Бабушка ослабла и говорить ничего уже не могла, только целовала мои руки, мочила их слезами, и я не отбирал у нее рук. Я тоже плакал молча и просветленно.

Вскорости бабушка умерла. Мне прислали на Урал телеграм­му с вызовом на похороны. Но меня не отпустили с производ­ства. Начальник отдела кадров вагонного депо, где я работал, прочитав телеграмму, сказал:

Не положено. Мать или отца — другое дело, а бабушек да дедушек...

Откуда знать он мог, что бабушка была для меня отцом и ма­терью — всем, что есть на этом свете дорогого для меня! Мне надо бы послать того начальника куда следует, бросить работу, продать последние штаны и сапоги да поспешить на похороны бабушки, а я не сделал этого.

Я еще не осознал тогда всю огромность потери, постигшей меня. Случись это теперь, я бы ползком добрался от Урала до Сибири, чтобы закрыть бабушке глаза, отдать ей последний по­клон.

И живет в сердце вина. Гнетущая, тихая, вечная. Пытаюсь поведать о бабушке людям, чтоб в своих бабушках и дедушках, в близких и любимых людях отыскали они ее и была бы жизнь моей бабушки беспредельна и вечна, как вечна сама человече­ская доброта. Нет у меня таких слов, которые оправдали бы меня перед нею. Я знаю, бабушка простила бы меня. Она все­гда и все мне прощала. Но ее нет. И никогда не будет. И некому прощать.

Второй сорт*

Он приезжает с некоторым опозданием, когда гости уже в сборе и виновница торжества, его двоюродная племянница, то и дело поглядывает на часы.

Моложавый, с крупной серебристой головой и выразитель­ным, энергичным лицом, он, войдя в комнату и радушно улыба­ясь, здоровается общим полупоклоном. Для хозяев он — дядя Се­режа или просто Сережа, а для гостей — Сергей Васильевич, и все уже знают, что он писатель, человек известный и уважаемый.

И подарок привезен им особенный — чашка с блюдцем из сервиза, которым многие годы лично пользовался и незадолго до смерти передал ему сам Горький. Эту, можно сказать, музейную ценность сразу же устанавливают на верхней полке серванта за толстым стеклом, на видном месте.

Сажают Сергея Васильевича рядом с именинницей во главе стола и ухаживают, угощают наперебой; впрочем, он почти от всего отказывается.

Он, должно быть, тяготится этой вынужденной ролью сва­дебного генерала, но виду не подает. Зная себе цену, держится с достоинством, однако просто и мило: улыбается, охотно под­держивает разговор и даже пошучивает.

А на другом конце стола не сводит с него глаз будущий фило­лог, студент первого курса, застенчивый белобрысый паренек из глухой вологодской деревушки. В Москве он лишь второй месяц и, охваченный жаждой познания, ненасытно вбирает столичные впечатления. Попал паренек на именины случайно, и, увидев впервые в своей жизни живого писателя, забыв обо всем, ловит он каждое его слово, и улыбку, и жест, смотрит с напряженным вниманием, восхищением и любовью.

По просьбе молодежи Сергей Васильевич негромко и нето­ропливо рассказывает о встречах с Горьким, о столь памятных сокровенных чаепитиях, под конец замечая с болью в голосе:

Плох был уже тогда Алексей Максимович, совсем плох.

И печально глядит поверх голов на полку серванта, где поко­ится за стеклом горьковская чашка, и задумывается отрешенно, словно смотрит в те далекие, уже ставшие историей годы, вспо­минает и воочию видит великого коллегу.

Окружающие сочувственно молчат, и в тишине совсем не­кстати, поперхнувшись от волнения, сдавленно кашляет буду­щий филолог.

Когда начинают танцевать, он после некоторых колебаний, поправив короткий поношенный пиджачок и порядком робея, подходит к Сергею Васильевичу и, достав новенький блокнот, неуверенно просит автограф. Вынув толстую, с золотым пером ручку, тот привычно выводит свою фамилию — легко, разбор­чиво и красиво.

Уезжает Сергей Васильевич раньше всех. Его было уговари­вают остаться еще хоть немного, но он не может.

Прощаясь, он дружески треплет вологодского паренька по плечу, целует именинницу и ее мать, остальным же, устало улыбаясь, делает мягкий приветственный жест поднятой вверх рукой.