Трагическое и вакхическое у Шопенгауэра и Ницше 4 страница

Фабула, придуманная Беллами для показа идеального общества, служит лишь к обличению этого общества. Автор, сам того не замечая, указывает на бессилие науки XX века, когда считает ее неспособною воскресить даже не умершего человека, даже молодого (т. е. в котором не начиналось еще умирание), а прибегает для этого к колдовству, т. е. к гипнотизму; тогда как наука XIX века признавала (отчасти хотя) возможность даже омолаживания (способ Броун-Секара)10. Фабула, принятая автором романа, но не им, впрочем, изобретенная, служит к обличению не в невежестве лишь изображенного им общества, но и в безнравственности. Это общество — не братство, потому что оно равнодушно к отцам. Воскрешение же служит мерилом знаниям и нравственности, ибо воскрешение всех умерших возможно только при знании всеми всего, и притом еще требует любви сыновней и братской в самой высшей степени, т. е. любви беспредельной, всемирной, требует, чтобы человечество стало христианством. Для автора романа религия есть дело личное каждого (т. е. фантазия, о которой не спорят); и это значит, что у человечества по истечении ста лет не оказывается ни одной истины, достойной общего почитания, культа. Религия оказывается только мнением, а не делом, и притом мнением личным, а не общим, общее же дело состоит в доставлении комфорта всем, развлечений большинству, а меньшинству — досуга для праздного размышления и художественного самообольщения.

Вернее было бы отнестись критически к эпикурейскому обществу XX века, к обществу, в коем народ превращен в интеллигенцию; фабулу же одноличного, произведенного колдовством воскрешения следовало бы обратить в проект всеобщего, всеми (всеми сынами) производимого воскрешения. Не зная истинного смысла братства, Беллами не видит всего объема небратства. Вопрос об Авеле для него имеет лишь метафорический, а не буквальный смысл. Авель не убит Каином, а лишен им состояния, удален от наследства11. В романе Беллами народ уничтожен, все общество превращено в интеллигенцию, в нем нет народа, а одна интеллигенция, т. е. эпикурейское стадо,

 

* * *

 

Промышленная армия — это вопиющее противоречие. Армия — это совокупность сынов, жертвующих жизнью за отечество, хотя бы только за его существование; а тут (в промышленной армии) соединение чужих людей, жертвующих личными выгодами ради промышленности, ради роскоши: можно ли требовать бескорыстного служения ради замены бумажного платья шелковым?!.. Слияние промышленных, т. е. корыстных, предприятий из мелких в крупные может ли привести к соединению в одно предприятие, которое, однако, не может уже быть корыстным, т. е. промышленным, а может и должно быть бескорыстным, т. е. относиться к тому, что есть общего у всех людей, или сынов человеческих; общее же у всех людей, у всех смертных сынов человеческих, есть смерть, а потому и общим предприятием, если бы люди не были сынами, может и должно быть дело бессмертия, для сынов же общим предприятием будет воскрешение. Воскрешение есть не искусственное подражание, а проявление сознательной силы в самой природе, тогда как промышленное предприятие есть подражание естественному, подделка под естественное, фальсификация по сущности.

«Эта великая метаморфоза (превращение частных промышленных предприятий в единый синдикат) совершится вполне спокойно, без всяких насилий, в силу естественных законов эволюции», — говорит Гронленд; на предыдущей же странице было сказано: «Но. пока происходит этот процесс слияния (т. е. слияния в единый синдикат), он болезненно отражается и чувствуется на всем народном организме»12. Вполне спокойно, без всяких насилий, а между тем болезненно и во всем народном организме?! Чем же отличается эволюция от революции? Как болезнь от смерти? Как смерть от пыток?

Существенный, коренной недостаток системы Гронленда и романа Беллами заключается в том, что они признают лишь экономические реформы, а не технические, не думают о замене истребительных орудий регулятором слепой силы природы. Техническая же реформа требует психической реформы, т. е. обращения ученого (только мыслящего) сословия в комиссию, т. е. в действующих и чувствующих. Прежде всего нужно морализировать, так сказать, изобретения. Правда, они (Гронленд и Беллами) ожидают в будущем чрезвычайных открытии; но ведь эти открытия, подобно нынешним, будут лишь подражаниями в малом виде природе, т. е. игрушками, как предметом ссоры, и орудиями, которые знание дает в руки ссорящихся отдельных лиц и особенно целых сословий и народов. По одно признание игрушечного характера за промышленностью есть уже переход от несовершеннолетнего возраста, лучшим выражением для которого может служить не случайное, а вызванное главною потребностью настоящего времени создание орудия, или оружия, двоякого употребления, т. е. как для защиты от себе подобных, так и для действия на слепые силы природы.

Второй недостаток заключается в том, что ни Беллами, ни Гронленд не знают другого дела, кроме производства и распределения предметов комфорта, дела же высшего, всеобъемлющего, превращения трансцендентного, внемирного в имманентное не признают. А при таком деле теряет всякое значение поземельная: рента, прибыль, проценты… Что может значить доход владеющего землею, если под владением будет разуметься не правовое, а обладание, даваемое действительным произведением, т. е. обращением слепого процесса самой природы в управляемый совокупным трудом? Доход, который должна дать земля, насколько она есть прах отцов, состоит в возвращении его (праха) тем, кому он принадлежал последовательно, т. е. доход состоит в восстановлении тел отцов, в возвращении им жизни.

Третий недостаток заключается в том, что, обещая дать всем университетское образование, они (Гронленд и Беллами) не делают из этого образования, общего руководства для определения всех общественных отношений. Выбор дела, должности, вступление в брак и в другие союзы — все это предоставляется личному выбору, а не исключительно знанию, для коего не существует минутного увлечения и которое, достигнув некоторой высоты, не может впадать в ошибки.

Роман Беллами и трактат Гронленда, эта новая фантазия на старую тему13, к сожалению, и не очень уже нова и не составляет исключительной фантазии этих двух лиц, ибо на Парижском конгрессе было заявлено требование организации промышленной и земледельческой армий. В настоящее время, когда «город» хочет воспользоваться воинскою повинностью для обращения третьего и четвертого сословий в промышленную, а пятого сословия в земледельческую армию, чрезвычайно важно отличить сельскую воинскую повинность, которая имеет целью переход или перевод городского сословия в сельское в видах регуляции естественных явлений, в видах превращения смертоносной слепой силы в живоносную. Хотя задача сельской воинской повинности весьма естественна, но для испорченных искусственною жизнью города может казаться гораздо более фантастичною, чем фантазия вышеозначенных авторов, и может даже казаться фантазией на тему совершенно новую, тогда как в действительности сельская воинская повинность имеет в виду, не разрушая фантастического представления сельского хоровода о себе как силе, правящей временами года, поставить ученому сословию в задачу, как необходимое следствие знания, замену орудий разрушения орудиями регуляции естественной силы, или замену орудий разрушения орудиями двоякого употребления; а вместе имеет в виду поставить ученому сословию в задачу и объединение для этой цели всех в сельской жизни. Сельская воинская повинность ставит себе целью достижение совершеннолетия; власть при этом имеет значение временного наместника, соединяющего в себе знание и воспитание, т. е. душеприказчика и учителя; эта власть необходимо кончается вместе с исполнением долга, т. е. с воскрешением, с полным взаимознанием, т. е. родством.

При промышленной же повинности власть ради улучшения комфорта получает значение вечного опекуна или попечителя, а не временного наместника, ибо промышленность, как и искусство, есть только подделка под живое (игрушки), потому-то в промышленной повинности, или долге, и не может заключаться требование воскрешения. Только при сопоставлении промышленной повинности с сельскою первая получает надлежащую оценку. При этом сравнении промышленная повинность не только умаляется, по се лжебратство становится очевидным, ибо нет братства, пока остаются юридические и экономические отношения.

Как религия есть культ предков, культ смертных, ставящих себе целью бессмертие, так знание и искусство есть знание предков, доказываемое искусством обращения смертоносной силы в живоносную. Как отрицание или искажение религии есть культ женщин и детей, так и наука, как прикладная, как искусство, находит свое выражение во Всемирной выставке, а в чистом виде — в метафизике, которые скрывают в отвлеченном виде тот же культ предков, тот же вопрос о смертности, о конечном и бесконечном и т. п. Государство есть душеприказчество, а искажение его — комфорт жен и детей, т. е. светское государство.

 

Журналистика, что она есть и чем должна быть*

 

Могут ли журналы и газеты из орудий соблазна, вестников небратских отношений, преступлений и наказаний стать орудиями объединения?

Переход от общественного, социального дела к общему, естественному делу, которое касается всех без исключения, рожденных и смертных, точнее, сынов умерших или умирающих отцов, полагая, что для родивших уже началось умирание. Общественное дело касается лишь частей общества, и если общее требует объединения, то общественное есть уже необходимое разделение.

Журналы суть органы общественного дела, посредством которых целые группы людей — народы, исповедания, секты, сословия, фракции, и все специальности, расколы светские и духовные, толпа, — как небратские состояния, — могут вести переговоры, совещаться между собой и о своем объединении, т. е. о соборе. В действительности же журналы до сих пор были органами спора, а не совещания или примирения. Первое же условие для превращения спора в совещание есть признание общего, отеческого и сыновнего дела, дела Божия.

Выражением общего дела служат музеи и школы, которые должны быть везде, где есть умирающие и рождающиеся, в теснейшей связи с храмами, повсеместность коих требуется вездесущием Божии. Дело сынов умерших отцов есть общее и для верующих, и неверующих. Вопрос о неразумной, бесчувственной, умерщвляющей силе (природы) и о разумных существах, т. е. должны ли последние подчиняться первой, живя в розни, или же, объединяясь в труде познания этой силы, в нас и вне нас действующей, рождающей и умерщвляющей, — управлять ею, обращая эту силу в воссозидающую и оживляющую, подчиняясь при этом воле Бога отцов, не мертвых, а живых, Бога Триединого, требующего многоединства. Пусть же этому вопросу каждый журнал, каждая газета отведет место, приглашая всех высказать свое мнение, лучше же всего — свое опровержение этой мысли, т. е. доказать, что для газет и журналов, как представителей всех фракций человеческого рода, вражда должна быть вечна и даже попытка примирения безнравственна. Такое доказательство будет лишь оправданием нынешнего состояния прессы всего мира, которая в этом случае подчиняется влечению слепой, естественной силы, а не разумной. Освобождение же от подчинения слепой сило имеет реальное выражение в школах и музеях, в коих объединяются все науки в астрономии и истории и все искусства в архитектуре или храме.

Нужно, конечно, прежде всего убедиться в нравственной необходимости для всех людей общего дела, чтобы говорить о примирении журналов и газет, для коих вражда есть добродетель. Потому исследование, или самоисследование, по отношению к журнальному делу каждого журнала имеет значение не познания самого себя или только себя, а покаяния. Самоисследование в смысле покаяния требует от каждого журнала, т. е, редакции, чтобы он или она смотрели на себя как на явление историческое, т. е. не только преходящее, по такое, прехождению которого содействует сама редакция. Конечно, требовать от редакторов и даже создателей такого подвига — значит считать их способными быть если не Закхеем, то все-таки Мытарем, а не Фарисеем. Конечно, редакции нельзя считать обыкновенными коммерческими предприятиями, ибо последние прямо объявляют, что считают целью наживу, а первые выставляют себя благодетелями или спасителями общества.

Нужно убедиться в величии и необходимости общего дела, чтобы увидеть чудовищность, преступность и всю гнусность споров; чтобы говорить (приступить к обсуждению вопроса) о превращении споров в совещания, что, конечно, означает примирение тех групп, коих они, газеты, служат представителями, — примирение через участие в общем деле, начиная знанием, как историческим, так и естественным, т. е. астрономическим, или метеорическими и космическим (падающие звезды). История тогда только будет всеобщей, когда музеи будут всюду, где есть умирающие, когда они будут созданием всех сынов, когда синодики будут не только лицевыми, но с деяниями (биографическими). Музей открывает всем поприще для супралегальной деятельности. Через музей и должен совершиться переход от обязательного к добровольному.

 

Эстетические и философские фрагменты*

 

1*

 

Эстетический кризис 1. Кризис — это перелом, переворот, колебание совести, умственных и нравственных начал, основ, устоев. Связь эстетического кризиса с вопросом о человечестве как едином роде (художник) и о земле как нераздельном наследстве, материи (прах отцов). Всеобщее воскрешение — вопрос, выходящий из последнего раздела земли, или захвата последних свободных земель.

Истинных оснований для науки об искусстве мы будем искать не в «Критике способности суждения»2 (искусство никак не может быть только суждением, эстетическим или телеологическим), ни в «Эстетике» Гегеля, ни у других философов. Также не из изучения самих произведений художников почерпнем их, а почерпнем их в думе того великого художника, мастера во всех искусствах, имя которого имеет такое же значение для всех искусств, не исключая поэзии, какое имя Рафаэля имеет для живописи, имя Гомера для поэзии. Он столько же принадлежит новому времени, эпохе секуляризации, сколько и векам религии, средним векам. Этого мало, в нем заключаются принципы будущего искусства. В нем мы найдем определение по только искусства, каким оно было, но и каким оно должно быть. Истинная критика искусства дана Микеланджело в его сборнике поэзии. Первый сонет говорит нам, что требуется от искусства и чем оно есть на самом деле. Если Микеланджело приписывает слабости своего гения, что он силою своего искусства может вызвать только мертвое, несмотря на то, что горит желанием вызвать живое3, то все художники и философы должны согласиться, что не в недостатке гения, а в недостатке искусства или техники вообще, т. е. в самих материалах, в самих средствах, которые употребляет искусство, нужно искать причину его мертвенности.

По Микеланджело знает и слабость природы такой, какою опа есть, т. е. слепой. Он видит это изумительное противоречие, по которому художник-творец кратковременнее своего творения. Причина, говорит он, уступает следствию.

 

2*

 

Совершенство языка пропорционально его способности служить орудием памяти. Чем более язык мог выразить отношений между предметами, тем способнее он был служить орудием памяти. Слово действовало через орган слуха на восстановление представлений, письмо через орган зрения напоминало о забытом. Письмо давало возможность разделенным пространством напоминать о себе друг другу. Улучшение средств сообщения имеет такое же значение. При умножении представлений мысль вынуждена была открывать между ними соотношения, связи, приводить их в такой порядок, чтобы трудно было забыть каждое и легко вспомнить. И та система классификации совершеннее, при которой ни одно представление пе может быть забыто, не может исчезнуть. Бессмертие есть критерий совершенства.

Музы, таким образом, были дочерями памяти, при помощи которых сама мать-память усиливалась, но сила и мощь не зависели от дружного, совокупного действия всех муз искусства. Это совокупное действие, их единство, и есть музей. Впрочем, все искусства служили только искусственной памяти, естественную же память даже ослабляли, а не укрепляли, и потому именно не укрепляли, что воспоминанием заменяли действительное восстановление силы, воскресение. Тем не менее объединение всех искусств и знаний, или музей, есть необходимый переход от воспоминания к воскрешению, которое есть возвращение жизни умершим и силы живущим, ибо соединение требует, чтобы слово, выражающее воспоминание, было не бездейственным, музыка — не бессловесным звуком, как живопись — не немым призраком, скульптура — не мертвым истуканом, а архитектура — не искусственным созданием, и естествознание выражалось бы не в искусственных, кабинетных опытах, а в самой природе (слепорождающей и умерщвляющей), в земледельческом или сельском труде. Таким образом, соединение искусств, необходимое для усиления памяти, или восстановление только представлений, станет действительным соединением для воскрешения или восстановления самого предмета.

Всехудожественный музей как совокупность искусств был орудием, средством закрепления памяти, но как совокупность всех искусственных лишь средств не был достаточным.

Музей потому и объединяет науку и искусство1, знание внешнего и внутреннего мира, что он есть проект воскрешения. Музей, впрочем, не выражает архитектурно торжества над тяготением, не соединяя в себе обсерваторию астрономическую, или наблюдения над падением Земли и других миров, и метеорическую, наблюдения над силою, получаемою от солнца. Музей собирает, приготовляет силу для торжества над тяготением.

 

3*

 

По замечанию, очень верному, нашего известного философа В. С. Соловьева, русская светская поэзия начинается стихотворением Жуковского «Сельское кладбище». Это стихотворение, перевод элегии Грея, было помещено в самом начале XIX века в «Вестнике Европы», издателем которого был творец нашей светской прозы1. Стихотворение «Сельское кладбище» — не только вполне светское, но и не народное; городское, а не сельское. Какое вопиющее противоречие представляет «Сельское кладбище», произведение городской Англии, нашим народным причитаниям, плачам, «заплачкам» — порождению сельских кладбищ деревенской Руси2. В причитаниях народ — сыны человеческие приказывают земле расступиться и умоляют отцов подняться, взглянуть на своих детушек. За этот один стих можно отдать всю нашу светскую литературу! Можно ли сравнить эту мощь, повелевающую слепой силе, и эту глубину и нежность чувства с унижением высшего, отделившегося от народа класса — этих блудных сынов — перед якобы незыблемыми уставами бесчувственной, слепой силы и с тупой их верою в умерщвляющее всемогущество этой силы и в слабость силы воскрешающей, — так, что ни крик петуха, ни даже ласточки щебетание, ли дыхание юного дня не могут вызвать умерших. И наконец, легкомысленное, но твердое неверие этого класса в силу Высшего Благого Существа и в проявление этой благой силы в нашей деятельности, потому что ни гул рогов, ни похвальные речи, как бы они ни гремели, не пробудят умерших наших отцов и предков, а иной деятельности поэт и не допускает.

Наконец, лицемерная хвала поселянам, труду умерших крестьян, хвала земледелию, в котором, однако, при большом физическом труде плод есть не произведение этого труда, а случая, каприза природы. Насколько искренни эти хвалы, доказывает сожаление британского поэта, вполне усвоенное его русским переводчиком, об угасших талантах, которые могли бы создать такое словесное произведение, как «Потерянный Рай», по не могли возвратить его, как слово вообще бессильно возвратить жизнь. К чему же его сожаление, когда нет достойного дела, нет цели для приложения этих талантов.

 

 

По голове — человек, по туловищу — скот и зверь. Соединение скотского и зверского с человеческим есть, конечно, великая загадка (сфинкс), соединение же божеского с человеческим будет разгадкою. Весь вопрос заключается в том, что такое третья нога или рука. Какое ей назначение? Это — регулятор природы, это — орудие воскрешения. Сфинкс — это изображение человеком самого себя в его нынешнем состоянии; это соединение двух природ и двух воль (хотений), человеческой и животной. Это изображение было выражением глубочайшего стыда и совести. Не человек (т. е. не человеческое как улучшенное животное, как чувственное, превращенное в эстетическое) есть разгадка, а богочеловек как существо познающее и властвующее над природой, т. е. слепой силой, — точнее же, сын человеческий и божий — есть ответ на вопрос, задаваемый сфинксом.

 

5. [О В. С. Соловьеве]*

 

Если Антихриста назвать, как делает это Соловьев, сверхчеловеком, то сверхчеловеком в ницшеанском смысле. В христианстве «сверхчеловек» означает «новый» или «обновленный», «совлекшийся ветхого» и «возрожденный», что связано с крещением, которое не есть привилегия, а должно быть всеобщее, так как заповедь «Шедше, научите, крестяще все народы» имеет целью в связи с научением сделать человеческий род сверхчеловечеством, и не в мистическом, а в материальном смысле воскрешения и бессмертия.

Есть два материализма: материализм подчинения слепой силе материи и материализм управления материей, не в мысли лишь, не в игрушечных, кабинетных или лабораторных опытах, а в самой природе, делаясь ее разумом, регуляцией,

 

* * *

 

По-видимому, здесь пессимизму нынешнего века противополагается жизнерадостная философия Соловьева, а агностицизму (относящемуся к знанию сословному, а не всеобщему, к знанию в одиночку, к знанию без общего дела) противополагается или по крайней мере должно противополагаться воскрешение как научный опыт воссоздания Божьего создания. До сих пор разрушаемое человеком воссоздается человеческим родом как единым экспериментатором и художником, братством всех сынов, воскрешающих всех своих отцов и матерей.

Такое воскрешение можно назвать гностицизмом, если он мистицизм, или же превращением гносеологии в гносеоургию, превращением знания во всеобщее дело, переходом от таинственного, храмового дела, или литургии, к внехрамовому, превращающему явно и последовательно прах в самое тело и кровь тех поколений, от разрушения коих он произошел, для регуляции всех миров.

Что противопоставляет Соловьев позитивистическому агностицизму или позитивистической ограниченности? Что противопоставляет Соловьев волюнтаристическому пессимизму или ограниченности воли, дела?

Жизнерадостная философия есть далеко не соответствующий ответ на пессимистический вопрос. Не философия, т. е. жизнерадостная мысль, а жизнерадостное дело.

 

* * *

 

В признании бессмертия привилегией живущих заключается отрицание долга воскрешения предков. Для хамитического Запада, приносящего отцов в жертву сынам (что у нас сделалось болезнью), достижение бессмертия было признано некоторыми высшей ступенью прогресса.

Не трудно понять, что то, что мы называем живущими, суть или недозревшие, или отживающие, т. е. рождающие и потому умирающие. Бессмертие как привилегия сверхчеловеков не есть ли величайший эгоизм, несравненно больший, чем бессмертие как привилегия даже всех живущих, хотя и сие последнее есть страшный эгоизм. Может быть, людям нужно было пережить ужас привилегированного бессмертия, бессмертия сынов при смерти отцов, бессмертия, отделяющего присных, близких одного от другого, брата от брата, чтобы признать необходимость долга воскрешения. Гёте так и не понял того момента, когда Фауст мог сказать времени — остановись, не умерщвляй! У нас понял даже западник Карамзин, что может удовлетворить всех; не говорим уже о простых, не изуродованных образованием людях.

Нужно представить себе этот орден бессмертных сверхчеловеков, созерцающих гибель одного поколения за другим. Это будет полное торжество язычества. В лице бессмертных сверхчеловеков мы увидим языческих богов, которые будут отличаться от нас лишь функционально, а не морфологически. Не нужно будет изучать классических языков, потому что мы будем телесными очами созерцать богов и богинь. Мифы станут действительностью.

И конечно, отношения между бессмертными сверхчеловеками и смертными не могут быть иными, как помещиков к крестьянам, и это в лучшем случае. Как бессмертные боги Гомера относятся к смертным, так сверхчеловеки Соловьева относятся к людям, т. е. между сверхчеловеком — бессмертным и человеком — смертным несравненно большее расстояние, чем между человеком смертным и животным. Но удовлетворит ли такая привилегия самих сверхчеловеков? Не найдутся лк между ними такие честные люди, которые — если уже невозможно всех сделать бессмертными — разделят судьбу смертных. А с другой стороны, какие чувства будут питать смертные к бессмертным?!..

Любопытно было бы знать, как Соловьев из внешних условий жизни сделает привилегию сверхчеловеков, как он заставит солнце сиять над сверхчеловеками и обливать зноем или покрывать мраком смертных? И воде, и всем стихиям нужно будет сделать внушение, чтобы они сдуру не потопили или не причинили бы какого вреда сверхчеловекам, так как морфологических преимуществ сверхчеловек не имеет.

 

* * *

 

Не только отправления (функции) всех органов, но и морфология органов должна быть произведением знания и дела, труда. Нужно, чтобы микроскопы, микрофоны, спектроскопы и т. д. были естественной, но сознательной принадлежностью каждого человека, т. е. чтобы каждый обладал способностью воспроизводить себя из самых элементарных веществ и обладал бы, следовательно, возможностью быть — конечно, последовательно, а не одновременно — везде.

Организм по причине бессознательного развития создал патологические органы: орган обоняния стал органом насморка, т. е. постоянного выделения болезненной материи; два главных органа выделения экскрементов и мочи суть органы патологической морфологии. Смертность — органический порок человека и животных, морфологический, а не функциональный только.

Истинное, действительное требование заключается в том, чтобы все, доступное мысли, стало доступно и чувствам; нужно, чтобы все вибрации стали доступны нашему восприятию.

Только на этом условии возможно бессмертие, притом только через воскрешение отцов возможно бессмертие сынов, ибо воскрешение есть сознательная замена бессознательного процесса рождения. Соловьев вовсе не подумал, при каких условиях смерть будет невозможна. Она будет тогда только невозможна, когда слепая сила природы во всех мирах вселенной будет через воскрешенные, а не рожденные поколения обращена в силу, управляемую разумом.

Соловьев, конечно, очень удивился бы, если бы узнал, что сверхчеловеком — в смысле обладания (управления) слепою силою природы — будут мужики, которые прах предков пока обращают в пищу и одежду потомков, и мужиками в этом смысле станут все.

Соловьев же, по-видимому, воображает, что для воскрешения нужно будет создать, учредить особый класс людей, особый орден — рыцарей воскресения. Он вовсе не понимает, что воскрешение есть дело всеобщее, а вместе и для каждого родное. Всеобщее воскрешение есть полнота, совершенство жизни всей природы, всех миров вселенной, совершенство умственное, эстетическое и нравственное.

 

6*

 

Декарт — основатель новой философии Западной Европы, из которого вытекает философия XVII и XVIII вв., французская и немецкая. Декарт — это Карл Великий в области философии. Из учения Декарта вытекает всепоглощающее единство Спинозы и монадологическая рознь Лейбница. Любовь к Богу до забвения самих себя и друг друга — это град Божий Спинозы, но град Бога иудейского. Рознь, доведенная до забвения единства, — это языческий град Лейбница.

Очевидно, та и другая система представляют неудачную попытку создать общество идеальное. Бэкон, в противоположность Декарту, обращает разум в орудие доставления удобств и удовольствий, и потому он может быть назван истинным основателем Земного града.

Локк своим главным сочинением доказывает, что человек назначен быть гражданином земного града. В сочинении о разумности христианства он старается сделать религию безвредною для земного города, чтобы она не только не беспокоила и пе нарушала удовольствий, но даже содействовала им.

Он создал земную, или гражданскую, педагогию. Впрочем, земной город он ограничивал кругом джентльменов. Что же касается до «быдла», до «песьей крови», до «подлых людей», то, надо полагать, он считал их неисправимыми идеалистами.

Затем следует Критика. Начала она с некритического отделения разума теоретического от практического. Такое отделение было верхом суеверия и предрассудка. Теоретический разум мог мыслить о Боге, о бессмертии (о Божественном граде), но все это было только мысли, а не дело, т. е. чрез практический разум можно было создавать лишь земной, промышленный город.