перегородкой.

— Пиннеберг, — говорит Пиннеберг. — Иоганнес Пиннеберг. Членский билет номер шестьсот шесть — восемьсот шестьдесят семь. У нас родился ребенок, я уже писал вам относительно пособия по родам и кормлению…

Молодой человек роется в картотеке, у него нет времени взглянуть на посетителя. Но все же он протягивает руку и произносит

— Членский билет.

— Пожалуйста, — говорит Пиннеберг. — Я уже писал вам…

— Свидетельство о рождении, — произносит молодой человек и снова протягивает руку.

— Я уже писал вам, коллега, — кротко говорит Пиннеберг, — я уже прислал вам все справки, полученные из родильного дома.

Молодой человек поднимает глаза и видят перед собой Пиннеберга.

— Так чего же вам еще надо?

— Мне хотелось бы знать, есть ли решение по моему делу. Высланы ли деньги. Мне нужны деньги.

— Всем нужны деньги.

— Высланы ли мне деньги? — еще более кротко спрашивает Пиннеберг.

— Не знаю, — отвечает молодой человек. — Если вы делали письменный запрос, значит, и о решении вас известят в письменном виде.

— А не могли бы вы справиться, есть ли уже решение?

— У нас все решается быстро.

— Видите ли, деньги должны были прийти уже вчера.

— Почему вчера? Откуда вы знаете?

— Я высчитал. Если у вас все решается быстро…

— Что вы там еще высчитали! Откуда вам знать, как решаются у нас дела. У нас ведь не одна инстанция.

— Но если у вас все решается быстро…

— Да, у нас все решается быстро, можете быть спокойны.

— Так не будете ли вы любезны справиться, есть ли решение по моему делу? — кротко, но настойчиво спрашивает Пиннеберг.

Молодой человек смотрит на Пиннеберга, Пиннеберг смотрит на молодого человека. Оба довольно прилично одеты — Пиннеберг иначе не может, служба обязывает, — оба чисто вымыты и выбриты, и под ногтями у обоих чисто. И оба они — служащие.

Но оба они — враги, смертельные враги, потому что один сидит за перегородкой, а другой стоит перед ней. Один требует то, что причитается ему по праву, другой полагает, что посетитель его попросту обременяет.

— Только и знают, что дергать по пустякам, — ворчит молодой человек, но под взглядом Пиннеберга встает и скрывается в глубине зала. В глубине зала дверь, за этой дверью и скрывается молодой человек. Пиннеберг смотрит ему вслед. На двери — табличка с надписью. Глаза у Пиннеберга не настолько остры, чтобы разобрать надпись, но чем пристальнее он вглядывается, тем более убеждается, что на табличке написано: «Туалет».

В нем закипает ярость. Тут же, всего в каком‑нибудь метре от него, сидит другой молодой человек; он заправляет буквой «О». Пиннебергу и хотелось бы спросить его насчет той двери, но он не видит в этом никакого смысла. «О», конечно, окажется не лучше «П»: виноват в этом зал, виновата перегородка.

После довольно продолжительного отсутствия, вернее сказать, после очень продолжительного отсутствия, молодой человек снова появляется из той же двери, на которой, как подозревает Пиннеберг, написано: «Туалет».

Пиннеберг напряженно смотрит ему в лицо, но его даже не удостаивают взгляда. Молодой человек садится, берет членский билет Пиннеберга, кладет его на перегородку и говорит:

— Решение принято.

— Значит, деньги высланы? Вчера или сегодня?

— Вам говорят, принято, — в письменном виде.

— Простите, а когда?

— Вчера.

Пиннеберг снова глядит на молодого человека. Тут что‑то не так, думает Пиннеберг, ведь тот отлучался всего‑навсего в уборную.

— Ну, берегитесь, если не застану дома денег!.. — угрожающе говорит он.

Но с ним уже разделались: молодой человек повернулся к своему соседу, букве «О», и завел с ним разговор о том, какой «странный народ пошел». Пиннеберг в последний раз смотрит на своего собрата. Конечно, он и не ждал ничего другого, но все‑таки досадно. Затем он бросает взгляд на часы: ему должно невероятно повезти с трамваем, если он хочет вовремя поспеть к Манделю.

Как и следует ожидать, ему не везет. Как и следует ожидать, его не только отмечают в проходной, но и сам господин Иенеке накрывает его как раз в тот момент, когда он, задыхаясь, влетает в своей отдел. Господин Иенеке говорит:

— Ну‑с, господин Пиннеберг? Пропал интерес к работе?

— Прошу прощенья, — с трудом переводя дыхание, говорят Пиннеберг. — Я лишь на минутку забежал в больничную кассу. За пособием по родам…

— Дорогой мой Пиннеберг, — чеканит господин Иенеке, — вы мне уже четвертую неделю толкуете о том, что ваша супруга разрешилась от бремени. Признаю — это великое достижение, но в следующий раз потрудитесь придумать что‑либо другое.

И не успевает Пиннеберг рта раскрыть, как господин Иенеке с достоинством удаляется, а Пиннеберг стоит и смотрит ему вслед.

Во второй половине дня Пиннебергу удается перекинуться словечком с Гейльбутом за большой вешалкой для пальто. Этого с ними уже давно не случалось — отношения не те. С того дня как они вместе побывали в бассейне и Пиннеберг ни звуком не обмолвился о своем впечатлении, не говоря уже о том, чтобы присоединиться к их компании, — с того дня между ними словно черная кошка пробежала. Разумеется, Гейльбут слишком вежлив, чтобы показать, что обижен, но прежней теплоты в отношениях уже нет.

Пиннеберг изливает душу. Он начинает с Иенеке, но Гейльбут только плечами пожимает.

— Подумаешь, Иенеке. Господи, стоит ли принимать все это близко к сердцу!

Ладно, он не будет принимать это близко к сердцу, но что за люди в больничной кассе…

— Симпатичные, — говорит Гейльбут, — такие, какими им и быть положено. Но прежде всего по существу дела: хочешь, я ссужу тебе пятьдесят марок?

Пиннеберг тронут.

— Нет, нет, Гейльбут. Ни в коем случае. Уж как‑нибудь выкрутимся. Просто деньги причитаются нам по праву. Посуди сам, скоро уже три недели, как она родила.

— На то, что ты мне рассказал, — задумчиво говорит Гейльбут, — я бы не стал обращать внимания. У этих типов всегда есть отговорка. Но если сегодня вечером деньги не придут, я бы на твоем месте пожаловался.

— Все равно не поможет, — говорит Пиннеберг упавшим голосом. — С нами они творят, что хотят.

— Нет, жаловаться не им, это, разумеется, не имеет смысла. Но существует надзор персонального обеспечения, они ему подчинены. Постой‑ка, я посмотрю адрес в телефонной книге.

— Разве что и в самом деле есть такой надзор, — с надеждой говорят Пиннеберг.

— Теперь денежки сами приплывут к тебе в руки, вот увидишь. Итак, Пиннеберг приходит домой, к своей Овечке, и спрашивает:

— Деньги пришли?

Овечка лишь плечами пожимает.

— Нет. Зато есть письмо оттуда.

Пиннеберг вскрывает конверт, и в ушах его снова звучит наглое: «Решение принято!» Попадись он сейчас ему в руки, этот его собрат, попадись он только ему в руки!..

Итак: письмо и два красивых анкетных листа. Нет, до денег еще не дошло, с деньгами надо еще потерпеть.

Бумага. Письмо и два анкетных листа. Так просто сесть и заполнигь их. Э, нет, голубчик, так просто это не делается. Прежде всего позаботься получить официальное свидетельство о рождении — «специально для представления в кассу», — простая больничная справка, понятно, нас не устраивает. Затем аккуратненько заполни и подпиши анкеты. Правда, в них сплошь и рядом спрашивается о том, что уже есть в нашей картотеке: сколько ты зарабатываешь, в каком году родился, где живешь, но анкета никогда не повредит.

А теперь, голубчик, главное. Твое дело, пожалуй, легко провернуть в один день, только изволь представить нам справки больничных касс, в которых ты и твоя супруга состояли за последние два года. Нам. правда, известно: врачи придерживаются того мнения, что женщины, в общем, вынашивают младенца только девять месяцев, но для пущей верности — пожалуйста, справки за два последних года. Быть может, тогда нам посчастливится спихнуть расход на какую‑нибудь другую больничную кассу.

Не откажите в любезности, господин Пиннеберг, потерпите с вашим делом до получения требуемых документов.

Пиннеберг смотрит на Овечку, Овечка смотрит на Пиннеберга.

— Только не надо так волноваться! — говорит она. — Ничего ты с ними не поделаешь.

— О господи! — стонет Пиннеберг. — Какие мерзавцы! Попадись тот тип мне в руки…

— Да перестань же, — говорит Овечка. — Мы немедленно напишем в наши кассы, вложим конверты с марками…

— Во сколько это опять обойдется!

— …и через три, самое большее — через четыре дня соберем справки и перешлем в кассу.

В конце концов Пиннеберг садится и пишет. У него все просто: ему надо написать лишь в свою больничную кассу в Духерове, а вот Овечка, к сожалению, состояла раньше в двух различных кассах в Плаце. Ну что ж, теперь посмотрим, ведь ответят же когда‑нибудь эту субчики. «…Не откажите в любезности, потерпите до получения требуемых документов!..»

Когда письма написаны, когда Овечка уже спокойно сидит в своем красно‑белом купальном халатике с малышом у груди и тот сосет, сосет, сосет, — Пиннеберг в последний раз обмакивает перо в чернила и своим красивейшим почерком принимается писать жалобу в надзор персонального обеспечения.

Нет, это не жалоба, так далеко он не зашел, это всего‑навсего запрос: вправе ли касса обусловливать выплату пособия наличием данных документов? И действительно ли он должен представить справки больничных касс за два года?..

И, кроме того, это просьба: не могли бы вы помочь мне поскорее получить деньги? Они мне очень нужны.

Овечка не возлагает особых надежд на это письмо.

— Так они для тебя и расстарались.

— Но это же несправедливо! — возмущается Пиннеберг. — Пособие на кормление должно выплачиваться во время кормления. Иначе какой же в этом смысл?

И действительно, Пиннеберг как будто прав. Три дня спустя приходит открытка: по его —заявлению проводится расследование, о результатах которого его известят.

— Вот видишь! — торжествует он.

— Да что же тут расследовать? — спрашивает Овечка. — Дело то‑то ясное.

— А вот увидишь! — говорит он.

После этого наступает затишье. Заветные пятьдесят марок, разумеется, израсходованы, но тут следует очередная получка, и из нее снова откладываются сто марок. Ведь деньги должны прийти со дня на день.

Но деньги все не приходят, и расследование, по‑видимому, еще не дало результатов. Приходят только справки от больничных касс из Духерова и Плаца. Все это: справки, анкеты, официальное свидетельство о рождении, которое давно получила Овечка, — Пиннеберг собирает вместе и относит на почту.

— Интересно, что будет дальше, — говорит он.

Но на самом деле ему уже совсем не интересно: он так злился, он ночами не мог заснуть от ярости, и все без толку. Мы не в силах что‑либо изменить, перед нами стена: хоть лбом об нее бейся, ничего не изменится,

И вдруг приходит деньги; приходят действительно быстро, их выслали сразу же после получения документов.

— Вот видишь, — в который уже раз говорит он. Овечка видит, но предпочитает промолчать: не дай бог, он опять рассердится. — Интересно, какое такое расследование предпринял надзор. Уж теперь‑то эти субчики в кассе получат по шапке!

— Едва ли тебе теперь ответят, — замечает Овечка. — Ведь мы получили деньги.

И действительно, она как будто права: проходит неделя, потом другая, третья, начинается четвертая…

— Этих господ я тоже не совсем понимаю, — время от времени говорит Пиннеберг, меж тем как одна неделя сменяет другую. — Ведь я же писал им, что мне нужны деньги, а они прохлаждаются. Ерунда какая‑то.

— Они не ответят, — снова говорит Овечка.

Но на этот раз она не права. К исходу четвертой недели они ответили — ответили коротко и с достоинством, что считают вопрос исчерпанным, поскольку господин Пиннеберг уже получил деньги.

И это все? Ведь Пиннеберг спрашивал, вправе ли касса требовать от него документы, собрать которые весьма и весьма сложно?

Да, для этого почтенного органа — все. К чему затруднять себя ответом на его вопросы, раз Пиннеберг получил деньги?

И, однако, это не все. Остаются еще важные господа, что сидят в том великолепном здании, в правлении кассы; один из их низших представителей, молодой человек за перегородкой, в свое время очень мило разделался с Пиннебергом. Теперь важные господа разделываются с Пиннебергом самолично. Они послали в надзор персонального обеспечения письменное разъяснение по делу служащего Пиннеберга, и теперь надзор пересылает копию этого письма господину Пиннебергу.

Что же они пишут? Что его жалоба необоснованна. Ну, разумеется, что другое могут они написать? Но почему все‑таки она необоснованна?

Потому что господин Пиннеберг — растяпа. Посудите сами, ему следовало уже такого‑то и такого‑то представить официальное свидетельство о рождении, а он послал его в кассу лишь неделю спустя! «По чьей вине произошла задержка, легко установить по документам», — пишет касса.

— И эти субчики ни слова не пишут о том, что они потребовали еще и справки больничных касс за два года! — кричит Пиннеберг. — Они потребовали кучу справок, а достать их сразу нельзя!

— Вот видишь, — говорит Овечка.

— Вижу, — вне себя от ярости говорит он. — Все они мерзавцы. Они врут и передергивают, а потом нас же выставляют склочниками. Но уж теперь‑то…— Он вдруг умолкает и погружается в раздумье.

— Что — теперь? — спрашивает Овечка.

— Я еще раз напишу в надзор, — торжественно заявляет он. — Я скажу им, что для меня вопрос не исчерпан, что дело не только в деньгах, они передернули факты. Эти штучки пора бросать! С нами должны обращаться по‑людски, мы тоже люди.

— А есть ли смысл?.. — спрашивает Овечка.

— Что же, значит, им все дозволено? — вне себя от ярости говорит он. — Довольно и того, что они живут припеваючи, в своих теплых, роскошных дворцах и управляют нами! А теперь еше и измываться над нами, в склочники нас записывать! Нет, я этого так не оставлю! Я буду защищаться, я не буду сидеть сложа руки!..

— Нет, нету смысла, — твердит свое Овечка. — Не стоит связываться. Посмотри, ты уже сейчас сам не свой от волнения. Ты выматываешься на работе, а они приходят в свои конторы свеженькие как огурчики, они располагают своим временем и могут перезваниваться с господами из надзора, и, уж конечно: они будут стоять друг за друга, а не за тебя. Ты вконец изведешься, а они только посмеются над тобой.

— Но ведь надо же что‑то делать! — в отчаянии кричит он. — Я просто больше этого не вынесу! Неужели мы должны со всем мириться? Неужели мы должны допускать, чтобы нами помыкали?

— Теми, кем мы могли бы помыкать, мы помыкать не хотим, — говорит Овечка и берет Малыша, чтобы покормить его на ночь. — Я еще от отца слышала: один тут ничего не сделает, над ним только посмеются, когда он будет дрыгаться у них на глазах. Для них это удовольствие.

— Но ведь можно же…— заводит свое Пиннеберг.

— Нельзя, — отвечает Овечка, — Нельзя. Перестань.

И смотрит так сердито, что Пиннеберг, совершенно обескураженный, лишь на мгновение задерживает на ней взгляд и тут же отводит его. Такой он ее еще не видел.

Он подходит к окну, выглядывает в сад и вполголоса произносит

— Вот возьму и в следующий раз буду голосовать за коммунистов.

Овечка молчит. Ребенок спокойно сосет грудь.