Природа философского знания и краткий очерк истории философии

Кант

 

Трудно определить границы, где кончается обычное применение рассудка и начинается спекулятивное, или где обычное познание разумом становится философией.

Но все-таки и здесь есть достаточно верный отличительный признак, именно следующий.

Познание общего in abstracto есть спекулятивное познание, познание общего in concreto – обычное познание. Философское познание есть спекулятивное познание разумом и, следовательно, оно начинается там, где обычное применение разума начинает делать попытки познание общего in abstracto.

Исходя из этого определения различия между обычным и спекулятивным употреблением разума можно решить, с каким народом следует связывать начало философствования. Первыми из всех народов начали философствовать греки. Они первые стали пытаться культивировать рациональные знания, руководствуясь не обра- зами, а in abstracto, между тем как другие народы всегда старались объяснить понятия лишь посредством образов, in concreto. Даже и в наши дни существуют еще народы, как, например, китайцы и некоторые из индийских народностей, которые хотя и трактуют о вещах, черпаемых лишь из разума — о боге, бессмертии души и мн. др., — но не стараются исследовать природу этих предметов посредством понятий и правил, in abstracto. Они не делают тут никакого различия между применением разума in concreto и in abstracto. У персов и арабов хотя и есть кое-какое спекулятивное применение разума, но правила для этого они заимствовали у Аристотеля, стало быть опять-таки у греков. В Зендавесте Зороастра нельзя открыть ни малейшего следа философии. То же самое можно сказать и относительно прославленной египетской мудрости, которая в сравнении с греческой философией была лишь детской забавой.

Как в философии, так и в математике греки были первыми, разработавшими эту часть рационального знания по спекулятивному, научному методу, каждую теорему демонстрируя из элементов.

Но когда и где впервые возник среди греков философский дух – этого, собственно, нельзя определить.

Первый, кто ввел применение спекулятивного разума и с кого начались первые шаги человеческого рассудка к научной культуре, был Фалес, основатель ионийской школы. Он носил прозвище физика, хотя был также и математиком, так как математика вообще всегда предшествовала философии.

Впрочем, первые философы все облекали в образы. Ибо поэзия, которая есть не что иное, как облечение мыслей в образы, старше прозы. Поэтому в самом начале даже в отношении вещей, являющихся исключительно объектами чистого разума, приходилось пользоваться языком образов и поэтическим слогом. Говорят, Ферекид был первым прозаическим писателем.

За ионийцами следовали элеаты. Основным положением элейской философии и ее основателя Ксенофана было: чувства — источник обмана и видимости, только в рассудке находится источник истины.

Среди философов этой школы выделяется Зенон, как человек большого ума и проницательности и как тонкий диалектик.

Диалектика сначала была искусством чистого употребления рассудка в отношении абстрактных, отрешенных от всякой чувственности понятий. Отсюда многочисленные восхваления этого искусства у древних. Впоследствии же, когда философы, совершенно отвергавшие показания чувств, вынуждены были для обоснования этого прибегать к различным ухищрениям, диалектика выродилась в искусство и утверждать, и оспоривать любое положение. Таким путем она становилась исключительно ремеслом софистов, умевших разглагольствовать обо всем и старавшихся придать иллюзии вид истины и черное делать белым. Поэтому имя софист, под которым раньше подразумевался человек, способный о любых вещах говорить умно и проницательно, теперь стало ненавистным и презрительным, и вместо него вошло в употребление имя философ.

Во времена ионийской школы в Великой Греции явился человек редкого гения, не только основавший школу, но вместе с тем составивший и осуществивший один проект, подобного которому никогда еще не было. Человек этот был Пифагор, уроженец Самоса. Именно он учредил общество философов, которые объединились в союз обетом молчания. Своих слушателей он разделил на два класса: на класс акусматиков, которые должны были только слушать, и на класс акроматиков, которые могли и спрашивать.

Среди его учений некоторые были экзотерическими, которые он излагал всему народу, остальные были тайными и эзотерическими, предназначенными лишь для членов его союза, с некоторыми из которых он особенно доверительно сближался и совершенно выделял их из остальных. Вспомогательным средством своего тайного учения он сделал физику и теологию, следовательно, – учение о видимом и невидимом. Он употреблял также разные символы, которые, по-видимому, были не чем иным, как известными знаками, служившими пифагорейцам для объяснения друг с другом.

Целью его союза было, вероятно, не что иное, как очищение религии от народных заблуждений, укрощение тирании и введение в государствах большей законности. Но союз тот, которого тираны начали бояться, незадолго до смерти Пифагора был разрушен, а философское общество распалось, отчасти из-за казней, отчасти из-за бегства и изгнания большинства его членов. Немногие, которые еще остались, были новичками. И так как последние немногое знали из подлинного пифагорейского учения, то о нем нельзя сказать ничего достоверного и определенного. Впоследствии Пифагору, который, кстати сказать, был и большим математическим умом, приписывались многие учения, которые, несомненно, лишь выдуманы.

Важнейшая эпоха греческой философии начинается, наконец, с Сократа. Именно он дал философскому духу и всем спекулятивным умам совершенно новое, практическое направление. Вместе с тем он был почти единственным из всех людей, в поведении которого идея мудреца нашла самое близкое выражение.

Одним из учеников его был Платон, более всего занимавшийся практическим учением Сократа, а знаменитейшим между учениками Платона был Аристотель, снова возвысивший спекулятивную философию.

За Платоном и Аристотелем следовали эпикурейцы и стоики, находившиеся друг с другом в непримиримой вражде. Первые высшее благо полагали в радостном настроении души, которое они называли удовольствием; последние же находили его в величии и силе души, при которых можно пренебрегать всеми удовольствиями жизни.

Впрочем, в спекулятивной философии стоики были диалектичны, в моральной философии догматичны, а в своих практических принципах, посредством которых они распространяли зерна самого возвышенного образа мыслей из существовавших когда-либо, они обнаружили необыкновенно много достоинства. Основателем стоической школы является Зенон из Китиона. Знаменитейшим из греческих мудрецов этой школы были Клеанф и Хриссипп.

Эпикурейская школа никогда не могла достичь такой славы, какую имела стоическая. Но из того, что можно сказать об эпикурейцах, по крайней мере, достоверно то, что они проявляли максимальную сдержанность в наслаждениях и были лучшими натурфилософами из всех мыслителей Греции.

Заметим еще здесь, что важнейшие греческие школы носили особые имена. Так, школа Платона называлась Академией, школа Аристотеля – Лицеем, школа стоиков – Портиком, крытый переход, откуда и возникло имя стоиков, школа Эпикура – Садами (horti), так как Эпикур учил в садах.

За академией Платона следовали еще три другие академии, основанные его учениками. Первую основал Спевсипп, вторую Аркесилай и третью Карнеад.

Эти академии были склонны к скептицизму. Спевсипп и Аркесилай – оба по своему образу мыслей предрасположены к скепсису, Карнеад же склонился к нему еще больше. Поэтому и скептики, эти утонченные диалектические философы, также называются академиками. Таким образом, академики следовали первому великому скептику – Пиррону и его последователям. Повод для этого им дал сам учитель их, Платон, и так как многие свои учения он излагал диалогически, приводя основания и pro и contra и не отдавая себе отчета в том, что сам он был весьма догматичным.

Когда с Пиррона началась эпоха скептицизма, выделилась целая школа скептиков, существенно отличавшихся по своему образу мыслей и методу философствования от догматиков, так как первой максимой всякого философского применения разума они считали воздержание от суждения даже при величайшей видимости истины и выставили принцип, согласно которому философия состоит в уравновешенности суждения и учит нас разоблачать ложную видимость. От этих скептиков до нас ничего не дошло, кроме двух сочинений Секста Эмпирика, в которых он собрал все сомнения.

Когда впоследствии философия перешла от греков к римлянам, она не обогатилась: римляне всегда оставались лишь учениками.

Цицерон в спекулятивной философии был учеником Платона, в морали – стоиком. К стоической секте относятся из наиболее известных Эпиктет, Антонин Философ и Сенека. Философов-натуралистов среди римлян не было, кроме Плиния Старшего, оставившего описание природы.

Наконец, развитие культуры прекратилось и у римлян, и появились варвары, пока в VI и VII веках арабы не взялись за науку и вновь не возродили Аристотеля. Таким образом, на западе снова оживают науки, и в особенности изучение Аристотеля, которому, однако, следовали рабски. В XI и XII столетиях выступили схоласты; они истолковывали Аристотеля и изощрялись в тонкостях до бесконечности, занимались лишь пустыми абстракциями. Ко времени Реформации этот схоластический метод мнимого философствования вытесняется, и теперь в философии появляются эклектики, т.е. такие самостоятельные мыслители, которые не причисляли себя ни к какой школе, но искали и признавали истину там, где ее находили.

Своим же улучшением в новые времена философия обязана отчасти большому изучению природы, отчасти соединению математики с естествознанием. Порядок, который возник в мышлении благодаря изучению этих наук, распространился и за пределы отдельных отраслей и частей собственно философии. Первым и величайшим исследователем природы в новое время был Бэкон Веруламский. В своих исследованиях он вступил на путь опыта и обратил внимание на важность и необходимость для обнаружения истины наблюдений и опытов. Впрочем, трудно сказать, откуда, собственно, пришло улучшение спекулятивной философии. Не меньшие заслуги имеет в этой области и Декарт, поскольку выдвинутый им критерий истины, который он полагал в ясности и очевидности знания, во многом содействовал отчетливости мышления.

Но величайшими и заслуженнейшими реформаторами философии наших времен нужно считать Лейбница и Локка. Последний пытался расчленить человеческий рассудок и показать, какие способности души и какие ее операции относятся к тому или иному познанию. Но он не довершил дела своего исследования; метод же его догматичен, хотя он и принес пользу, положив начало лучшему и более основательному изучению природы души.

Что касается свойственного Лейбницу и Вольфу особого догматического метода философствования, то он был весьма ошибочным. И в нем так много вводящего в заблуждение, что весь этот метод нужно отбросить и вместо него взять за основу иной — метод критического философствования, состоящий в исследовании приемов самого разума, в расчленении общей человеческой способности познания и в исследовании того, как далеко могут простираться его границы.

Натурфилософия находится в наш век в цветущем состоянии, и среди исследователей природы есть великие имена, например Ньютон. Назвать выдающиеся и устойчивые имена из новых философов пока, собственно, нельзя, так как здесь все находится как бы в движении.

То, что воздвигает один, разрушает другой.

В моральной философии мы не ушли дальше древних. Что же касается метафизики, то кажется, что в исследовании метафизических истин мы как будто оказались в затруднении. Теперь наблюдается род индифферентизма по отношению к этой науке и, кажется, считается за честь о метафизических исследованиях говорить презрительно, как о пустых умствованиях. А все-таки метафизика и есть подлинная, истинная философия!

Наш век есть век критики, и нужно посмотреть, чем станут критические опыты нашего времени для философии и в особенности для метафизики.

Кант И. Трактаты и письма. – М., 1980. – С. 334 – 340.

 

Хосе Ортега-и-Гассет

 

Философия возникает не по причине полезности, однако, не из беспричинного каприза. Она является основной потребностью разума. Почему? Ее существенным признаком мы назвали по­иск целого как такового, захват Универсума, охоту на Едино­рога. Откуда берется это стремление? Почему не довольствовать­ся тем, что нам открывается в мире без всякой философии, тем, что уже есть и находится здесь перед нами? Да просто потому, что все существующее и находящееся здесь, данное нам, при­сутствующее, явное – это, в сущности, только кусок, осколок, фрагмент, обрубок. Глядя на него, нельзя не заметить, не почув­ствовать его изъяна. В любом данном нам бытии, в любом явле­нии мира мы обнаруживаем глубокий след излома, свидетель­ство того, что это часть и только часть, мы видим рубец его он­тологического увечья, к нам вопиют страдания калеки, его тоска по отнятому, его божественная неудовлетворенность. Двенадцать лет назад, выступая в Буэнос-Айресе, я определил неудовлет­воренность «как любовь без возлюбленного и как боль в отсут­ствующих у нас членах». Это тоска по тому, чем мы не являем­ся, признание нашей неполноты и искалеченности.

Строго говоря, я хочу сказать следующее:

Взяв любой предмет из тех, что мы обнаруживаем в окру­жающем нас мире, внимательно вглядевшись в то, что находит­ся перед нами, мы вскоре начинаем понимать, что это только фрагмент, к которому необходимо домыслить другую, дополняю­щую его реальность. Так, цвета во всем их богатстве, беспре­рывно сменяющие друг друга перед нашими глазами, являются не только тем, чем кажутся на первый взгляд. Любой цвет дол­жен иметь некую протяженность, он существует, покрывая не­кое пространство; поэтому нет цвета без пространства. Он толь­ко часть целого, которое мы назовем цветовым пространством, или пространственным цветом. Но само это цветовое пространст­во, в свою очередь, не может быть только цветовым простран­ством. Существование пространства предполагает то, что про­стирается, что служит опорой пространству и цвету, – субстрат, или основу. Следуя традиции, назовем эту основу материей. Когда мы доходим до материи, кажется, что наконец-то мы пришли к чему-то самодостаточному. Материя уже не нуждается ни в какой основе: она находится здесь сама по себе — в отличие от цвета, который присутствует и существует че­рез другое, через материю, служащую ему основой. Но вдруг у нас возникает подозрение: материя, которая уже существует, находится здесь, является самодостаточной, не могла породить самое себя, не могла сама положить начало своему существо­ванию. Материю нельзя мыслить, не представляя ее тем, что обязано своим существованием какой-то другой силе, подобно тому как, глядя на летящую стрелу, нельзя не вспомнить о пославшей ее руке. Таким образом, она тоже часть более широко­го породившего ее процесса, более широкой дополняющей ее реальности. Все это тривиально и служит лишь пояснением к рассматриваемой нами мысли.

Возьмем другой пример, который мне представляется более близким и наглядным. Весь этот зал в целом присутствует в на­шем восприятии. Он кажется – по крайней мере нам – чем-то законченным и достаточным. Он состоит из того, что мы в нем видим, и ни из чего более. По крайней мере, нам кажется, что, проанализировав ваше зрительное восприятие этого зала, мы об­наружим в нем лишь его цвет, его свет, его формы, его про­странство, не говоря о прочем. Но если затем мы, покидая этот зал, обнаружим, что за его дверями мир кончается, что дальше за этим залом нет ничего, даже пустого пространства, наш пот­рясенный разум испытает шок. Почему мы, не успев задумать­ся, мгновенно поражаемся, что за пределами этого зала нет ни домов, ни улиц, ни города, ни атмосферы и т. д., если раньше у вас в голове было только то, что мы видели в зале? Вероятно, в вашем восприятии рядом с явным присутствием видимого ва­ми интерьера скрыто присутствовал общий фон, исчезновение которого мы не можем не заметить. Иными словами, этот зал даже в непосредственном восприятии не был чем-то закончен­ным, а был лишь первым планом, выступающим на общем фо­не, который мы имели в виду, который в виде скрытого допол­нения уже существовал для нас, обрамляя то, что мы на самом деле видели. Этот общий окружающий фон сейчас не присутству­ет, а соприсутствует. И в самом деле, всякий раз, когда мы видим нечто, это нечто появляется на скрытом, темном, огромном фоне смутных очертаний, и это есть просто мир, фрагмен­том, осколком которого оно является. Каждый раз мы видим только выступающую часть скрытого от нас в остальном мира. Возведя это наблюдение в общий принцип, можно сказать: в том, что присутствует, всегда соприсутствует мир.

То же происходит с реальностью внутри нас, с нашей психикой. В каждый момент мы видим лишь ничтожную часть на­шего внутреннего бытия: возникающие у нас в этот миг мысли, испытываемые вами страдания, бледный образ, рисуемый нашим воображением, чувство, во власти которого мы теперь находим­ся, – лишь эту жалкую горстку вещей встречает наш взгляд, обра­щенный внутрь; вместо себя мы видим лишь плечо, заслоняющее наше полное настоящее Я, которое скрыто от глаз, подобно лежа­щей внизу долине или горе, заслоненной другими горами.

Итак, мир в том смысле, который мы теперь придаем этому слову, – это лишь совокупность вещей, которые мы можем по­следовательно различать. Те вещи, которых мы сейчас не ви­дим, служат фоном для видимых вещей, затем и они возникнут перед нами явно и зримо, будут нам даны. И если каждаяизних лишь фрагмент, а мир лишь собрание или груда вещей, то можно сказать, что мир в целом – совокупность того, что нам дано, и в силу этой данности называемый «нашим миром», – в свою очередь, также является огромным, колоссальным фрагмен­том, только фрагментом и ничем более. Мир себя не объясняет да­же самому себе; наоборот, когда теоретически мы оказываемся пе­ред ним, то нам дается только... проблема.

[В чем состоит проблематичность проблемы? Возьмем изби­тый пример: погруженная в воду палка кажется прямой на ощупь и кривой на вид. Ум хочет остановиться на одном из этих признаков, однако не может отдать предпочтение ни одно­му из них. Не в силах сделать выбор, ум испытывает тревогу и ищет решения: он пробует найти выход, превращая эти призна­ки в чистую видимость. Проблема лежит в осознании бытия и небытия, в осознании противоречия.]

Таким предстает перед нами мир: он не самодостаточен, не служит основанием для собственного бытия, а кричит о том, чего ему недостает, провозглашает свое не-бытие, вынуждает нас философствовать; ведь философствовать – значит искать це­лостность мира, превращать его в Универсум, придавая ему за­вершенность и создавая из части целое, в котором он мог бы спокойно разместиться. Мир недостаточен и фрагментарен, в основе этого объекта лежит нечто, не являющееся миром, не яв­ляющееся тем, что нам дано. Таким образом, это «нечто» решает основополагающую задачу, является основной сущностью. Как говорил Кант, когда то, что обусловлено, нам дано, необусловленное ставится перед нами как проблема. Вот главная философская проблема, неизбежно встающая перед разумом.

Теперь обратите внимание на любопытную ситуацию, возни­кающую в связи с этой постулируемой, но не данной нам сущ­ностью, основной сущностью. Ее нельзя искать, как ищут лю­бую вещь этого мира, которая отсутствовала до сегодняшнего дня, но, может быть, обнаружится завтра. По своей природе основная сущность не есть то, что дается, она никогда не при­сутствует в познании, являясь именно тем, чего недостает в лю­бом присутствии. Как мы о ней узнаем? С этой необычной сущ­ностью происходят удивительные вещи. Мы замечаем, что в мозаике недостает фрагмента по оставшейся дыре; видим именно его отсутствие; он присутствует благодаря тому, что его нет, стало быть, благодаря своему отсутствию. Подобным обра­зом основная сущность есть то, что по своей природе вечно отсутствует, чего всегда в мире недостает, – мы видим только рану, оставленную ее отсутствием, подобно тому, как замечаем, что у инвалида нет руки. Поэтому нам следует определить ос­новную сущность, наметив края этой раны, очертив линию раз­лома. В силу своего характера она не может походить на данное нам сущее, как раз являющееся вторичным и обоснованным. По своей природе основанная сущность есть нечто совершенно иное, нина что не похожее, абсолютно экзотическое.

Ортега-и-Гассет Х. Что такое философия. – М., 1991. – С. 97-99.

Часть 2