Проблема поведения человека на войне

Проблема выбора человека

Проблемы жестокости на войне, безнравственности войны

ПИСЬМО

Вот письмо на родину, продиктованное мне мальчиком нашей экспедиции

Курдюковым. Оно не заслуживает забвения. Я переписал его, не приукрашивая,

и передаю дословно, в согласии с истиной.

 

"Любезная мама Евдокия Федоровна. В первых строках сего письма спешу

вас уведомить, что, благодаря господа, я есть жив и здоров, чего желаю от

вас слыхать то же самое. А также нижающе вам кланяюсь от бела лица до

сырой земли..."

 

(Следует перечисление родственников, крестных, кумовьев. Опустим это.

Перейдем ко второму абзацу.)

 

"Любезная мама Евдокия Федоровна Курдюкова. Спешу вам написать, что я

нахожусь в красной Конной армии товарища Буденного, а также тут находится

ваш кум Никон Васильич, который есть в настоящее время красный герой. Они

взяли меня к себе, в экспедицию Политотдела, где мы развозим на позиции

литературу и газеты - Московские Известия ЦИК, Московская Правда и родную

беспощадную газету Красный кавалерист, которую всякий боец на передовой

позиции желает прочитать, и опосля этого он с геройским духом рубает

подлую шляхту, и я живу при Никон Васильиче очень великолепно.

Любезная мама Евдокия Федоровна. Пришлите чего можете от вашей

силы-возможности. Просю вас заколоть рябого кабанчика и сделать мне

посылку в Политотдел товарища Буденного, получить Василию Курдюкову.

Каждые сутки я ложусь отдыхать не евши и безо всякой одежды, так что дюже холодно. Напишите мне письмо за моего Степу, живой он или нет, просю вас досматривайте до него и напишите мне за него - засекается он еще или перестал, а также насчет чесотки в передних ногах, подковали его или нет? Просю вас, любезная мама Евдокия Федоровна, обмывайте ему беспременно передние ноги с мылом, которое я оставил за образами, а если папаша мыло истребили, так купите в Краснодаре, и бог вас не оставит. Могу вам описать также, что здеся страна совсем бедная, мужики со своими конями хоронятся от наших красных орлов по лесам, пшеницы, видать, мало и она ужасно мелкая, мы с нее смеемся. Хозяева сеют рожь и то же самое овес. На палках здесь растет хмель, так что выходит очень аккуратно; из него гонют самогон.

Во-вторых строках сего письма спешу вам описать за папашу, что они

порубали брата Федора Тимофеича Курдюкова тому назад с год времени. Наша красная бригада товарища Павличенки наступала на город Ростов, когда в наших рядах произошла измена. А папаша были в тое время у Деникина за командира роты. Которые люди их видали, - то говорили, что они носили на себе медали, как при старом режиме. И по случаю той измены, всех нас побрали в плен и брат Федор Тимофеич попались папаше на глаза. И папаша начали Федю резать, говоря - шкура, красная собака, сукин сын и разно, и резали до темноты, пока брат Федор Тимофеич не кончился. Я написал тогда до вас письмо, как ваш Федя лежит без креста. Но папаша пымали меня с письмом и говорили: вы - материны дети, вы - ейный корень, потаскухин, я вашу матку брюхатил и буду брюхатить, моя жизнь погибшая, изведу я за правду свое семя, и еще разно. Я принимал от них страдания как спаситель Иисус Христос. Только вскорости я от папаши убег и прибился до своей частитоварища Павличенки. И наша бригада получила приказание идти в город Воронеж пополняться, и мы получили там пополнение, а также коней, сумки,

наганы, и все, что до нас принадлежало. За Воронеж могу вам описать,

любезная мама Евдокия Федоровна, что это городок очень великолепный, будет поболе Краснодара, люди в ем очень красивые, речка способная до купанья.

Давали нам хлеба по два фунта в день, мяса полфунта и сахару подходяще,

так что вставши пили сладкий чай, то же самое вечеряли и про голод забыли,

а в обед я ходил к брату Семен Тимофеичу за блинами или гусятиной и апосля этого лягал отдыхать. В тое время Семен Тимофеича, за его отчаянность весь полк желал иметь за командира и от товарища Буденного вышло такое приказание, и он получил двух коней, справную одежу, телегу для барахла отдельно и орден Красного Знамени, а я при ем считался братом. Таперича какой сосед вас начнет забижать - то Семен Тимофеич может его вполне зарезать. Потом мы начали гнать генерала Деникина, порезали их тыщи и загнали в Черное море, но только папаши нигде не было видать, и Семен Тимофеич их разыскивали по всех позициях, потому что они очень скучали за братом Федей. Но только, любезная мама, как вы знаете за папашу и за его упорный характер, так он что сделал - нахально покрасил себе бороду с рыжей на вороную и находился в городе Майкопе, в вольной одеже, так что никто из жителей не знали, что он есть самый что ни на есть стражник при старом режиме. Но только правда - она себе окажет, кум ваш Никон Васильич случаем увидал его в хате у жителя и написал до Семен Тимофеича письмо. Мы посидали на коней и пробегли двести верст - я, брат Сенька и желающие

ребята из станицы.

И что же мы увидали в городе Майкопе? Мы увидали, что тыл никак не

сочувствует фронту и в ем повсюду измена и полно жидов, как при старом

режиме. И Семен Тимофеич в городе Майкопе с жидами здорово спорился, которые не выпущали от себя папашу и засадили его в тюрьму под замок, говоря - пришел приказ не рубать пленных, мы сами его будем судить, не серчайте, он свое получит. Но только Семен Тимофеич свое взял и доказал, что он есть командир полка и имеет от товарища Буденного все ордена Красного Знамени, и грозился всех порубать, которые спорятся за папашину личность и не выдают ее, а также грозились ребята со станицы. Но только Семен Тимофеич папашу получили, и они стали папашу плетить и выстроили во дворе всех бойцов, как принадлежит к военному порядку. И тогда Сенька плеснул папаше Тимофей Родионычу воды на бороду, и с бороды потекла краска. И Сенька спросил Тимофей Родионыча:

- Хорошо вам, папаша, в моих руках?

- Нет, - сказал папаша, - худо мне.

Тогда Сенька спросил:

- А Феде, когда вы его резали, хорошо было в ваших руках?

- Нет, - сказал папаша, - худо было Феде.

Тогда Сенька спросил:

- А думали вы, папаша, что и вам худо будет?

- Нет, - сказал папаша, - не думал я, что мне худо будет.

Тогда Сенька поворотился к народу и сказал:

- А я так думаю, что если попадусь я к вашим, то не будет мне пощады. А

теперь, папаша, мы будем вас кончать...

И Тимофей Родионыч зачал нахально ругать Сеньку по матушке и в

богородицу и бить Сеньку по морде, и Семен Тимофеич услали меня со двора, так что я не могу, любезная мама Евдокия Федоровна, описать вам за то, как кончали папашу, потому я был усланный со двора.

Опосля этого мы получили стоянку в городе в Новороссийском. За этот

город можно рассказать, что за ним никакой суши больше нет, а одна вода.

Черное море, и мы там оставались до самого мая, когда выступили на

польский фронт и треплем шляхту почем зря...

Остаюсь ваш любезный сын Василий Тимофеич Курдюков. Мамка, доглядайте до Степки, и бог вас не оставит".

 

Вот письмо Курдюкова, ни в одном слове не измененное. Когда я кончил,

он взял исписанный листок и спрятал его за пазуху, на голое тело.

- Курдюков, - спросил я мальчика, - злой у тебя был отец?

- Отец у меня был кобель, - ответил он угрюмо.

- А мать лучше?

- Мать подходящая. Если желаешь - вот наша фамилия...

Он протянул мне сломанную фотографию. На ней был изображен Тимофей Курдюков, плечистый стражник в форменном картузе и с расчесанной бородой, недвижный, скуластый, со сверкающим взглядом бесцветных и бессмысленныхглаз. Рядом с ним, в бамбуковом креслице, сидела крохотная крестьянка в выпущенной кофте, с чахлыми светлыми и застенчивыми чертами лица. А у стены, у этого жалкого провинциального фотографического фона, с цветами и голубями, высились два парня - чудовищно огромные, тупые, широколицые, лупоглазые, застывшие, как на ученье, два брата Курдюковых - Федор и Семен.

 

 

СМЕРТЬ ДОЛГУШОВА

Завесы боя продвигались к городу. В полдень пролетел мимо нас Корочаев

в черной бурке - опальный начдив четыре, сражающийся в одиночку и ищущий

смерти. Он крикнул мне на бегу:

- Коммуникации наши прорваны, Радзивиллов и Броды в огне!..

И ускакал - развевающийся, весь черный, с угольными зрачками.

На равнине, гладкой, как доска, перестраивались бригады. Солнце

катилось в багровой пыли. Раненые закусывали в канавах. Сестры милосердия лежали на траве и вполголоса пели. Афонькины разведчики рыскали по полю, выискивая мертвецов и обмундирование. Афонька проехал в двух шагах от меня и сказал, не поворачивая головы:

- Набили нам ряшку. Дважды два. Есть думка за начдива, смещают.

Сомневаются бойцы...

Поляки подошли к лесу, верстах в трех от нас, и поставили пулеметы

где-то близко. Пули скулят и взвизгивают. Жалоба их нарастает yевыносимо.

Пули подстреливают землю и роются в ней, дрожа от нетерпения.

Вытягайченко, командир полка, храпевший на солнцепеке, закричал во сне и проснулся. Он сел на коня и поехал к головному эскадрону. Лицо его было мятое, в красных полосах от неудобного сна, а карманы полны слив.

- Сукиного сына, - сказал он сердито и выплюнул изо рта косточку, - вот

гадкая канитель. Тимошка, выкидай флаг!

- Пойдем, што ль? - спросил Тимошка, вынимая древко из стремян, и

размотал знамя, на котором была нарисована звезда и написано про III

Интернационал.

- Там видать будет, - сказал Вытягайченко и вдруг закричал дико: -

Девки, сидай на коников! Скликай людей, эскадронные!..

Трубачи проиграли тревогу. Эскадроны построились в колонну. Из канавы

вылез раненый и, прикрываясь ладонью, сказал Вытягайченке:

- Тарас Григорьевич, я есть делегат. Видать, вроде того, что останемся

мы...

- Отобьетесь... - пробормотал Вытягайченко и поднял коня на дыбы.

- Есть такая надея у нас, Тарас Григорьевич, что не отобьемся, - сказал

раненый ему вслед.

- Не канючь, - обернулся Вытягайченко, - небось не оставлю, и

скомандовал повод.

И тотчас же зазвенел плачущий бабий голос Афоньки Биды, моего друга:

- Не переводи ты с места на рыся, Тарас Григорьевич, до его пять верст

бежать. Как будешь рубать, когда у нас лошади заморенные... Хапать нечего

- поспеешь к богородице груши околачивать...

- Шагом! - скомандовал Вытягайченко, не поднимая глаз.

Полк ушел.

- Если думка за начдива правильная, - прошептал Афонька, задерживаясь,

- если смещают, тогда мыли холку и выбивай подпорки. Точка.

Слезы потекли у него из глаз. Я уставился на Афоньку в изумлении. Он

закрутился волчком, схватился за шапку, захрипел, гикнул и умчался.

Грищук со своей глупой тачанкой да я - мы остались одни и до вечера

мотались между огневых стен. Штаб дивизии исчез. Чужие части не принимали нас. Полки вошли в Броды и были выбиты контратакой. Мы подъехали к городскому кладбищу. Из-за могил выскочил польский разъезд и, вскинув винтовки, стал бить по нас. Грищук повернул. Тачанка его вопила всеми четырьмя своими колесами.

- Грищук! - крикнул я сквозь свист и ветер.

- Баловство, - ответил он печально.

- Пропадаем, - воскликнул я, охваченный гибельным восторгом, -

пропадаем, отец!

- Зачем бабы трудаются, - ответил он еще печальнее, - зачем сватання,

венчания, зачем кумы на свадьбах гуляют...

В небе засиял розовый хвост и погас. Млечный Путь проступил между

звездами.

- Смеха мне, - сказал Грищук горестно и показал кнутом на человека,

сидевшего при дороге, - смеха мне, зачем бабы трудаются...

Человек, сидевший при дороге, был Долгушов, телефонист. Разбросав ноги,

он смотрел на нас в упор.

- Я вот что, - сказал Долгушов, когда мы подъехали, - кончусь...

Понятно?

- Понятно, - ответил Грищук, останавливая лошадей.

- Патрон на меня надо стратить, - сказал Долгушов.

Он сидел, прислонившись к дереву. Сапоги его торчали врозь. Не спуская

с меня глаз, он бережно отвернул рубаху. Живот у него был вырван, кишки

ползли на колени, и удары сердца были видны.

- Наскочит шляхта - насмешку сделает. Вот документ, матери отпишешь,

как и что...

- Нет, - ответил я и дал коню шпоры.

Долгушов разложил по земле синие ладони и осмотрел их недоверчиво.

- Бежишь? - пробормотал он, сползая. - Бежишь, гад...

Испарина ползла по моему телу. Пулеметы отстукивали все быстрее, с

истерическим упрямством. Обведенный нимбом заката, к нам скакал Афонька Бида.

- По малости чешем, - закричал он весело. - Что у вас тут за ярмарка?

Я показал ему на Долгушова и отъехал.

Они говорили коротко, - я не слышал слов. Долгушов протянул взводному

свою книжку. Афонька спрятал ее в сапог и выстрелил Долгушову в рот.

- Афоня, - сказал я с жалкой улыбкой и подъехал к казаку, - а я вот не

смог.

- Уйди, - ответил он, бледнея, - убью! Жалеете вы, очкастые, нашего

брата, как кошка мышку...

И взвел курок.

Я поехал шагом, не оборачиваясь, чувствуя спиной холод и смерть.

- Бона, - закричал сзади Грищук, - ан дури! - и схватил Афоньку за

руку.

- Холуйская кровь! - крикнул Афонька. - Он от моей руки не уйдет...

Грищук нагнал меня у поворота. Афоньки не было. Он уехал в другую

сторону.

- Вот видишь, Грищук, - сказал я, - сегодня я потерял Афоньку, первого

моего друга...

Грищук вынул из сиденья сморщенное яблоко.

- Кушай, - сказал он мне, - кушай, пожалуйста...

 

Отношение к матери

М.Горький О матери

 

Прославим женщину — Мать, неиссякаемый источник всё побеждающей жизни!

 

Здесь пойдет речь о железном Тимур-ленге, хромом барсе, о Сахиб-и-Кирани — счастливом завоевателе, о Тамерлане, как назвали его неверные, о человеке, который хотел разрушить весь мир.

 

Пятьдесят лет ходил он по земле, железная стопа его давила города и государства, как нога слона муравейники, красные реки крови текли от его путей во все стороны; он строил высокие башни из костей побежденных народов; он разрушал жизнь, споря в силе своей со Смертью, он мстил ей за то, что она взяла сына его Джигангира; страшный человек — он хотел отнять у нее все жертвы — да издохнет она с голода и тоски!

 

С того дня, как умер сын его Джигангир и народ Самарканда встретил победителя злых джеттов одетый в черное и голубое, посыпав головы свои пылью и пеплом, с того дня и до часа встречи со Смертью в Отраре, где она поборола его, — тридцать лет Тимур ни разу не улыбнулся — так жил он, сомкнув губы, ни пред кем не склоняя головы, и сердце его было закрыто для сострадания тридцать лет!

 

Прославим в мире женщину — Мать, единую силу, пред которой покорно склоняется Смерть! Здесь будет сказана правда о Матери, о том, как преклонился пред нею слуга и раб Смерти, железный Тамерлан, кровавый бич земли.

 

Вот как это было: пировал Тимур-бек в прекрасной долине Канигула, покрытой облаками роз и жасмина, в долине, которую поэты Самарканда назвали «Любовь цветов» и откуда видны голубые минареты великого города, голубые купола мечетей.

 

Пятнадцать тысяч круглых палаток раскинуто в долине широким веером, все они — как тюльпаны, и над каждой — сотни шелковых флагов трепещут, как живые цветы.

 

А в средине их — палатка Гуругана-Тимура — как царица среди своих подруг. Она о четырех углах, сто шагов по сторонам, три копья в высоту, ее средина — на двенадцати золотых колоннах в толщину человека, на вершине ее голубой купол, вся она из черных, желтых, голубых полос шелка, пятьсот красных шнуров прикрепили ее к земле, чтобы она не поднялась в небо, четыре серебряных орла по углам ее, а под куполом, в середине палатки, на возвышении, — пятый, сам непобедимый Тимур-Гуруган, царь царей.

 

На нем широкая одежда из шелка небесного цвета, ее осыпают зерна жемчуга — не больше пяти тысяч крупных зерен, да! На его страшной седой голове белая шапка с рубином на острой верхушке, и качается, качается — сверкает этот кровавый глаз, озирая мир.

 

Лицо Хромого, как широкий нож, покрытый ржавчиной от крови, в которую он погружался тысячи раз; его глаза узки, но они видят всё, и блеск их подобен холодному блеску царамута, любимого камня арабов, который неверные зовут изумрудом и который убивает падучую болезнь. А в ушах царя — серьги из рубинов Цейлона, из камней цвета губ красивой девушки.

 

На земле, на коврах, каких больше нет, — триста золотых кувшинов с вином и всё, что надо для пира царей, сзади Тимура сидят музыканты, рядом с ним — никого, у ног его — его кровные, цари и князья, и начальники войск, а ближе всех к нему — пьяный Кермани-поэт, тот, который однажды, на вопрос разрушителя мира:

 

— Кермани! Сколько б ты дал за меня, если б меня продавали? — ответил сеятелю смерти и ужаса:

 

— Двадцать пять аскеров.

 

— Но это цена только моего пояса! — вскричал удивленный Тимур.

 

— Я ведь и думаю только о поясе, — ответил Кермани, — только о поясе, потому что сам ты не стоишь ни гроша!

 

Вот как говорил поэт Кермани с царем царей, человеком зла и ужаса, и да будет для нас слава поэта, друга правды, навсегда выше славы Тимура.

 

Прославим поэтов, у которых один бог — красиво сказанное, бесстрашное слово правды, вот кто бог для них — навсегда!

 

И вот, в час веселья, разгула, гордых воспоминаний о битвах и победах, в шуме музыки и народных игр пред палаткой царя, где прыгали бесчисленные пестрые шуты, боролись силачи, изгибались канатные плясуны, заставляя думать, что в их телах нет костей, состязаясь в ловкости убивать, фехтовали воины и шло представление со слонами, которых окрасили в красный и зеленый цвета, сделав этим одних — ужасными и смешными — других, — в этот час радости людей Тимура, пьяных от страха пред ним, от гордости славой его, от усталости побед, и вина, и кумыса, — в этот безумный час, вдруг, сквозь шум, как молния сквозь тучу, до ушей победителя Баязета-султана долетел крик женщины, гордый крик орлицы, звук, знакомый и родственный его оскорбленной душе, — оскорбленной Смертью и потому жестокой к людям и жизни.

 

Он приказал узнать, кто там кричит голосом без радости, и ему сказали, что явилась какая-то женщина, она вся в пыли и лохмотьях, она кажется безумной, говорит по-арабски и требует — она требует! — видеть его, повелителя трех стран света.

 

— Приведите ее! — сказал царь.

 

И вот пред ним женщина — босая, в лоскутках выцветших на солнце одежд, черные волосы ее были распущены, чтобы прикрыть голую грудь, лицо ее, как бронза, а глаза повелительны, и темная рука, протянутая Хромому, не дрожала.

 

— Это ты победил султана Баязета? — спросила она.

 

— Да, я. Я победил многих и его и еще не устал от побед. А что ты скажешь о себе, женщина?

 

— Слушай! — сказала она. — Что бы ты ни сделал, ты — только человек, а я — Мать! Ты служишь смерти, я — жизни. Ты виноват предо мной, и вот я пришла требовать, чтоб ты искупил свою вину, — мне говорили, что девиз твой «Сила — в справедливости», — я не верю этому, но ты должен быть справедлив ко мне, потому что я — Мать!

 

Царь был достаточно мудр для того, чтобы почувствовать за дерзостью слов силу их, — он сказал:

 

— Сядь и говори, я хочу слушать тебя!

 

Она села — как нашла удобным — в тесный круг царей, на ковер, и вот что рассказала она:

 

— Я — из-под Салерно, это далеко, в Италии, ты не знаешь где! Мой отец — рыбак, мой муж — тоже, он был красив, как счастливый человек, — это я поила его счастьем! И еще был у меня сын — самый прекрасный мальчик на земле…

 

— Как мой Джигангир, — тихо сказал старый воин.

 

— Самый красивый и умный мальчик — это мой сын! Ему было шесть лет уже, когда к нам на берег явились сарацины-пираты, они убили отца моего, мужа и еще многих, а мальчика похитили, и вот четыре года, как я его ищу на земле. Теперь он у тебя, я это знаю, потому что воины Баязета схватили пиратов, а ты — победил Баязета и отнял у него всё, ты должен знать, где мой сын, должен отдать мне его!

 

Все засмеялись, и сказали тогда цари — они всегда считают себя мудрыми!

 

— Она — безумна! — сказали цари и друзья Тимура, князья и военачальники его, и все смеялись.

 

Только Кермани смотрел на женщину серьезно, и с великим удивлением Тамерлан.

 

— Она безумна как Мать! — тихо молвил пьяный поэт Кермани; а царь — враг мира — сказал:

 

— Женщина! Как же ты пришла из этой страны, неведомой мне, через моря, реки и горы, через леса? Почему звери и люди — которые часто злее злейших зверей — не тронули тебя, ведь ты шла, даже не имея оружия, единственного друга беззащитных, который не изменяет им, доколе у них есть сила в руках? Мне надо знать всё это, чтобы поверить тебе и чтобы удивление пред тобою не мешало мне понять тебя!

 

Восславим женщину — Мать, чья любовь не знает преград, чьей грудью вскормлен весь мир! Всё прекрасное в человеке — от лучей солнца и от молока Матери, — вот что насыщает нас любовью к жизни!

 

Сказала она Тимур-ленгу:

 

— Море я встретила только одно, на нем было много островов и рыбацких лодок, а ведь если ищешь любимое — дует попутный ветер. Реки легко переплыть тому, кто рожден и вырос на берегу моря. Горы? — я не заметила гор.

 

Пьяный Кермани весело сказал:

 

— Гора становится долиной, когда любишь!

 

— Были леса по дороге, да, это — было! Встречались вепри, медведи, рыси и страшные быки, с головой, опущенной к земле, и дважды смотрели на меня барсы, глазами, как твои. Но ведь каждый зверь имеет сердце, я говорила с ними, как с тобой, они верили, что я — Мать, и уходили, вздыхая, — им было жалко меня! Разве ты не знаешь, что звери тоже любят детей и умеют бороться за жизнь и свободу их не хуже, чем люди?

 

— Так, женщина! — сказал Тимур. — И часто — я знаю — они любят сильнее, борются упорнее, чем люди!

 

— Люди, — продолжала она, как дитя, ибо каждая Мать — сто раз дитя в душе своей, — люди — это всегда дети своих матерей, — сказала она, — ведь у каждого есть Мать, каждый чей-то сын, даже и тебя, старик, ты знаешь это, — родила женщина, ты можешь отказаться от бога, но от этого не откажешься и ты, старик!

 

— Так, женщина! — воскликнул Кермани, бесстрашный поэт. — Так, — от сборища быков — телят не будет, без солнца не цветут цветы, без любви нет счастья, без женщины нет любви, без Матери — нет ни поэта, ни героя!

 

И сказала женщина:

 

— Отдай мне моего ребенка, потому что я — Мать и люблю его!

 

Поклонимся женщине — она родила Моисея, Магомета и великого пророка Иисуса, который был умерщвлен злыми, но — как сказал Шерифэддин — он еще воскреснет и придет судить живых и мертвых, в Дамаске это будет, в Дамаске!

 

Поклонимся Той, которая неутомимо родит нам великих! Аристотель сын Ее, и Фирдуси, и сладкий, как мед, Саади, и Омар Хайям, подобный вину, смешанному с ядом, Искандер и слепой Гомер — это всё Ее дети, все они пили Ее молоко, и каждого Она ввела в мир за руку, когда они были ростом не выше тюльпана, — вся гордость мира — от Матерей!

 

И вот задумался седой разрушитель городов, хромой тигр Тимур-Гуруган, и долго молчал, а потом сказал ко всем:

 

— Мен тангри кули Тимур! Я, раб божий Тимур, говорю что следует! Вот — жил я, уже много лет, земля стонет подо мною, и тридцать лет, как я уничтожаю жатву смерти вот этою рукой, — для того уничтожаю, чтобы отмстить ей за сына моего Джигангира, за то, что она погасила солнце сердца моего! Боролись со мною за царства и города, но — никто, никогда — за человека, и не имел человек цены в глазах моих, и не знал я — кто он и зачем на пути моем? Это я, Тимур, сказал Баязету, победив его: «О Баязет, как видно — пред богом ничто государства и люди, смотри — он отдает их во власть таких людей, каковы мы: ты — кривой, я — хром!» Так сказал я ему, когда его привели ко мне в цепях и он не мог стоять под тяжестью их, так сказал я, глядя на него в несчастии, и почувствовал жизнь горькою, как полынь, трава развалин!

 

— Я, раб божий Тимур, говорю что следует! Вот — сидит предо мною женщина, каких тьмы, и она возбудила в душе моей чувства, неведомые мне. Говорит она мне, как равному, и она не просит, а требует. И я вижу, понял я, почему так сильна эта женщина, — она любит, и любовь помогла ей узнать, что ребенок ее — искра жизни, от которой может вспыхнуть пламя на многие века. Разве все пророки не были детьми и герои — слабыми? О, Джигангир, огонь моих очей, может быть, тебе суждено было согреть землю, засеять ее счастьем — я хорошо полил ее кровью, и она стала тучной!

 

Снова долго думал бич народов и сказал наконец:

 

— Я, раб божий Тимур, говорю что следует! Триста всадников отправятся сейчас же во все концы земли моей, и пусть найдут они сына этой женщины, а она будет ждать здесь, и я буду ждать вместе с нею, тот же, кто воротится с ребенком на седле своего коня, он будет счастлив — говорит Тимур! Так, женщина?

 

Она откинула с лица черные волосы, улыбнулась ему и ответила, кивнув головой:

 

— Так, царь!

 

Тогда встал этот страшный старик и молча поклонился ей, а веселый поэт Кермани говорил, как дитя, с большой радостью:

 

Что прекрасней песен о цветах и звездах?

 

Всякий тотчас скажет: песни о любви!

 

Что прекрасней солнца в ясный полдень мая?

 

И влюбленный скажет: та, кого люблю!

 

Ах, прекрасны звезды в небе полуночи — знаю!

 

И прекрасно солнце в ясный полдень лета — знаю!

 

Очи моей милой всех цветов прекрасней — знаю!

 

И ее улыбка ласковее солнца — знаю!

 

Но еще не спета песня всех прекрасней,

 

Песня о начале всех начал на свете,

 

Песнь о сердце мира, о волшебном сердце

 

Той, кого мы, люди, Матерью зовем!

 

И сказал Тимур-ленг своему поэту:

 

— Так, Кермани! Не ошибся бог, избрав твои уста для того, чтоб возвещать его мудрость!

 

— Э! Бог сам — хороший поэт! — молвил пьяный Кермани.

 

А женщина улыбалась, и улыбались все цари и князья, военачальники и все другие дети, глядя на нее — Мать!

 

Всё это — правда; все слова здесь — истина, об этом знают наши матери, спросите их, и они скажут:

 

— Да, всё это вечная правда, мы — сильнее смерти, мы, которые непрерывно дарим миру мудрецов, поэтов и героев, мы, кто сеет в нем всё, чем он славен!