Знание и сомнение. Истина и вера

 

Пирс

 

Всякий, кому доводилось заглядывать хотя бы в один из современных трактатов по логике, несомненно вспомнит, что понятия различаются, с одной стороны, как ясные и темные, а с другой – как отчетливые и смутные. Эти два различения путешествуют по книжкам уже в течение почти двух веков без всяких изменений и уточнений и вообще воспринимаются логиками как неприкосновенное сокровище их учения.

Ясная идея определяется как идея, схваченная таким образом, что она будет распознана среди других, и никакая другая идея не будет ошибочно принята за нее. Если идея в этом смысле не «ясна», то говорят, что она «темная».

Отчетливая идея определяется как идея, в которой не содержится ничего неясного. Здесь употреблены специальные термины: под содержанием идеи логики понимают то, что содержится в ее определении. Поэтому, согласно их точке зрения, идея отчетлива, когда мы можем знать ее точное определение в абстрактных терминах. На этом профессиональные логики и заканчивают обсуждение предмета. И я бы не беспокоил читателя пересказом этих положений, если бы не открывался разительный пример того, как логики сумели проспать целые эпохи интеллектуальных движений, равнодушно игнорируя всю изобретательность современного мышления и не помышляя даже во сне приложить его уроки к делу усовершенствования логики. Легко показать, что учение, согласно которому только осведомленное применение и абстрактная отчетливость идей приводят к совершенному пониманию, находит свое истинное место в философских воззрениях, давным-давно канувших в Лету. И пора, наконец, сформулировать метод достижения более совершенной ясности мысли, которую мы наблюдаем и которой восхищаемся у мыслителей нашего времени.

Книга истории еще не прочитана до конца, и мы не можем знать, приобретут ли, в конце концов, народы [с избыточно богатыми языками] преимущество над народами, чьи идеи немногочисленны (как и слова их языков), но которые владеют этим немногим с подлинным и удивительным мастерством. Что касается отдельного человека, то нет сомнений, что немногие, но ясные идеи стоят гораздо дороже, нежели большое количество путаных. Впрочем, молодого человека едва ли удастся склонить к пожертвованию большей частью своих идей ради спасения остальных, да и с путаницей в голове не разглядишь необходимость в такой жертве. Ему можно только посочувствовать, как мы сочувствуем людям с врожденным уродством. Время может помочь ему, но интеллектуальная зрелость с ее заботой о ясности приходит довольно поздно. Кажется, что сама природа неблагосклонна к нам, поскольку ясность приносит меньше пользы человеку состоявшемуся, по большей части уже поплатившемуся за свои ошибки, чем тому, чья дорога еще впереди. Ужасно наблюдать, как одна неясная идея, одна бессмысленная формулировка, забравшаяся в голову юноши, действует как тромб, препятствующий питанию мозговых клеток и обрекающий свою жертву на истощение, несмотря на избыток интеллектуальных сил и прямо посреди интеллектуального изобилия. Многие годами носились, как с любимым коньком, со смутной тенью идеи, слишком бессмысленной даже для того, чтобы можно было ее определить как ложную. Тем не менее они были страстно в нее влюблены, нянчились с ней день и ночь, и отдали ей свои силы и жизнь, оставляя ради нее всякие другие заботы, пока она не стала плоть от их плоти и кость от их кости. А потом одним прекрасным утром они проснулись – а ее нет, исчезла, как прекрасная Мелюзина[3] из легенды, а вместе с ней – смысл всей жизни. Я сам знал такого человека. И кто знает, сколько судеб искателей квадратуры круга, метафизиков, астрологов и прочих, отражается в этой старой немецкой истории.

Принципы, изложенные в первой части, ведут нас к методу достижения ясности мысли – ясности более высокого порядка, чем «отчетливость» логиков. Выше уже было отмечено, что деятельность мысли возбуждается посредством сомнения и находит свое завершение в достигаемом веровании. Таким образом, производство верования есть единственная функция мышления. Впрочем, для моих целей это слишком сильные слова. Это как если бы я описывал явление под интеллектуальным микроскопом. Сомнение и верование в обычном словоупотреблении отсылают к религиозным и другим важным спорам. Но здесь я использую слова для обозначения начала всякого вопроса, великого или малого, и его разрешения. Если, например, в вагоне конки я открываю кошелек и обнаруживаю там пятицентовую монету и еще пять медяков, то пока пальцы тянутся к монетам, я решаю, как заплатить. Назвать свою проблему Сомнением, а решение – Верованием, было бы, конечно, неуместным употреблением слов. Тем не менее, рассмотрев вопрос немного пристальнее, мы убедимся, что существует, по крайней мере, колебание – расплатиться пятицентовиком или медью (так оно и должно быть, если я не действую согласно приобретенной привычке). И хотя «раздражение» здесь тоже слишком сильное слово, все же наличествует некоторое небольшое напряжение умственной активности, необходимой для принятия решения.

Каково бы ни было происхождение сомнения, оно стимулирует активность мышления, которая может быть слабой или сильной, спокойной или бурной. Образы быстро мелькают в сознании, одни быстро перетекают в другие, пока, наконец, – через долю секунды, через час, через долгие годы – все не кончается, и мы не обнаруживаем, что приняли решение действовать определенным образом в обстоятельствах, вызывавших наши колебания. Другими словами – мы достигли верования.

Верование имеет три свойства. Первое: верование есть что-то, что мы осознаем. Второе: оно прекращает раздражение, вызванное сомнением. Третье: оно влечет установление правил действия, или, короче говоря, привычек. По мере того как верование прекращает раздражение, которое и является побудительным мотивом деятельности мышления, напряжение спадает, и мышление приходит к покою. Но поскольку верование есть правило деятельности, применение которого влечет дальнейшие сомнения и дальнейшее мышление, постольку точка покоя есть новая точка начала для мышления. Вот почему я позволил себе назвать ее покоем мышления, хотя мышление по существу есть деятельность. Окончательный «результат» мышления – упражнение нашей воли, в которой мышление уже больше не задействовано. Но верование – это только стадия в ментальном процессе, плод нашей природы как мыслящих существ, влияющих на будущее мышление.

Сущность верования – установление привычки. И разные верования дают начало разным видам деятельности.

Мы будем надежно защищены от всей этой софистики, если осознаем, что вся функция мышления состоит в произведении привычек, [определяющих] действия. И все, что связано с мышлением, но безразлично к этой цели, есть только пена на [поверхности] мышления, но не его часть. Если устанавливается единство ощущений, которое не имеет отношения к тому, как мы будем действовать в данном случае – например, как в случае прослушивания музыкальной пьесы, – то мы ведь не называем это мышлением. Чтобы выяснить значение мышления, мы должны просто определить, какие привычки деятельности оно производит, поскольку то, что вещь «значит» – это привычки, которые она вызывает, а отождествление привычки зависит от того, как она приводит нас к действию, – но не просто при тех обстоятельствах, при которых она возникает, а при всех тех, которые могут случиться.

Пирс Ч. Как сделать наши идеи ясными // Вопросы философии. - 1996. - № 12. - С. 120-124.

 

Витгенштейн

 

89. Так и тянет сказать: «Все говорит за и ни что против того, что Земля существовала задолго до моего рождения...» А разве я не мог бы все-таки верить в противоположное? Но в чем бы практически проявилась эта вера? Возможно, кто-то скажет: «Дело не в этом. Вера есть то, что она есть, имеет ли она какие-нибудь практические применения или не имеет». Полагают, будто вера – всегда одна и та же установка человеческого духа.

91. Когда Мур говорит: он знает, что Земля существовала до человека, – то большинство из нас согласится с тем, что она существовала так долго, и поверит тому, что он в этом убежден. Но есть ли у него вместе с тем веские основания для такого убеждения? Ибо если их нет, то он, несмотря ни на что, этого не знает.

92. Но вот вопрос: «Могут ли у кого-то быть веские основания верить в то, что Земля возникла лишь незадолго до его рождения?» – Допустим, ему все время говорили бы это, – были бы у него достаточные основания сомневаться? Люди верили, что они могут вызвать дождь; почему бы не привить какому-нибудь королю веру в то, что мир начался вместе с ним? И вот, сойдись Мур и этот король вместе и начни дискутировать, смог ли бы Мур действительно доказать, что его вера истинна? Я не говорю, что Мур не смог бы обратить короля в свою веру, но это было бы своего рода изменением образа мысли: король был бы вынужден рассматривать мир иначе.

Поразмышляй о том, что в правильности некоего воззрения людей не раз убеждала его простота или симметрия, склонявшая перейти к этому воззрению. В таком случае, к примеру, просто говорят: «Так должно быть».

94. Но я обрел свою картину мира не путем подтверждений ее правильности, и придерживаюсь этой картины я тоже не потому, что убедился в ее корректности. Вовсе нет: это унаследованный опыт, отталкиваясь от которого я различаю истинное и ложное.

105. Всякое испытание, всякое подтверждение и опровержение некоего предположения происходит уже внутри некоторой системы. И эта система не есть более или менее произвольный и сомнительный отправной пункт всех наших доказательств, но включена в самую суть того, что мы называем доказательством. Эта система не столько отправной путь, сколько жизненная стихия доказательств.

106. Допустим, некий взрослый сказал ребенку, что он побывал на Луне. Ребенок пересказывает это мне, я же утверждаю: это всего лишь шутка; человек не был на Луне; никто и никогда не был на Луне; Луна далеко-далеко от нас, и туда невозможно подняться или долететь. – Если ребенок все же настаивает, говоря, что, возможно, все-таки есть какой-нибудь способ туда добраться, но только я о нем не знаю и т.д., – что я мог бы ему ответить? Что я мог бы ответить взрослым представителям какого-нибудь племени, верящим в то, что люди иногда посещают Луну (таким образом, возможно, они толкуют свои сновидения), признавая, правда, что нет обычных средств подняться или долететь туда? – Но обыкновенно ребенок не очень привязывается к подобному верованию, и его вскоре убеждает то, что мы ему говорим всерьез.

107. Разве это в целом не похоже на то, как ребенку внушают веру в Бога или же в то, что никакого Бога нет, и он в соответствии с этим обретает способность приводить вроде бы убедительные основания того или другого?

108. Но тогда здесь нет объективной истины? Разве не является либо истинным, либо ложным, что кто-то побывал на Луне? Если мыслить в нашей системе, то наверняка, ни один человек не побывал на Луне. Дело не только в том, что всерьез нам не рассказывал об этом ни один здравомыслящий человек, но и в том, что вся система нашей физики запрещает в это верить. Ибо это требует ответов на вопросы: «Как он преодолел силу тяготения?», «Как он мог жить без атмосферы?» – и на тысячу других, на которые нельзя ответить. А что, если вместо ответов на эти вопросы нам бы возразили: «Мы не знаем, как попадают на Луну, но те, кто туда попадают, тотчас узнают, что они там; и ты ведь тоже не все можешь объяснить?» Мы почувствовали бы, как далеки мы духовно от того, кто это сказал.

120. Что ж, если бы кто-то в этом усомнился, как проявилось бы его сомнение на деле? И разве нельзя было бы оставить его в покое с его сомнением, поскольку это ничего не меняло бы?

121. Можно ли сказать: «Где нет сомнения, там нет и знания»?

122. Разве для сомнения не нужны основания?

Витгенштейн Л. О достоверности // Философские работы. – Ч. 1. – М.: Гнозис, 1994. – С. 334 - 338.