Робеспьер вспоминает последний год 5 страница

Пришло время, когда надо было ограничить самостоятельность секций и народных обществ, назначив туда своих проверенных агентов. Надо было убедить городскую бедноту в том, что решать очередные задачи должны подготовленные вожди, имеющие достаточный опыт и знания, вожди, прошедшие через все революционные бури.

Зимой 1794-го года усилился экономический кризис, хлеба было мало, и он был плохого качества. Мяса вообще не было. Крестьяне, напуганные секционными комиссарами, захватывающими их продукты для распределения, все реже приезжали в город. Однако эбертисты не могли предложить ничего решительного. Эбер по-прежнему кричал, что вся беда в скупщиках и спекулянтах. Раздавались даже голоса, требующие повторить сентябрьские дни 92-го года. (Можно было подумать, что стоит только перебить заключенных, как сразу наступит изобилие!)

Очереди в булочных, распределение продуктов по карточкам, падение курса ассигнаций не могли не вызвать народного недовольства. А эбертисты во всех этих трудностях винили только революционное правительство. Они упрекали Робеспьера в попустительстве врагам народа. Они утверждали, что комитеты не применяют решительных мер. Наконец, они открыто призвали к свержению Конвента и комитетов.

А ведь правительство делало все возможное. 3 вантоза Барер представил на рассмотрение Конвента проект нового всеобщего максимума. Сен-Жюст предложил вантозские декреты.

Вантозские декреты являлись наиболее смелым, решительным шагом правительства навстречу бедноте. Собственность изменников дворян и буржуа передавалась народу. Обоим комитетам было поручено совместно установить, чье именно имущество подлежит конфискации, а Комитету общественного спасения – составить список нуждающихся патриотов, между которыми конфискованное имущество должно быть распределено.

Если бы у Эбера была хоть капля патриотизма, он оставил бы свои нападки на правительство. Но предложения Сен-Жюста Эбер воспринял как отступление. Он решил, что его просто боятся, и пошел на восстание. Эбер и Венсан хотели арестовать комитеты, перерезать своих личных врагов, назначить Великого Судью и раздать народу деньги, найденные в монетном дворе.

Однако Сен-Жюст не был человеком, бросающим слова на ветер. Недаром он предупреждал, что террор – орудие обоюдоострое.

Секции не поддержали призыв Эбера. Колло д'Эрбуа приехал в клуб Кордельеров и склонил его на сторону якобинцев. Было торжественно снято черное покрывало, которым кордельеры завесили Декларацию прав. Эбер пытался оправдываться, что, мол, его неправильно поняли. Но судьба его партии была решена. Разве существовала гарантия, что Эбер не повторит своей попытки вновь? Члены комитета единодушно подписали приказ об аресте Эбера.

Робеспьер не присутствовал на этом решающем заседании – он был болен. Но появившись сразу после болезни, Робеспьер заявил, что было бы величайшей опасностью привлекать патриотов к делу о заговорщиках, и этим остановил преследование рядовых эбертистов, и внес успокоение.

На суде Эбер лицемерно кричал о нарушении процессуальных норм. Но в свое время именно под давлением Эбера Робеспьер внес предложение о том, что политические процессы должны продолжаться не более трех дней, если присяжным все ясно. Вряд ли сам Эбер требовал бы соблюдения юридических формальностей, если бы одержал победу, и на скамье подсудимых оказались Робеспьер и члены революционного правительства,

Но и тут его враги нашли повод для интриги. В разгроме эбертистов кроме Сен-Жюста видную роль сыграли Колло д'Эрбуа и Билло-Варен. Колло д'Эрбуа переманил на сторону правительства Клуб кордельеров, а Билло-Варен объяснил Конвенту причину ареста заговорщиков. Между тем и Колло д'Эрбуа и Билло-Варен не спешили принять на себя лавры победителей. Спустя два месяца они стали говорить, что Клуб кордельеров потерял свое влияние из-за Робеспьера и что он – главный виновник пролития крови патриотов.

Если бы в своих поступках Робеспьер действительно руководствовался только личными мотивами, то ему был бы невыгоден разгром обеих враждующих фракций. Ведь фракции, нападая одна на другую, в свою очередь нуждались в защите Робеспьера. Робеспьер, стремясь к единству революционных сил, поддерживал попеременно то Эбера, то Демулена. Поэтому и дантонисты и эбертисты вынуждены были (хотели они того или нет) прислушиваться к его советам и, в пику друг другу, восхвалять Робеспьера.

Эбер, Моморо, Венсан, Ронсен, Клоотс были гильотинированы. Но потом, встречая в Конвенте депутатов-дантонистов, Робеспьер видел на их лицах глухое торжество, опьянение победой. Умеренным казалось, что правительство в их руках. Медлить с нанесением удара по этой партии было смертельно опасно.

…Теперь Сен-Жюст говорит, что революция словно окоченела. Жизнь в секциях замерла. Лишь немногие патриоты регулярно посещают собрания. Всюду заметно равнодушие, никто не решается самостоятельно мыслить, кажется, всем на все наплевать. Как вдохнуть жизнь в народные секции, заставить их быть такими же деятельными, как в прошлую осень и зиму? Ведь сейчас интриги заговорщиков могут зайти так далеко, что Робеспьеру и революционному правительству потребуется поддержка бдительной и патриотической городской бедноты. Но кто выведет народ на улицы, кто сможет поднять парижские предместья? Аппарат правительства состоит из послушных чиновников. Чиновники исполнительны, но все горе в том, как они исполняют. Тупость и безразличие новой бюрократии дискредитируют в глазах народа все благие начинания правительства. Ревностные, но бездушные идиоты, облеченные властью, опаснее врагов! И уж конечно, нынешние руководители Коммуны не пользуются таким авторитетом, как Эбер и Шомет.

И еще одно сомнение постоянно тревожит Робеспьера. Да, сейчас имя злодейски убитого Марата – это символ революции, символ патриотизма, символ верности народу. Но вот интересно, на чьей стороне был бы Марат в смутные дни вантоза 94-го года? Конечно, Робеспьер почти уверен, что Марат выступал бы в защиту правительства. Ведь Жак Ру и Эбер только гнусно спекулировали светлым именем Марата, приписывая ему те слова, которых Марат даже не произносил.

Но он не произносил их тогда. А перед глазами Робеспьера прошли люди, чьи политические воззрения резко менялись за последний год. Может быть, изменился бы и Марат? Он еще в начале революции требовал только террора. Кто знает, что бы случилось, останься Марат в живых. Ведь Робеспьер помнил крутой нрав Марата, его темперамент, его экзальтированность, постоянное стремление применять самые крайние меры. Сейчас имя Марата – опора для Робеспьера. Конечно, если бы тот Марат, Марат 93-го года, находился рядом с Робеспьером, это было бы большим счастьем для революции. Но, к сожалению, все, что ранее только намечалось, прослеживалось пунктиром в характере вождей революции, теперь доведено до своего логического конца. Видимо, Марат вовремя умер.

 

Слушая Давида, Робеспьер чувствовал приступ отчаянной скуки, зеленой тоски. Как и все люди искусства, Давид считал, что разбирается в политике. Избрание в Комитет общественной безопасности укрепило в нем сознание собственной значимости. Правда, политикой, как и живописью, он занимался по вдохновению. Сейчас, вероятно, он испытывал один из таких порывов. А может, он одновременно строил композицию картины? Темно-коричневый фон, в середине, выхваченная ярким лучом, фигура Давида, в решительной позе. И Робеспьер, наверное, тоже в центре, откинувшись на спинку стула, внимательно слушает. Как же Давид назовет полотно: «Призыв к действию»? Или – «Давид открывает глаза Неподкупному»?

Во всяком случае, роль трибуна Давиду явно нравилась. Что ж, с ним все в порядке. Но вот как изобразить Робеспьера? Придется, вероятно, несколько приукрасить. Ибо в данный момент лицо Робеспьера никак не соответствовало замыслу художника. Неужели Давид настолько увлечен, что ничего не замечает?

Все, что говорил Давид, было абсолютно правильно.

В Лионе пленных мятежников расстреливали из пушек. Фуше провел повальные аресты всех подозрительных. Казнили без суда и следствия.

Действительно, это ужасно, и главное, никому не нужно. И все это Робеспьер отлично знал. Поэтому, видно, и стремился придать своему лицу скучающее, равнодушное выражение.

А что еще ему оставалось? Он хотел напомнить Давиду, как тот сам голосовал в Конвенте за то, чтобы стереть Лион с лица земли, как аплодировал резким нападкам Колло д'Эрбуа на якобы нерешительного Кутона. Может, Робеспьер по собственной воле отозвал Кутона в Париж?

Однако Робеспьер промолчал. Не стоило принимать Давида всерьез. Он горячий патриот, хороший художник, но человек увлекающийся.

Робеспьер хотел сказать, что в Лионе зверски расправились с якобинцами, а голову Шалъе носили на пике по улицам, и что война есть война, и он это сказал, и пожалел, что сказал.

– Ненужная жестокость рождает новых врагов, – отвечал Давид. И это было тоже правильно.

Он хотел сказать, что несправедливо его, Робеспьера, упрекать в разгуле террора. Кто как не он призывал к спокойствию, когда все требовали крови? Но это было бы похоже на оправдания, а он не видел за собой никакой вины и поэтому промолчал.

Но когда Давид предложил немедленно отозвать Фуше из Лиона, чтобы тот предстал перед комитетами и за все ответил, Робеспьер ответил решительно:

– Так и сделаем. Но не сейчас. Пока не время.

Надо было молчать или перевести разговор на другую тему, но Давид наседал, и Робеспьер сказал:

– Судить Фуше – значит, судить и Колло д'Эрбуа. И только теперь Давид, кажется, что-то понял – Великан Колло, – вздохнул Давид и сам первый заговорил о делах в Конвенте. Но Конвент они обсуждали недолго, Давид поспешил откланяться. Он, видно, подумал, что Робеспьер боится Колло. Нет, Робеспьер никого не боялся, тем более Колло. Но ведь кроме политики есть еще отношения между людьми, и это тоже политика. Не может Робеспьер быть всегда правым, а члены комитета – всегда в чем-то ошибаться. Ведь это постепенно породит вражду в комитете, вызовет естественную неприязнь к Робеспьеру, а Робеспьеру работать именно с этими людьми. Если сейчас комитет не будет единым, его свалит контрреволюция. О каком единстве может идти речь, если члены комитета начнут подсиживать друг друга? И потом, если убрать Колло, то Эбер совсем обнаглеет, а Колло считают своим в Клубе кордельеров, и он не будет нападать на Демулена и Дантона – есть такая договоренность. И еще есть тысяча причин и обстоятельств – словом, есть политика. И если послушаться Давида, то и в Париже начнется война, война между патриотами. То-то будут ликовать в Кобленце!

А с Давидом пока лучше не общаться – подождать, пусть он успокоится. Он человек вдохновения и скоро остынет. Или загорится какой-нибудь новой идеей. Или придумает себе другую тему для картины. Или просто напишет другую картину.

 

А ведь тогда кто лучше Робеспьера мог понять Давида? Ведь сам же Робеспьер проповедовал незыблемость принципов, ведь сам же он был противником всяческих компромиссов. И что же?

Он хорошо помнит то время. …Бесконечные уговоры, недомолвки, мимолетные союзы, короткие понимающие взгляды Колло и Билло-Варена. Многое недоговаривалось, но все было ясно, ибо тогда надо было не рубить, а связывать. Разрушать королевскую власть можно было сплеча – чем сильнее удар, тем лучше. Строить революционное государство надо было осторожно, – одно неверное движение, и здание рухнет. И теперь ему, Робеспьеру, странным кажется не то, что они искали компромисса, что они искали взаимопонимания, – странно то, что они уже не могут понять друг друга.

Какая черная кошка пробежала между ними? Почему его бывшие соратники видят в нем врага? Почему и его самого так раздражают их речи?

Осенью 1789-го года он выступил в Учредительном собрании против военного закона. Военный закон был принят депутатами после того, как толпа парижан убила булочника. Тогда Робеспьер говорил, что, может быть, этот булочник бы не виновен, но не был виновен и народ, ибо его спровоцировали контрреволюционеры голодом и спекуляцией.

С тех пор он всегда выступал в защиту народа. Он доказывал, что народ всегда прав. Вероятно, это и принесло ему славу и популярность.

Но он помнит, как скептически слушали его Мирабо и Барнав, а впоследствии – Бриссо, Бюзо и Вернио. Они обвиняли Робеспьера в демагогии, они говорили, что Робеспьер играет на низменных страстях толпы.

Тогда Робеспьер был крайне левым. Но прошло время, и ему довелось услышать речи гораздо более резкие и радикальные. Сначала их произносили Марат и Жак Ру, потом Клоотс, Эбер и Шомет.

Когда Робеспьер выступал с крайне левых позиций, он чувствовал свою силу не только потому, что был абсолютно убежден в правильности своих взглядов, но и потому, что за его спиной стоял народ. Каждое его слово встречало сочувствие – ведь он громко высказывал то, о чем думал трудовой Париж. И впоследствии, как ни раздражало Робеспьера неистовство Марата, каким абсурдным ни казалось ему требование чрезвычайных мер со стороны Шомета и Эбера, он заставлял себя прислушиваться к ним, потому что он видел – эти требования нравятся народу. Иногда он ловил себя на том, что ему хотелось ответить Марату или Эберу так же, как в свое время отвечали Робеспьеру Барнав и Бюзо. Пожалуй, теперь он понял, почему, прослушав его речи, Барнав и Бюзо впадали в бешенство. Но его опыт, опыт нескольких лет революции, учил Робеспьера сдерживать свои эмоции. Он помнил, что происходило, когда депутаты пугались народного неистовства и хотели остановить революцию. Последующие события доказывали, что народ все же был прав, и бывшие знаменитые вожди отправлялись в изгнание или на гильотину.

Иногда Робеспьер был резко не согласен с теми или иными декретами – лично он считал, что совершается чудовищный перехлест. Но добиваясь, если это было в его силах, сглаживания острых углов, Робеспьер вместе со всеми вотировал эти декреты, ибо перед его глазами вставали судьбы Барнава, Бриссо и Вернио.

Раньше он обвинял своих врагов в том, что они остановились сами и хотят остановить революцию. Но недаром он был самым популярным оратором Франции. Его образ мышления быстро усвоили, у него учились, ему подражали. Теперь ему приходилось слышать, как его обвиняли в том, что он остановился и хочет остановить революцию.

С тех пор, как во Франции начался террор, слово «умеренный» тесно сплелось со словом «враг». Человек, названный умеренным, сразу терял свое влияние. Прослыть умеренным было смертельно опасно.

Террор был вызван не только войной, спекуляциями и деятельностью заговорщиков. Террор был необходим еще и потому, что рабочий, простоявший полночи за куском хлеба, мать, получившая весть о том, что ее сын погиб на фронте, бедняк, который не мог купить себе даже вязанку дров, – все они легче переносили горе и лишения, когда видели, как каждый день гильотина рубила головы людям, повинным в их бедствиях. И, конечно, в такой обстановке высказывания эбертистов типа: «Ну-ка, сударыня-гильотина, побрейте почище этих врагов отечества! Живо, живо, нечего тут рассказывать сказки! Голову в мешок!» – находили внимательных слушателей.

Но к революции, как ко всему великому, словно пиявки, присосались мошенники, сволочи, лишенные каких-либо моральных устоев. Они не только выживали при терроре, они использовали его в своих личных целях. Они доводили террор до изуверства, делая на этом свою карьеру. С ними одними еще можно было бы как-то справиться. Но они увлекали за собой честных и недалеких людей.

Робеспьер попытался провести чистку Якобинского клуба и тем самым положить конец интригам и расколу. Но, увы, интриги разрослись, и фракции сводили счеты чуть ли не врукопашную.

Робеспьеру удалось выгнать нескольких опасных людей, как например Клоотса. Но нельзя было исключить Филиппо, не задевая Камилла Демулена. Надо было защищать д'Эглантина, иначе под подозрение попадал Дантон. Робеспьер смог отозвать из Нанта Карье, но выгнать его из клуба было невозможно, так как за Карье стоял Колло д'Эрбуа. Нельзя было ссориться с Колло д'Эрбуа, потому что он противостоял Тальену и Баррасу, которые сначала терроризировали Бордо и Марсель, а потом стали проповедовать отмену террора. Между тем террор стал самым действенным оружием революционного правительства, и задачей Робеспьера было обосновать его необходимость.

Теория революционного правительства была так же нова, как и революция, ее породившая. Функции правительства состояли в том, чтобы направлять моральные и физические силы нации к поставленной цели. Цель революционного правительства – основать республику. Цель конституционного правительства – сохранить ее. Революция – это война свободы против ее врагов. Конституция – это режим победоносной и мирной свободы. Революционное правительство нуждалось в чрезвычайной деятельности именно потому, что оно находилось в состоянии войны. Конституционное правительство должно заботиться главным образом о гражданской свободе; революционное же правительство – о свободе общественной. При конституционном строе почти достаточно защищать отдельных лиц от злоупотреблений общественной власти. При строе революционном сама общественная власть была вынуждена защищаться от всех фракций, которые на нее нападали. Революционное правительство должно было оказывать добрым гражданам всю полноту национальной защиты.

Врагам народа оно должно было приносить лишь смерть.

Возможно, что некоторые извращения политики правительства могли напугать отдельных граждан. И тогда требовалось вносить успокоение, доказывая, что перехлесты не являются системой, а наоборот, досадным исключением.

Патриотизм горяч по своей природе. Кто может хладнокровно любить отечество? Патриотизм является по преимуществу уделом простых людей,[2]не очень-то способных определить политические последствия гражданского поступка. Какой патриот, даже просвещенный, никогда не ошибался? Если бы можно было назвать преступными всех тех, кто в революционном движении вышел за пределы точных границ, начертанных благоразумием, то вместе с плохими гражданами пришлось бы подвергнуть опале подлинных друзей свободы и защитников республики. Нельзя убивать патриотизм, желая его исцелить.

Но как определить границы благоразумия? И, главное, где найти людей, способных их придерживаться?

Лион и Бордо, Марсель и Тулон выступили против республики. В Страсбурге зрела измена. Проконсулы, посланные Конвентом в мятежные города, своими быстрыми и решительными действиями задавили заговор. Но если Сен-Жюст, Леба и Огюстен Робеспьер сумели обойтись почти без пролития крови, то Тальен и Баррас учинили массовые расстрелы. А может, они пошли на это в силу необходимости? Сидя в Париже, трудно судить о справедливости тех или иных мер, принятых на местах.

Конвент постановил сровнять Лион с землей. Голосуя вместе со всеми, Робеспьер надеялся, что это все же чисто символическое решение, принятое, чтобы запугать врагов. В Лионе был Кутон, понимавший Робеспьера с полуслова. Он не торопился исполнять декрет Конвента и вообще вел себя очень осторожно. Но когда отряду роялистов под командованием Преси удалось вырваться из окружения, подозрительный Колло д'Эрбуа поспешил заявить:

– Каким образом лионцы могли открыть себе выход из города? Либо мятежники прошли по трупам патриотов, либо патриоты посторонились, чтобы дать им пройти! Ирония Колло д'Эрбуа задевала и Робеспьера. Пришлось отозвать Кутона и направить в Лион Колло д'Эрбуа и Фуше. И тихий, незаметный Фуше начал из пушек расстреливать обвиняемых.

Террор развивался уже сам по себе. Робеспьеру было крайне трудно удержать его в рамках благоразумия.

Но главная опасность заключалась в другом – все хотели руководить террором, все стремились взять это оружие в свои руки.

У революционного трибунала много заслуг перед страной. Он долгое время честно и сурово карал заговорщиков. Но кому он подчиняется? Робеспьеру? Ничуть. Он мало знаком и с председателем суда Германом и с прокурором Фукье-Тенвилем. Могут сказать, что среди присяжных есть близкий друг Робеспьера, его домовладелец, Морис Дюпле. Но когда однажды Робеспьер спросил Дюпле, чем он занимается в суде, Дюпле мягко, но определенно ответил: «Я не спрашиваю тебя, Максимилиан, чем ты занимаешься в комитете». Тем самым даже его друг дал понять, что вмешиваться в процесс судопроизводства – не дело Робеспьера. Да Робеспьер и так этого всячески избегает. Ему достаточно обвинений в диктатуре, которые он слышит со всех сторон.

Но чью волю теперь выполняет Фукье-Тенвиль? Правительства? Нет. Стало ясно, что Фукье-Тенвиль использует террор в своих целях, чтобы скомпрометировать Робеспьера. В последнее время одна за другой следуют серии бессмысленных казней. Придраться к Фукье-Тенвилю невозможно. Напротив, Фукье-Тенвиль вроде бы удвоил свое рвение. И только Робеспьеру понятно, что революционный трибунал наказывает лишь мелких сошек, старательно обходя главных заговорщиков.

Почему нынче существует глухая вражда между Робеспьером и Комитетом общественной безопасности? Может быть, причина в идейных расхождениях? Нет, просто большинство членов комитета желает проводить террор самостоятельно, по своему усмотрению.

(От автора : Тут мы вынуждены еще раз вмешаться. Действительно, члены Комитета общественной безопасности, кроме Леба и Давида, относились к Робеспьеру с открытой враждой. Но причины этому были иные. В комитете опасались, что он хочет установить свою личную диктатуру, – кстати, эти опасения разделяло большинство членов Конвента. Кроме того, властность Робеспьера, безапелляционный тон, который он усвоил в последнее время, резкие его замечания естественно задевали самолюбие его коллег .)

Но ни Амар, ни Вадье не могут стать выше фракционной борьбы. Вместо того, чтобы разоблачать заговоры, они сводят личные счеты, как в деле Екатерины Тео. Они не могут простить Робеспьеру, что он поставил над Комитетом безопасности Бюро общей полиции. Они не могут простить Робеспьеру, что Бюро общей полиции взяло на себя наблюдение за деятельностью местных революционных комитетов.

В сентябре 1793-го года после принятия закона «о подозрительных» число местных комитетов превысило двадцать одну тысячу. Вот сколько рук проводило террор во Франции.

Подозрительными признавались те, кто своим поведением, речами, писаниями заявил себя сторонником тирании, федерализма и врагом свободы; должностные лица, отрешенные Конвентом или его комиссарами и не принятые вновь на службу; бывшие дворяне, а также лица, служащие у эмигрантов, которые не проявили своей преданности революции; эмигранты, вернувшиеся во Францию даже в срок, установленный декретом.

Председатели революционных комитетов своей властью могли арестовывать подозрительных. Именно революционные комитеты оказали главную услугу Франции – помешали внутреннему врагу соединиться с внешним. Революционные комитеты и были той мелкой сетью, в которую попадались заговорщики.

Естественно, что все хотели держать концы этой сети в своих руках Еще Шомет потребовал, чтобы революционным комитетам было предписано сноситься с Советом ратуши по вопросам, касающимся полицейских мер и мероприятий безопасности. Это равнялось требованию, чтобы руководство террором перешло от Комитета общественной безопасности к Коммуне, то есть, чтобы Коммуна фактически подчинила себе не только Конвент, но и Комитет общественного спасения. Все это поняли, хотя Шомет лицемерно восклицал: «Сплотимся вокруг Конвента!»

Но и Комитет безопасности недостаточно строго следил за действиями местных комитетов. Во многих деревнях священники оказывались во главе комитетов и расправлялись с патриотами (называя их умеренными), а также с теми, кто не ходил в свое время на их мессы.

Только благодаря Робеспьеру, а потом деятельности Бюро общей полиции, было централизовано руководство комитетами. Постепенно отказались от практики переизбрания председателей комитетов и просто назначали туда правительственных агентов.

Но люди, которые боялись террора, боялись революции, хотели застраховаться, прослыть ярыми террористами. Ведь по инициативе этих людей, а не Робеспьера, начались политические процессы против жирондистов, Барнава, Жиро-Дюпре, принцессы Елизаветы и так далее. Правда, если бы Робеспьер захотел спасти Барнава, это было бы практически невозможно. Но вот, допустим, Робеспьер добился бы того, что Барнава и жирондистов оставили в живых. А что дальше? Отбив коалицию, расправившись с внутренними и внешними врагами, Франция приступила бы к построению новою общества. Оказавшись на свободе, люди типа Барнава и Вернио вряд ли стали бы помощниками Робеспьера. Атеист Вернио и аристократ Барнав, озлобленные годами, проведенными в тюрьме, вспомнили бы о своей былой славе. Нет, они бы, конечно, мешали. Лучше пожертвовать несколькими именами, чем потом дать прорасти на свободной французской земле семенам раздора.

Но Робеспьеру, как истинному главе правительства, надо было объяснить события, происходящие во Франции, перед лицом всей Европы. Надо было раскрыть их действительный благородный смысл.

Поэтому в глазах европейских народов террор неразрывно связан с его именем.

Кстати, когда в Париже начались атеистические оргии, Робеспьер, предупреждая нежелательный международный резонанс, поспешил обвинить Клоотса в том, что тот старается оттолкнуть от Франции бельгийцев, глумясь над их верой.

– Эта беда уже прошла, – возражал Клоотс. – Нас тысячу раз называли нечестивцами.

– Да, но фактов не было, – отвечал Робеспьер. Робеспьер стремился не позволять кому бы то ни было порочить революцию перед угнетенными народами феодальной Европы. Часто не в его власти и не в его силах было осудить или спасти того или иного человека. Но он старался следить за тем, чтобы политические процессы не просто карали заговорщиков, а сплачивали французов против общих врагов. Процессы должны были служить революции, а не сеять раздоры и подозрительность среди монтаньяров.

Когда обстоятельства стали выше его, когда эбертисты и дантонисты объявили открытую войну, тогда он был вынужден нанести удар враждебным фракциям. Но в глазах народа фракции предстали как пособники иностранного заговора; таким образом, процессы получили иное звучание – они призывали патриотов к бдительности.

Что же касается дела об «ост-индской компании» (дела о подлоге), в котором оказался замешан Шабо, д'Эглантин, Базир и другие, то тут Робеспьер убежден, что не обошлось без интриг иностранных банкиров. Однако если признаться честно, причины падения Шабо и д'Эглантина заключались в следующем: не только Шабо и д'Эглантин, – многие из бывших патриотов, получив власть, пытались обогатиться за счет революции. Шабо и Фабр д'Эглантин просто-напросто проворовались.

Однако нельзя было давать возможность Питту громогласно заявить, что среди монтаньяров есть воры. Нельзя было компрометировать высокое звание членов Конвента. Между тем докладчик от Комитета всеобщей безопасности Амар обвинял их именно в спекуляциях. Робеспьеру пришлось употребить все свое влияние, чтобы изменить акцент в деле об «ост-индской компании» и выставить как главных виновников иностранных заговорщиков.

Но, хотя в правительство иногда проникали лжепатриоты, хотя случалось, что террор попадал в грязные руки – и потому, заботясь об общественном мнении, правительство вынуждено было придавать некоторым событиям иную окраску, – все это мало смущало Робеспьера: он видел главную цель революции. Достигнув ее, правительство разом бы искупило все свои мелкие ошибки.

Однако фракционная борьба и случайные просчеты правительства мешали Демулену и Дантону разглядеть величественные задачи революции.

Борьба за чистоту нравов дала Дантону повод к циничным насмешкам: «Французы могут простить все что угодно, только не отмену проституции». А когда был арестован д'Эглантин, Камилл воскликнул: «Комитет производит правильную порубку в Конвенте!»

Робеспьер не виноват в том, что для его друзей привычка к развратной жизни и личные симпатии оказались важнее революции. Франция решала вопрос жизни и смерти, а Демулен и Дантон гордо отошли в сторону и занялись игрой «кто кого переострит».

18 нивоза Клуб вызвал на свое заседание Бурдона, Фабра, Демулена и Филиппа. Они не явились.

Наверное, это было к лучшему. И Робеспьер поставил на обсуждение другой вопрос: «Преступления английского правительства и недостатки буржуазной конституции».

И тут он почувствовал, что его не слушают. Нет, конечно, его слушали. Нельзя было не слушать Робеспьера. Но то, что он говорил, им было неинтересно. Якобинцы ерзали на скамьях, кашляли и посматривали на дверь. Они ждали.

Вот до чего довела партию фракционная борьба! Вопросы высшей политики уже не волновали патриотов. Они привыкли к другому, острому зрелищу, когда рушились авторитеты, когда люди, которым они раньше поклонялись, молили о пощаде; когда дрожащей рукой вытирал со лба пот Жорж Дантон; когда Эбер кричал тонким голосом:«Меня, кажется, сегодня хотят убить?!»; когда Демулен бил себя в грудь и лепетал о своих ошибках.

Великий клуб жаждал крови. Он жаждал крови своих вождей, ибо одно дело торжествовать победу над врагами за границей и в департаментах, врагами могущественными, но абстрактными, незнакомыми каждому в лицо. Другое дело, когда человек, которого ты признал лучше, умней, дальновидней, чем ты, само появление которого вызывало аплодисменты, другое дело, когда этот человек, оказывается, подвержен низменным слабостям и сейчас ползает в грязи, оправдываясь, заискивая перед тобой.

Понимали лидеры фракций, на каких чудовищных струнах человеческой души они играли? Но если Демулена привело к этому легкомыслие, а Эбера – жажда мести, то за их спинами стояли другие, люди без убеждений, но с четким расчетом игрока, мастера интриги, холодные убийцы.