Различные концепции культуры

При употреблении слова «культура» ему, похоже, приписывают три основных смысла или группы смыслов. Прежде всего, это слово используется этнологами и историками культуры как технический термин, охватывающий любые социально наследуемые черты человек ческой жизни, материальной и духовной. Определенная таким обра­зом, культура терминологически соотносима с самим понятием о че­ловеке, ибо даже находящиеся на самых низких ступенях развития дикари живут в социальном мире, характеризуемом сложной сетью оберегаемых традицией привычек, обычаев и установлений. Правила охотничьей игры южноафриканских бушменов, вера в амулеты у се­вероамериканских индейцев, специфический тип трагедии в драмати­ческом искусстве Афин времен Перикла и динамо-машина современ­ной индустрии — все это в равной мере и без каких-либо различий суть элементы культуры; каждый из них — продукт коллективных духовных усилий человека, сохраненный в течение известного вре­мени не как непосредственная, автоматическая результирующая неких чисто наследственных свойств, но путем более или менее сознатель­ных имитационных процессов, в совокупности охватываемых терми­нами «традиция» и «социальная преемственность»._С этой точки зре­ния, все человеческие существа, или, во всяком случае, все группы таковых, наделены культурой, хотя формы культуры и степени ее сложности различаются в широких пределах. Для этнолога сущест­вует много типов культур и бесконечное разнообразие их элементов, но никаких ценностных, в обыденном понимании, характеристик им ._ не приписано. Определения «высшая» и "низшая", если этнолог вообще ими пользуется, отсылают не к моральной шкале ценностей, а к стадиям, реальным или предполагаемым, в историческом поступа­тельном развитии или в эволюционной схеме. Я не склонен использовать термин "культура" в данном техническом смысле. Подходящим заменителем было бы слово "цивилизация", если бы в повседневном употреблении оно не применялось скорее к более слож­ным и изощренным формам из культурного спектра. Тем не менее, при необходимости я все же буду пользоваться термином «цивилизация» вместо принятого в этнологии употребления слова «культура», чтобы избежать смешения с другими его употреблениями, которые настоятельно предполагают обращение к шкале ценностей.

Второе применение термина встречается гораздо чаще. Оно от­сылает к некоторому довольно условному идеалу индивидуальной благовоспитанности, здание которой основывается на какой-то малой толике усвоенных знаний и опыта, но состоит по большей части из набора типовых реакций, санкционированных общественным классом и долгой традицией. Требование искушенности в сфере интеллекту­альных ценностей к претенденту на звание «культурного человека» предъявляется, но лишь до определенных пределов. Гораздо большее значение придается манерам, некоей изысканности поведения, при­обретающей различные оттенки в зависимости от природы личности того, кто усвоил идеал «культурности». В худшем случае такая изы­сканность вырождается в презрительное отчуждение от привычек и вкусов толпы; это хорошо известный культурный снобизм. В наибо­лее утонченном варианте она развивается в снисходительно-прихотливый цинический склад ума, в довольный собой скептицизм, который ни за что на свете не позволит себе проникнуться непривычным воодушевлением; облик этого типа культурного поведения более при­влекателен для толпы, которая лишь изредка улавливает намеки на скрытую за иронией обескураживающую игру, но подобное отношение сопряжено, пожалуй, с еще более радикальным отчуждением, нежели откровенный снобизм. Отчуждение того или иного сорта вообще яв­ляется условием sine qua поп для культуры во втором понимании. Еще один ее неотъемлемый атрибут — это тесная связь с прошлым. Относящиеся к настоящему действия и взгляды видятся прежде всего как вариации на темы неизменного прошлого, исполненного беско­нечного богатства и славы; лишь запоздало спохватываясь, эти дей­ствия и взгляды толкуют — если подобное толкование вообще имеет место — как инструментарий построения будущего. Духи прошлого, предпочтительно отдаленного, преследуют культурного в разбираемом здесь смысле человека на каждом шагу. Он необыкновенно чувстви­телен к малейшему их прикосновению; он уклоняется от того, чтобы его индивидуальность выступала в качестве какого-либо творческого начала. Но самый, пожалуй, замечательный факт, характеризующий рассматриваемый культурный идеал, — это осуществляемый им вы­бор из сокровищницы былого конкретных ценностей, которые он по­лагает наиболее достойными поклонения. В общем случае в оправ­дание выбора, который мог бы показаться странным человеку со стороны, приводится ряд соображений, иногда подкрепляемых философскими догадками, однако те, кто результатам выбора не сочув­ствуют, как правило, склоняются к той точке зрения, что все эти соображения просто рационализируют выбор ценностей ad hoc и что этот выбор по большей части обусловлен исторической случайностью. Короче говоря, культурный идеал, о котором идет речь, — это идеал внешнего облика, идеал облачения и обхождения. Можно быть изящно облеченным одеждами, и обхождение часто бывает обворо­жительным, но при всем при том облачение — это всего лишь готовое платье, а обхождение оно и есть обхождение , оно остается чем-то в конечном итоге внешним и не затрагивающим сути. Для Америки данный культурный идеал, если иметь в виду его концентрирован­ную, классическую форму, представляет собой более диковинное рас­тение, чем для коридоров Оксфорда или Кембриджа, откуда его и завезли на наши неотесанные берега, но с какими-то частями и от­ростками этого растения мы встречаемся достаточно часто. Рассмат­риваемый культурный идеал представлен многими формами, среди которых классическая оксфордская форма является всего лишь наи­более типичной. Существуют также китайские и талмудические па­раллели. И где бы мы ни обнаруживали наш культурный идеал, он предстает нам в облике этакой духовной фамильной реликвии, которая должна быть сохранена в неприкосновенности во что бы то ни стало.

Труднее всего удовлетворительным образом определить и проил­люстрировать третье использование термина «культура», наверное, потому, что те, кто им пользуются, очень редко бывают в состоянии отчетливо объяснить, что же они сами при этом в точности имеют в виду. Культуру в этом третьем понимании роднит с нашим первым, техническим понятием подчеркнутое внимание скорее к групповому, нежели к индивидуальному духовному достоянию. Со вторым же из разобранных нами понятий ее сближает упор на выделение из того обширного целого, которое этнологи называют культурным спектром, или культурным потоком (stream of culture), таких факторов, кото­рые по сути своей более ценны, более характерны, более значимы а духовном смысле по сравнению с остальными. Сказать, что это третье понимание охватывает все духовные элементы цивилизации в проти­воположность чисто материальным, было бы неточно — отчасти по­тому, что получающаяся концепция культуры, видимо, по-прежнему включает в себя большое количество относительно тривиальных элементов, а отчасти по причине того, что некоторые из числа материальных факторов вполне могут занимать ключевое место вкультурном целом. Ограничивать, как это часто делается, применение термина "культура" к искусству, религии и науке опять же нежелатель­но, ибо при этом слишком многое исключается из его содержания. Пожалуй, ближе всего к истине мы подойдем, сказав, что концепция культуры, суть которой мы в настоящий момент пытаемся уловить, направлена на то, чтобы охватить в едином термине те общие уста­новки, взгляды на жизнь и специфические проявления цивилизации, которые позволяют конкретному народу определить свое место в ми­ре. Когда говорят о культуре в этом третьем понимании, то подчер­кивают не столько то, во что верит тот или иной народ или что им создано, сколько то, каким образом созданное этим народом и то, во что он верит, функционирует в его жизни, какое значение все это имеет для данного народа. Разбираемому пониманию культуры особенно свойственно внезапно выходить на авансцену при обсужде­нии проблем, связанных с нацией' ', когда делаются попытки обна­ружить воплощенным в характере и в цивилизации какого-либо кон­кретного народа некоторое специфическое преимущество, что-то ра­зительно своеобразное, что отличало бы его от других народов. Куль­тура при этом становится почти синонимом для таких категорий, как «дух» или «гений» народа, но синонимия неполна, ибо в то время, как эти небрежно употребляемые выражения относятся скорее к психологический или псевдопсихологическим предпосылкам национальной цивилизации, понятие культуры включает наряду с этими пред­посылками также набор конкретных манифестаций, которые, как счи­тается, для национальной цивилизации особенно характерны. Куль­тура, таким образом, может быть кратко определена как цивили­зация, взятая в той мере, в какой она воплощает в себе нацио­нальный дух.

Очевидно, что здесь мы вступаем на особенно зыбкую почву. При­нятое ныне предположение, в соответствии с которым так называемый "гений" народа в конечном счете сводим к некоторым неотъемлемым наследственным чертам биологической и психологической природы, по большей части не выдерживает по-настоящему серьезной проверки. Достаточно часто то, что предполагается наследственной расовой или национальной характеристикой, оказывается при ближайшем рассмот­рении результирующей чисто исторических причин. Определенный способ мышления, характерный' тип реакции, складывается в ходе исторического развития как стандартный, или- нормативный; в дальнейшем он служит образцом для выработки новых элементов цивилизации. На основании многочисленных примеров таких характерных способов мышления или типов реакции и абстрагируется некий основополагающий национальный дух. До тех пор, пока он не становится объектом поклонения в качестве некоего не подлежащего ана­лизу психологического фетиша, специально оспаривать эти представ­ления не возникает нужды. Этнологи сторонятся широких обобщений я смутно определенных понятий. Поэтому к оперированию с категориями вроде национального духа или гения они относятся с немалой опаской. В значительной мере эта настороженность профессиональ­ных исследователей цивилизации оправдывается шовинизмом нацио­нальных апологетов, каждый из которых видит в духе своего народа специфические черты превосходства, категорически отрицаемые у ме­нее благословенных обитателей земного шара. И однако, здесь, как это часто бывает, точное знание ученого в какой-то мере уступает более наивному, но и более глубокому проникновению в суть вещей обеспечиваемому опытом и непосредственным впечатлением непрофес­сионала. Отказывать гению того или иного народа в признании за ним высшей психологической значимости не означает — после того, как сделаны все необходимые оговорки, — отказывать ему в праве на существование. По-прежнему остается верным то, что большие группы людей повсеместно обнаруживают тенденцию думать и дей­ствовать согласно с некоторыми установленными и почти что инстин­ктивными формами, причем данные формы для этих людей в значительной мере специфичны. Вопрос о том, объясняются ли эти конституирующие в своем взаимодействии дух народа формы преиму­щественно в терминах природного темперамента, исторического раз­вития или же сочетания этих двух факторов, представляет интерес для социального психолога, но нас он особенно беспокоить не должен. В какой мере он важен, не всегда очевидно. Достаточно знать, что на деле нации (использование этого слова не предполагает здесь ни­каких политических импликаций) несут на себе — в мыслях и в дей­ствиях их представителей — отпечаток «литейной формы», некоторой матрицы, и в определенных элементах цивилизации следы этой мат­рицы более различимы, нежели в других ее элементах. Специфиче­ская культура нации — это такой набор элементов ее цивилизации, в котором отпечатки матрицы выражены с наибольшей рельефностью. На практике национальную культуру иногда удобно отождествлять с духом нации.

Чтобы покончить с предварительными дефинициями, рассмотрим пару примеров. Территория, через которую мы в настоящий момент пробиваемся, вся целиком представляет собой заповедник субъекти­визма, замечательный полигон для демонстрации национального тще­славия. И все же во многих случаях мнения по поводу особенно заметных культурных характеристик тех или иных народов оказы­ваются интернациональными. Ни один человек, хотя бы поверхностно интересовавшийся французской культурой, не остался безразличным к таким ее свойствам, как ясность, отчетливая систематичность, урав­новешенность, тщательность в выборе средств и хороший вкус, которые пронизывают столь многие аспекты национальной цивилизации. У этих свойств имеется своя слабая сторона. Мы знакомы с излишней механистичностью, эмоциональной робостью или ограни­ченностью (что отнюдь не то же самое, что эмоциональная сдержан­ность), гипертрофией стиля в ущерб содержанию, которые обнару­живаются в некоторых проявлениях французского духа. Пользуясь термином «культура» в ограниченном выше смысле, можно сказать, что те элементы французской цивилизации, в которых характерным образом проявляются свойства ее гения, составляют культуру Фран­ции; или, выражаясь несколько иначе, культурная значимость любого элемента цивилизации Франции определяется тем светом, который он проливает на французский гений. С этих позиций мы можем дать культурологическую оценку таким чертам французской цивилизации, как формализм французской классической драмы, упор во француз­ской системе образования на изучение родного языка и его употреб­ление классиками, распространенность эпиграмм в жизни и письмах французов, интеллектуалистский склад, столь часто приобретаемый во Франции эстетическими движениями, отсутствие в современной французской музыке какой-либо напыщенности, почти полная непредставленность экстатических тонов в религии, сильная тенденция к бюрократии во французской системе управления. Для любой из этих черт и для сотен других не составляло бы труда привести параллели из английской цивилизации. Тем не менее, я осмеливаюсь полагать, что в Англии их относительная культурная значимость меньше, чем во Франции. Соответствующие им углубления культурной матрицы цивилизации в случае Франции более рельефны. По-видимому, изу­чение подобного рода черт позволяет как бы бросить беглый взгляд на дух французской культуры с высоты птичьего полета.

Обратимся теперь к России, культуре которой присущ столь же определенный склад, как и культуре Франции. Я упомяну только один, но, быть может, самый значимый аспект русской культуры, какой я ее вижу, — склонность русского рассматривать людей не как представителей каких-либо типов, не как создания, извечно об­лаченные в одеяния той или иной цивилизации, но как абсолютные человеческие существа, существующие главным образом в себе и для себя и лишь во вторую очередь — во имя цивилизации. Для русской демократии создание демократических институтов является менее фундаментальной целью, нежели действительное освобождение лич­ности как таковой. Единственная вещь, которую русский восприни­мает всерьез, — это изначальная, «корневая» человечность (elemental humanity), неодолимое проявление человеческой сути, и в его мировидении эта изначальная человечность обнаруживает себя на каждом шагу. Поэтому он с гордостью ощущает себя в равной степени рас­кованно в общении и со своим соседом, и с Богом. Воистину, я не сомневаюсь в том, что самому убежденному из русских атеистов об­щаться с Богом проще, чем приверженцу религии из других стран, для которого Бог — всегда нечто таинственное. К своему окружению (в содержание этого термина я включаю все механизмы цивилизации) русский обычно относится с немалым презрением. Он не слишком-то готов мириться с подчинением глубин личности некоему институту качестве платы за блага цивилизации. Мы можем в бесчисленных формах проследить эту всеохватную человечность, это прямо-таки дерзкое прощупывание спеленатого цивилизацией подлинного "я" (real self). В личностных отношениях мы можем заметить любопыт­ную готовность русского пренебречь всеми институциональными пе­регородками, отделяющими одного человека от другого; слабой сто­роной этого свойства иногда оказывается вполне искренняя личная безответственность. Отречение Толстого не было изолированным яв­лением, это был символ глубоко сидящего в русском человеке без­различия к институционализму, к ценностям, которыми обросла ци­вилизация. В духовном смысле для русского легко ниспровергнуть любое воплощение духа институционализма; дух этот — отнюдь не то, по отношению к чему он хранит лояльность. Естественно, что свойственная русским озабоченность стихийным проявлением челове­ческой сущности с наибольшей наглядностью воплощается в сфере искусства, где самовыражение получает наибольшую свободу. На страницах произведений Толстого, Достоевского, Тургенева, Горького и Чехова личность, преступая все границы, неистовствует в ужаса­ющей игре с преступлением, в депрессиях и в апатии, в щедром энтузиазме и идеализме. Многие из персонажей русской литературы вглядываются в жизнь озадаченно и недоверчиво. «Эта штука, кото­рую вы называете цивилизацией, - это и есть жизнь?» - сотни раз слышим мы их вопрос. Также и в музыке русский дух с на­слаждением обнаруживает себя, упивается криками и жестами чело­века как такового. Он обращается к нам в пронзительных интонациях Мусоргского, равно как и в почти невыносимом отчаянии Чайков­ского. Трудно представить себе магистральное направление русского искусства пораженным где-либо гнилью сухого формализма; мы ожи­даем, что сквозь оковы прорвется какой-то человеческий крик или проблеск человеческого чувства.

Я воздержался от любых попыток провести параллель между ду­хом французской цивилизации и духом русской цивилизации, между культурой Франции и культурой России. Близкие параллели вынуж­дают уделять особое внимание различиям. Я удовлетворился простым предположением о том, что в основе тех элементов цивилизации, изучение которых относится к компетенции этнолога и историка культуры, лежит некая сущность, и это и есть культура, адекватная ин­терпретация которой "сопряжена со сложностями и часто отдается на откуп литераторам.

 

Подлинная культура

Вторую и третью интерпретации термина «культура» я бы хотел бы положить в основу разговора о подлинной (genuine) культуре, то есть о том претенденте, на престол, чьи требования нам предстоит рассмотреть. Мы можем принять этот термин как обозначение спе­цифической матрицы, формирующей национальную цивилизацию, в то время как из второго понимания культуры как ориентированной на традиции личностной утонченности мы позаимствуем понятие идеальной формы. Сразу хочу сказать, что в мои намерения менее всего входит выступать в защиту какого-либо конкретного типа культуры. Превозносить или осуждать те или иные основополагающие свойства нашей цивилизации, ругать или хвалить какие-то из нитей ее духов­ной ткани было бы пустым делом. Эти свойства и эти нити должны приниматься за основу. Конечно, они подвержены медленным изме­нениям, как и все в человеческой истории, однако для создания подлинной культуры в радикальных изменениях основ — сколь бы значительны ни были происходящие при этом преобразования — нет нужды. Другими словами, подлинная культура вполне мыслима в рамках любого типа цивилизации и на любой ступени ее развития, она может быть усмотрена в формообразующей матрице любого на­ционального духа. Она столь же легко представима в терминах ма­гометанского полигамного общества или не знающего земледелия «примитивного» общества американских индейцев, как и в терминах привычных нам западных обществ. С другой стороны, то, что по контрасту может быть названо "мнимой" ("spurious") культурой, столь же легко представить себе в условиях всеобщего просвещения, как и в условиях относительного запустения и невежества. Подлинная культура не является с необходимостью ни высокой, ни низкой; она всего лишь по природе своей гармонична, уравнове­шенна и самодостаточна, и в этом — ее неотъемлемые свойства. Она представляет собой выражение в высшей степени вариативной и все же в некотором смысле единой и последовательной жизненной уста­новки, в соответствии с которой значимость любого элемента циви­лизации видится в отношении его ко всем остальным ее элементам. В идеале это культура, в которой ничто не является духовно бес­смысленным, в которой ни один существенный компонент функцио­нирующего целого не приносит с собой чувства крушения надежд, не на то направленных и не вызывающих сочувствия усилий. Она не является духовным гибридом противоречивых обрывков, герметически изолированных отсеков сознания, избегающих участия в гар­моничном синтезе. Если определенная культура сопряжена с необходимостью рабства, то она прямо признает это; если она испытывает к рабству отвращение, то она нащупывает путь к такому экономическому устройству, которое исключает необходимость использования рабского труда. Она не устраивает широкомасштабных демонстраций своих бескомпромиссно противостоящих рабству этических идеалов только лишь для того, чтобы в определенных дозах ввести эквивалент рабской системы в свой экономический механизм. Или, если в рамках некоторой культуры возводятся великолепные храмы, то это потому, что данная культура ощущает необходимость символизировать красных каменных сооружениях глубокий и жизненно важный религиозный импульс; если же культура готова отбросить институциона­лизированную религию, то она готова также обойтись и без зданий служащих таковой религии. Она не выглядит сконфуженной, если кто-либо прямо апеллирует к ее религиозному сознанию: пожалуйста желающие могут загладить вину перед последним, украдкой пожер­твовав несколько долларов на поддержку религиозной миссии в Аф­рике. Точно так же не занимается она и старательным обучением своих детей тому, что, как ей известно, не является ни полезным ни жизненно важным ни для них, ни для их будущей взрослой жизни. И она не обнаруживает терпимости к тысячам духовных не­сообразностей, которые достаточно очевидны в жизни сегодняшней Америки. Конечно, даже про самые чистые из доныне известных примеров подлинной культуры было бы преувеличением сказать, что они всегда были свободны от духовных диссонансов, от гнили ли­шенных жизненности социальных обыкновений. Но все же великие культуры, те, которые интуитивно ощущаются нами как здоровые духовные организмы — например, афинская культура времен Перикла или (возможно, в меньшей степени) культура елизаветинской Ан­глии, — по крайней мере тяготели к подобной гармонии.

Следует ясно понимать, что охарактеризованный идеал подлинной культуры не обязательно связан с тем, что мы называем эффектив­ностью. Общество может быть восхитительно эффективным в том смысле, что все виды деятельности в нем тщательно спланированы применительно к цели извлечения максимальной пользы для общества как целого, оно может не допускать ни малейших потерь и при этом как носитель культуры оно все равно способно оказаться низшим организмом. Недостаточно, чтобы цели деятельности были приемлемы для общества, чтобы у каждого его члена было смутное представление о том, что он вносит свою лепту в достижение социального блага. Само по себе все это прекрасно, но подлинная культура отказывается рассматривать человека как простой винтик, как сущность, чей един­ственный raisan d'etre заключается в подчинении коллективной це­ли, которая им не осознается или имеет лишь отдаленную значимость для его интересов и чаяний. Деятельность индивида по преимуществу должна непосредственно откликаться на его творческие и эмоцио­нальные импульсы, она должна быть всегда чем-то большим, нежели средством для достижения некоей цели. Великое культурное заблуж­дение индустриализма,как он развивался до настоящего времени, заключается в том, что, оседлав для нас машины он остается в неведении относительно того, как избавить большую часть человечества от опасности оказаться оседланным машинами. Телефонистка, которая в течение большей части отпущенного ей на бодрствование времени применяет свои способности для выполнения в конечном счете высокоэффективной, но не отвечающей никаким ее духовным запросам рутинной процедуры, - это ужасающая жертва цивилизации. Если взглянуть на нее с точки зрения тех задач, которые при­звана решать культура, то здесь налицо провал — тем более при­скорбный, чем значительнее природная одаренность девушки. Стоит высказать опасение, что сказанное про телефонистку верно и в от­ношении большинства из нас, рабов кочегаров у топок, разожженных для демонов, которых мы могли бы сокрушить, если бы они не являлись к нам под личиной благодетелей. Американский индеец, разрешающий свои экономические проблемы посредством остроги и силка, оперирует на относительно низком уровне цивилизации, но им представлен несравненно более высокий, чем в случае нашей те­лефонистки, образец решения тех вопросов, которые культура дол­жна ставить перед экономикой. Речь здесь не идет о непосредственной полезности, эффективной направленности, экономических усилиях или сентиментальных сожалениях по поводу того, что время «естественного человека» миновало. Деятельность индейца, бьющего ост­рогой лосося, представляет собой высший тип по сравнению с дея­тельностью телефонистки или фабричного рабочего просто потому, что при ее выполнении обычно не возникает чувства духовной фру­страции, ощущения подчиненности тираническим, но при этом по большей части незамысловатым требованиям, поскольку охота на ло­сося естественным образом сочетается со всеми остальными видами деятельности, в которых участвует индеец, а не выделяется из всего его жизненного уклада этаким бесплодным пустырем чисто экономи­ческих усилий. Подлинная культура не может быть определена как сумма желаемых абстрактных результатов, как некий механизм. Мы должны смотреть на функционирование культуры как на рост здо­рового растения, самый малый листок и ветка которого органически питаются соком из его сердцевины. Причем такого рода рост пред­ложен здесь как метафора не только для жизни социальной группы; имеется в виду применение ее также и к индивидууму. Культура, которая не вырастает из коренных интересов и желаний ее носителей, которая направлена от неких общих целей к индивидууму, — это внешняя культура. Слово «внешняя» (external), которое столь часто инстинктивно используется для описания подобной культуры, оказы­вается при этом выбранным очень удачно. Подлинная культура — культура внутренняя (internal) в том смысле, что она направлена от индивидуума к тем или иным целям.

Мы уже убедились в отсутствии необходимого соответствия меж­ду развитостью цивилизации и тем, в какой мере подлинной является культура, формирующая ее духовную сущность. Этот тезис нуждается в дальнейшем разъяснении. Под развитием цивилизации понимается постоянно возрастающая степень усложненности, изощренности наше­го общества и нашей жизни как индивидов, составляющих это об­щество. Такая прогрессирующая усложненность — это неизбежный совокупный результат процессов просеивания общественного опыта, постоянно увеличивающейся сложности наших бесчисленных организационных форм и прежде всего – нашего стабильного растущего знания о природном окружении и, как следствие этого, нашего практи­ческого овладения, для достижения экономических результатов, теми ресурсами, которыми наделила нас и которые скрыла от нас природа . Совокупное воздействие всех этих процессов усложнения в основном и создает у нас ощущение того, что мы называем «прогрессом». За­бравшись в офис, расположенный в здании, этажей на двадцать с лишним более высоком, чем когда-либо могло пригрезиться нашим отцам, мы ощущаем себя поднимающимися к высотам этого мира Устремляя наши тела сквозь пространство со все увеличивающейся быстротой, мы ощущаем движение вперед. Говоря об усложненности я включаю в это понятие не только интеллектуальные или техниче­ские успехи, но и большую часть тенденций, ведущих к более чис­тому, более здоровому и, в значительной мере, более гуманному су­ществованию. Ведь это замечательно — содержать руки в идеальной чистоте, избавиться от оспы, пользоваться анестезией. Наша растущая умудренность, наша увеличивающаяся озабоченность соблюдением требований здравого смысла делают эти тенденции императивными. Желать прекращения их прогрессивного развития было бы чистейшим обскурантизмом. Однако не может быть иллюзии более странной, нежели та — а мы почти все ее разделяем, — согласно которой коль скоро обслуживающие нашу жизнь орудия ныне более специализированны и хитроумны, чем когда-либо ранее, и коль скоро мир ни­когда не знал ничего более совершенного, чем рожденный современ­ной наукой технический арсенал, то из этого с необходимостью дол­жно следовать, что мы в равной степени достигли и более совершен­ной жизненной гармонии, более глубокой и в большей степени удов­летворяющей нас культуры. Это как если бы мы полагали, что слож­ное математическое вычисление, в котором участвуют семи- и вось­мизначные числа, не может не дать таких же чисел и в результате. Мы, однако, знаем, что миллион, умноженный на ноль, дает ноль с таким же успехом, как и умноженная на ноль единица. Правда за­ключается в том, что усложненность, то есть то, что мы обычно понимаем под прогрессом цивилизации, в конечном счете является всего лишь количественным понятием, определяющим внешние условия для роста или упадка культуры. Мы правы в том, что верим в прогресс цивилизации. Мы заблуждаемся, полагая, что поддержание или тем более успешное развитие культуры является функцией таково прогресса. Знакомство с фактами этнологии и истории культуры прямо доказывает, что наибольшие высоты культуры часто достигались на низких уровнях усложненности, а на высоких - фиксировались наиболее глубокие провалы. Цивилизация, как целое, шагает вперед; культура приходит и уходит.

Любое глубокое изменение в поступательном движении цивилизации, в особенности любое преобразование ее экономических оснований, сопровождается тенденцией к расшатыванию и трансформации культурных ценностей. Старые культурные формы, вошедшие в привычку реакции, обычно стараются противостоять этому, опираясь на силу инерции. Несоответствие этих привычных реакций новому цивилизационному окружению приносит с собой определенную меру духовной дисгармонии, что наиболее чувствительными индивидами воспринимается как фундаментальная нехватка культуры. Иногда не­соответствие преодолевается с большой быстротой, в других же случаях оно может сохраняться на протяжении нескольких поколений, как это было в Америке, где хроническое состояние культурного несоответствия в течение столь длительного периода сводило высшие проявления нашей жизни к бесплодной поверхностной подражатель­ности. Вообще говоря, подлинной культуре легче просуществовать на более низком уровне цивилизации: дифференциация индивидуумов с точки зрения их социальных иэкономических функций при этом столь намного меньше, чем на высших уровнях, что меньшей является и опасность сведения индивида к положению неразличимого фраг­мента социального организма. Каким образом воспользоваться неос­поримыми преимуществами дифференциации функций и при этом не упустить из поля зрения индивида как сердцевину культурных цен­ностей — это большая и сложная проблема для любой быстро ус­ложняющейся цивилизации. Мы в Америке далеки от ее разрешения. В самом деле, можно усомниться, осознает ли эту проблему кто-нибудь, за исключением незначительного меньшинства. И тем не менее охватившие ныне весь мир волнения в сфере трудовых отношений в качестве одного из наиболее глубоких своих корней имеют своего рода ощущение культурной ущербности современной формы индуст­риализма.

Тем, сколь часто при низком уровне усложненности цивилизации культура обнаруживает свою жизненную значимость, в наибольшей степени бывает поражен, пожалуй, чуткий к материалу этнолог, изу­чающий непосредственно ту или иную аборигенную цивилизацию. Он не может не восхищаться гармоничностью и самосогласованностью жизни среднего представителя цивилизации типичного племени аме­риканских индейцев; прочностью, с которой все компоненты его жиз­ни — экономический, социальный, религиозный и эстетический связаны воедино в некое значимое целое, по отношению к которому индеец отнюдь не является пассивным заложником, и прежде всего — формообразующей ролью, зачастую определенно творческой, которую этот индеец играет в механизме своей культуры. Когда политическая девственность его племени оказывается разрушенной в результате контакта с белыми, и старые культурные ценности лишаются атмосферы необходимой для сохранения их жизненной значимости, индеец оказывается в состоянии обескураживающей опустошенности. Даже если ему удается преуспеть в достижении вполне приемлемого компромисса со своим новым окружением, в участии в чем-то таком, что его доброжелатели рассматривают как великое продвижение на пути к просвещению, он все равно будет склонен сохранять в себе некое беспокойное чувство потери какого-то смутного и очень большого блага, какого-то состояния души, которое он затруднится определить, но которое давало ему веселье и отвагу такое веселье и такую отвагу, какие нынешнее процветание едва ли когда будет способно ему в полной мере компенсировать. Случилось то, что он выскользнул из теплых объятий культуры в ледяную воду фрагмен­тарного существования. Индеец уходит, и прискорбно при этом не сокращение численности племен из-за болезней, и даже не презрение столь часто распространяющееся на индейцев, живущих в резерва­циях, а исчезновение подлинных культур, хоть бы они и были по­строены на не слишком изощренной материальной основе.

У нас нет права предъявлять к более усложненным уровням ци­вилизации требования сохранить за индивидом все многообразие его функций, но мы вполне вправе осведомиться, может ли индивид в порядке компенсации резонно потребовать усиления культурной зна­чимости, духовного возвышения тех функций, которые остались на его долю. Если этого не происходит, то он должен быть признан отброшенным назад. Ограничение функций происходит главным об­разом в экономической сфере. Поэтому, если индивид намерен со­хранить свою ценность как культурного существа, настоятельно не­обходимым для него становится получение компенсации в неэконо­мических, неутилитарных сферах — социальной, религиозной, научно-эстетической. С этой идеей компенсации в наше поле зрения попадает важная проблема - проблема непосредственных и отдален­ных целей человеческой деятельности.

Единственная функция человека, взятого просто как организм, заключается в том, чтобы существовать, другими словами — поддер­живать свою жизнь и продолжать свой род. Следовательно, забота о пище, одежде и жилище для себя и для тех, кто от него зависит, составляет непосредственную цель деятельности человека. Существу­ют цивилизации, наподобие эскимосской, в которых, несомненно, на­иболее значительная доля человеческой энергии затрачивается на до­стижение этих ближайших целей, в которых большая часть деятель­ности человека прямо или опосредованно вносит вклад в раздобывание и обработку пищи и материалов для одежды и жилища. Не существует, однако, практически ни одной цивилизации, в которой хоть какая-то доля доступной ей энергии не остается свободной для обеспечения каких-то отдаленных целей, хотя, как правило, под воз­действием процессов рационализации создается видимость того, что преследование этих отдаленных целей способствует достижению целей непосредственных. (Например, магический ритуал, который, будучи рассмотрен с психологических позиций, выглядит предназначенным для высвобождения мощных эмоционально-эстетических элементов человеческой природы и для придания им формы, почти всегда бывает поставлен на службу каким-то банальным утилитарным нуждам - ловле кроликов или лечению от болезни.) По сути дела, «примитивных» цивилизаций, которые не затрачивают чрезвычайно большой доли наличной у них энергии на преследование отдаленных целей очень немного; верно, однако, что эти отдаленные цели функционально или псевдофункционально почти всегда переплетаются с непосредствен­ными. На низших уровнях усложненности цивилизаций искусство для искусства может быть психологическим фактом, но это опреде­ленно не культурный факт.

На уровне, достигнутом нами, отдаленные цели тяготеют к тому, чтобы вовсе отделиться от непосредственных и приобрести форму духовного ухода или бегства от последних. Абсолютным такое раз­деление двух классов целей никогда не является, и быть не может; достаточно констатировать наличие мощного сдвига их в направлении друг от друга. Этот сдвиг легко продемонстрировать на примерах, взятых из нашего повседневного опыта. В то время как в большинстве первобытных цивилизаций танцу свойственно быть ритуальной дея­тельностью, по крайней мере внешне ассоциирующейся с целями эко­номической природы, для нас это деятельность, которую мы со сму­щением осознаем как направленную всего лишь на получение удо­вольствия и которая не только порывает со сферой непосредственных целей, но даже склоняется к тому, чтобы занять по отношению к этой последней враждебную позицию. Когда в первобытной цивили­зации свой танец исполняет великий вождь, то это нечто само собою разумеющееся, часто он тем самым реализует особо почетную привилегию. В нашем случае промышленный магнат либо вообще отказывается танцевать, либо делает это, идя на полупрезрительную ус­тупку тирании социальных обыкновений. С другой стороны, артист "Ballet Russe" возвысил танец до совершенного инструмента самовыражения, преуспел в обеспечении для себя адекватной, или более чем адекватной, культурной компенсации за утрату позиций в мире непосредственных целей. Промышленный магнат принадлежит к тому относительно немногочисленному классу индивидов, которые унасле­довали, в сильно усложненной форме, кое-что от того ощущения контроля над достижением непосредственных целей, которое по праву культуры принадлежало первобытному человеку; артист балета со­хранил и усилил в себе ощущение творческого начала и естественной, стихийной причастности к миру отдаленных целей, которое опять же принадлежало первобытному человеку в силу того же права. Каждый сберег для себя что-то из обломков затонувшей культуры.

Психология прямых и непрямых целей подвергается постепенной модификации, которая на более высоких уровнях цивилизации завершена пока что лишь отчасти. Непосредственные цели продолжают распространять свою тираническую власть на наше жизненное уст­ройство, но по мере того, как наше духовное "я" обогащается и во все большей степени развивает в себе неудержимую тягу к более утонченным формам существования, оно одновременно развивает и нетерпимое отношение к разрешению более непосредственных жизненных проблем. Другими словами, непосредственные цели перестают ощущаться как главные и постепенно становятся необходимыми средствами - новсего лишь средствами - для достижения более отда­ленных целей. В свою очередь, этиотдаленные цели, которые до сих пор рассматривались как сугубо случайный результат "расплескивания» концентрировавшейся почти всецело на преследовании непосредственных целей энергии, становятся главными целями жизни. Подобное изменение установки подразумевается в утверждении о том, что искусство, наука и религия высшей цивилизации наилучшим образом выражают ее дух или культуру. Кратко очерченная выше трансформация целей - далеко не свершившийся факт; это скорее смутно просаживающаяся подвижка в истории ценностей, выражение желания наиболее чутких представителей нашей культуры. Темперамент одних людей заставляет их намного опережать такую подвижку, другие же остаются далеко позади.

Трансформация целей обладает величайшей культурной значимостью поскольку она действует как мощный фактор сохранения культуры на тех уровнях развития цивилизации, на которых неизбежным становится фрагментарное экономическое функционирование индивида. До тех пор пока индивид чувствует, что он не утратил контроля за основными жизненными ценностями, он в состоянии найти свое место в культурном наследии своего народа. Ныне, когда основные жизненные ценности в столь значительной степени сдвинулись от сферы непосредственных к сфере отдаленных целей, участие в достижении последних становится культурной необходимостью для всех тех кто не хотел бы считать себя обделенным. Никакая гармония и полнота жизни, никакая культура невозможны, когда деятельность почти всецело замыкается в сфере непосредственных целей и когда человеческое функционирование в этой сфере столь фрагментарно, что ни понятность, ни интерес не являются его неотъемлемыми свой ствами. В этом как раз и заключается самая жестокая ирония совре­менной американской цивилизации. Огромное большинство из нас, лишенное какого-либо - за исключением малозначительного и культурно бесплодного - участия в удовлетворении непосредственных нужд человечества, вдобавок лишено как возможности, так и побудительных мотивов к участию в производстве неутилитарных ценностей. Часть времени мы - ломовые лошади; в остальное время -равнодушные потребители товаров, не несущих в себе ни малейшего. отпечатка нашей личности. Другими словами, наш духовный голод почти постоянно остается по большей части неутоленным.