Политика как призвание и профессия 2 страница

Но каково же тогда действительное отношение между этикой и по­литикой?

[...] Мы должны уяснить себе, что всякое этически ориентированное поведение может подчиняться двум фундаментально различным, не­примиримо противоположным максимам: оно может быть ориентиро­вано либо на «этику убеждения», либо на «этику ответственности». Не в том смысле, что этика убеждения оказалась бы тождественной без­ответственности, а этика ответственности — тождественной бесприн­ципности. Об этом, конечно, нет и речи. Но глубиннейшая противопо­ложность существует между тем, действуют ли по максиме этики убеж­дения — на языке религии: «Христианин поступает как должно, а в от­ношении результата уповает на Бога» — или же действуют по максиме этики ответственности: надо расплачиваться за (предвидимые) послед­ствия своих действий. Как бы убедительно ни доказывали вы действу­ющему по этике убеждения синдикалиту, что вследствие его поступков возрастут шансы на успех реакции, усилится угнетение его класса, за­медлится дальнейшее восхождение этого класса, на него это не произ­ведет никакого впечатления. Если последствия действия, вытекающего из чистого убеждения, окажутся скверными, то действующий считает ответственным за них не себя, а мир, глупость других людей или волю Бога, который создал их такими. Напротив, тот, кто исповедует этику ответственности, считается именно с этими заурядными человеческими недостатками, он, как верно подметил Фихте, не имеет никакого права предполагать в них доброту и совершенство, он не в состоянии свали­вать на других последствия своих поступков, коль скоро мог их предви­деть. Такой человек скажет: эти следствия вменяются моей деятельнос­ти. Исповедующий этику убеждения чувствует себя ответственным лишь за то, чтобы не гасло пламя чистого убеждения, например пламя протеста против несправедливого социального порядка. Разжигать его снова и снова — вот цель его совершенно иррациональных с точки зре­ния возможного успеха поступков, которые могут и должны иметь цен­ность только как пример.

Но и на этом еще не покончено с проблемой. Ни одна этика в мире не обходит тот факт, что достижение «хороших» целей во множестве случаев связано с необходимостью смириться и с использованием нрав­ственно сомнительных или по меньшей мере опасных средств, и с воз­можностью или даже вероятностью скверных побочных следствий; и ни одна этика в мире не может сказать, когда и в каком объеме этически положительная цель освящает этически опасные средства и побочные следствия.

Главное средство политики — насилие, а сколь важно напряжение между средством и целью с этической точки зрения — об этом вы мо­жете судить по тому, что, как каждый знает, революционные социалис­ты (циммервальдской ориентации) уже во время войны исповедовали принцип, который можно свести к следующей точной формулировке: «Если мы окажемся перед выбором: либо еще несколько лет войны, а затем революция, либо мир теперь, но никакой революции, то мы вы­берем еще несколько лет войны!» Если бы еще был задан вопрос: «Что может дать эта революция?», то всякий поднаторевший в науке специ­алист ответил бы, что о переходе к хозяйству, которое в его смысле можно назвать социалистическим, не идет и речи, но что должно опять-таки возникнуть буржуазное хозяйство, которое бы могло только ис­ключить феодальные элементы и остатки династического правления. Значит, ради этого скромного результата «еще несколько лет войны!» Пожалуй, позволительно будет сказать, что здесь даже при весьма твердых социалистических убеждениях можно отказаться от цели, ко­торая требует такого рода средств. Но в случае с большевизмом и дви­жением спартаковцев, вообще революционным социализмом любого рода дела обстоят именно так, и, конечно, в высшей степени забавным кажется, что эта сторона нравственно отвергает «деспотических по­литиков» старого режима из-за использования ими тех же самых средств, как бы ни был оправдан отказ от их целей.

Что касается освящения средств целью, то здесь этика убеждения вообще, кажется, терпит крушение. Конечно, логически у нее есть лишь возможность отвергать всякое поведение, использующее нравственно опасные средства. Правда, в реальном мире мы снова и снова сталкиваемся с примерами, когда исповедующий этику убежде­ния внезапно превращается в хилиастичекого пророка, как, например, те, кто, проповедуя в настоящий момент «любовь против насилия», в следующее мгновение призывают к насилию, к последнему насилию, которое привело бы к уничтожению всякого насилия, точно также, как наши военные при каждом наступлении говорили солдатам: это наступ­ление — последнее, оно приведет к победе и, следовательно, к миру. Исповедующий этику убеждения не выносит этической иррациональ­ности мира. Он является космически-этическим «рационалистом». Ко­нечно, каждый из вас, кто знает Достоевского, помнит сцену с Великим инквизитором, где эта проблема изложена верно. Невозможно напя­лить один колпак на этику убеждения и этику ответственности или эти­чески декретировать, какая цель должна освящать какое средство, если этому принципу вообще делаются какие-то уступки. [...]

Тот, кто хочет силой установить на земле абсолютную справедли­вость, тому для этого нужно окружение — человеческий «аппарат». Ему он должен обещать необходимое (внутреннее и внешнее) возна­граждение — мзду небесную или земную, иначе «аппарат» не работает. Итак, в условиях современной классовой борьбы внутренним возна­граждением является утоление ненависти и жажды мести, прежде всего Ressentiment'a (неприязни), и потребности в псевдоэтическом чувстве безусловной правоты, поношении и хуле противников. Внешнее возна­граждение — это авантюра, победа, добыча, власть и доходные места. Успех вождя полностью зависит от функционирования подвластного ему человеческого аппарата. Поэтому зависит он и от его — а не своих собственных — мотивов, т.е. оттого, чтобы окружению: красной гвар­дии, провокаторам и шпионам, агитаторам, в которых он нуждается, — эти вознаграждения доставлялись постоянно. То, чего он фактические достигает в таких условиях, находится поэтому вовсе не в его руках, но предначертано ему теми преимущественно низменными мотивами дей­ствия его окружения, которые можно удерживать в узде лишь до тех пор, пока честная вера в его личность и его дело воодушевляет по мень­шей мере часть приверженцев его взглядов (так, чтобы воодушевля­лось хотя бы большинство, не бывает, видимо, никогда). Но не только эта вера, даже там, где она субъективно честна, в весьма значительной части случаев является по существу этической «легитимацией» жажды мести, власти, добычи и выгодных мест, пусть нам тут ничего не наго­варивают, ибо ведь и материалистическое понимание истории не фиакр, в который можно садиться по своему произволу, и перед носи­телями революции он не останавливается! Но прежде всего традицио-налистская повседневность наступает после эмоциональной револю­ции, герой веры и прежде всего сама вера исчезают или становятся — что еще эффективнее — составной частью конвенциональной фразы политических обывателей и технических исполнителей. Именно в си­туации борьбы за веру это развитие происходит особенно быстро, ибо им, как правило, руководят или вдохновляют его подлинные вожди — пророки революции. Потому что и здесь, как и во всяком аппарате вождя, одним из условий успеха является опустошение и опредмечивание, духовная пролетаризация в интересах «дисциплины». Поэтому до­стигшая господства свита борца за веру особенно легко вырождается обычно в совершенно заурядный слой обладателей теплых мест.

Кто хочет заниматься политикой вообще и сделать ее своей единст­венной профессией, должен осознавать данные этические парадоксы и свою ответственность за то, что под их влиянием получится из него самого. Он, я повторяю, спутывается с дьявольскими силами, которые подкарауливают его при каждом действии насилия. Великие виртуозы акосмической любви к человеку и доброты, происходят ли они из На­зарета, из Ассизи или из индийских королевских замков, не «работали» с политическим средством — насилием; их царство было не от мира сего, и все-таки они действовали и действовали в этом мире, и фигуры Платона Каратаева у Толстого и святых [людей] у Достоевского все еще являются самыми адекватными конструкциями по их образу и подобию. Кто ищет спасения своей души и других душ, тот ищет его не на пути политики, которая имеет совершенно иные задачи — такие, которые можно разрешить только при помощи насилия. Гений или демон поли­тики живет во внутренней конфронтации с богом любви, в том числе и с христианским Богом в его церковном проявлении, — напряжении, которое в любой момент может разразиться непримиримым конфлик­том. Люди знали это уже во времена господства церкви. Вновь и вновь налагался на Флоренцию интердикт — а тогда для людей и спасения их душ это было властью куда более грубой, чем (говоря словами Фихте) «холодное одобрение» кантианского этического суждения, — но граж­дане сражались против государства церкви. И в связи с такими ситуа­циями Макиавелли в одном замечательном месте, если не ошибаюсь, « Истории Флоренции» заставляет одного из своих героев воздать хвалу тем гражданам, для которых величие отчего города важнее, чем спасе­ние души. [...]

Политика есть мощное медленное бурение твердых пластов, прово­димое одновременно со страстью и холодным глазомером. Мысль в общем-то правильная, и весь исторический опыт подтверждает, что возможного нельзя было бы достичь, если бы в мире снова и снова не тянулись к невозможному. Но тот, кто на это способен, должен быть .вождем, мало того, он еще должен быть — в самом простом смысле слова — героем. И даже те, кто не суть ни то, ни другое, должны во­оружиться той твердостью духа, которую не сломит и крушение всех на­дежд; уже теперь они должны вооружиться ею, ибо иначе не сумеют осуществить даже то, что возможно ныне. Лишь тот, кто уверен, что он не дрогнет, если, с его точки зрения, мир окажется слишком глупым или слишком подлым для того, что он хочет ему предложить; лишь тот, кто вопреки всему способен сказать «и все-таки!», — лишь тот имеет профессиональное призвание к политике.

Печатается по: ВеберМ. Избранные сочинения. М., 1990. С. 644— 675, 689—706.

К. ШМИТТ

Понятие политического

Понятие государства предполагает понятие политического. Соглас­но сегодняшнему словоупотреблению, государство есть политический статус народа, организованного в территориальной замкнутости. Таково предварительное описание, а не определение понятия государства.

Но здесь, где речь идет о сущности политического, это определение и не требуется. [...] Государство по смыслу самого слова и по своей исто­рической явленности есть особого рода состояние народа, именно такое состояние, которое в решающем случае оказывается наиважнейшим (mabgebend), а потому в противоположность многим мыслимым инди­видуальным и коллективным статусам это просто статус, статус как та­ковой. Большего первоначально не скажешь. Оба признака, входящие в это представление: статус и народ, — получают смысл лишь благо­даря более широкому признаку, т.е. политическому, и, если неправиль­но понимается сущность политического, они становятся непонятными.

Редко можно встретить ясное определение политического. По боль­шей части слово это употребляется лишь негативным образом, в про­тивоположность другим понятиям в таких антитезах, как «политика и хозяйство», «политика и мораль», «политика и право», а в праве это опять-таки антитеза «политика и гражданское право» и т.д. [...] Госу­дарство тогда оказывается чем-то политическим, а политическое чем-то государственным, и этот круг в определениях явно неудовлетворите­лен.

В специальной юридической литературе имеется много такого рода описаний политического, которые, однако, коль скоро они не имеют по­литически-полемического смысла, могут быть поняты, лишь исходя из практически-технического интереса в юридическом или администра­тивном разрешении единичных случаев. (...]

Такого рода определения, отвечающие потребностям правовой практики, ищут в сущности лишь практическое средство для отграни­чения различных фактических обстоятельств, выступающих внутри го­сударства в его правовой практике, но целью этих определений не яв­ляется общая дефиниция политического как такового. Поэтому они об­ходятся отсылками к государству или государственному, пока государ­ство и государственные учреждения могут приниматься за нечто само собой разумеющееся и прочное. Понятны, а постольку и научно оправ­данны также и те общие определения понятия политического, которые не содержат в себе ничего, кроме отсылки к «государству», покуда го­сударство действительно есть четкая, однозначно определенная вели­чина и противостоит негосударственным и именно потому «неполити­ческим» группам и «неполитическим» вопросам, т.е. пока государство обладает монополией на политическое. [...]

Напротив, приравнивание «государственного к политическому» становится неправильным и начинает вводить в заблуждение, чем больше государство и общество начинают пронизывать друг друга; все во­просы, прежде бывшие государственными, становятся общественны­ми, и наоборот: все дела, прежде бывшие «лишь» общественными, ста­новятся государственными, как это необходимым образом происходит при демократически организованном общественной устройстве (Gemeinwesen). Тогда области, прежде «нейтральные» — религия, культура, образование, хозяйство, — перестают быть «нейтральными» (в смыс­ле негосударственными и неполитическими). В качестве полемического контрпонятия против таких нейтрализации и деполитизаций важных предметных областей выступает тотальное государство тождествен­ности государства и общества, не безучастное ни к какой предметной области, потенциально всякую предметную область захватывающее. Вследствие этого в нем все, по меньшей мере возможным образом, по­литично, и отсылка к государству более не в состоянии обосновать спе­цифический различительный признак «политического». [...]

Определить понятие политического можно, лишь обнаружив и уста­новив специфически политические категории. Ведь политическое имеет свои собственные критерии, начинающие своеобразно действовать в противоположность различным, относительно самостоятельным пред­метным областям человеческого мышления и действования, в особен­ности в противоположность моральному, эстетическому, экономичес­кому. Поэтому политическое должно заключаться в собственных пос­ледних различениях, к которым может быть сведено все в специфичес­ком смысле политическое действование. Согласимся, что в области мо­рального последние различения суть «доброе» и «злое»; в эстетичес­ком — «прекрасное» и «безобразное»; в экономическом — «полез­ное» и «вредное» или, например, «рентабельное» и «нерентабельное». Вопрос тогда состоит в том, имеется ли также особое, иным различением, правда, неоднородное и не аналогичное, но от них все-таки незави­симое, самостоятельное и как таковое уже очевидное различение как простой критерий политического и в чем это различение состоит.

Специфически политическое различение, к которому можно свести политические действия и мотивы, — это различение друга и врага. Оно дает определение понятия через критерий, а не через исчерпывающую дефиницию или сообщение его содержания. Поскольку это различение невыводимо из иных критериев, такое различение применительно к политическому аналогично относительно самостоятельным критериям других противоположностей: доброму и злому в моральном, прекрасно­му и безобразному в эстетическом и т.д. Во всяком случае оно самостоятельно не в том смысле, что здесь есть подлинно новая предметная об­ласть, но в том, что его нельзя ни обосновать посредством какой-либо одной из иных указанных противоположностей или же ряда их, ни свес­ти к ним. Если противоположность доброго и злого просто, без даль­нейших оговорок не тождественна противоположности прекрасного и безобразного или полезного и вредного и ее непозволительно непо­средственно редуцировать к таковым, то тем более непозволительно спутывать или смешивать с одной из этих противоположностей проти­воположность друга и врага. Смысл различения друга и врага состоит в том, чтобы обозначить высшую степень интенсивности соединения или разделения, ассоциации или диссоциации; это различение может существовать теоретически и практически независимо оттого, исполь­зуются ли одновременно все эти моральные, эстетические, экономи­ческие или иные различения. Не нужно, чтобы политический враг был морально зол, не нужно, чтобы он был эстетически безобразен, не дол­жен он непременно оказаться хозяйственным конкурентом, а может быть, даже окажется и выгодно вести с ним дела. Он есть именно иной, чужой, и для существа его довольно и того, что он в особенно интенсив­ном смысле есть нечто иное и чуждое, так что в экстремальном случае возможны конфликты с ним, которые не могут быть разрешены ни предпринятым заранее установлением всеобщих норм, ни приговором «непричастного» и потому «беспристрастного» третьего.

Возможность правильного познания и понимания, а тем самым и полномочное участие в обсуждении и произнесении суждения даются здесь именно и только экзистенциальным участием и причастностью. Экстремальный конфликтный случай могут уладить между собой лишь сами участники; лишь самостоятельно может каждый из них решить, означает ли в данном конкретном случае инобытие чужого отрицание его собственного рода существования, и потому оно [инобытие чужого] отражается или побеждается, дабы сохранен был свой собственный, бытийственный род жизни. В психологической реальности легко напра­шивается трактовка врага как злого и безобразного, ибо всякое разли­чение и разделение на группы, а более всего, конечно, политическое как самое сильное и самое интенсивное из них привлекает для поддерж­ки все пригодные для этого различения. Это ничего не меняет в само­стоятельности таких противоположностей. А отсюда следует и обрат­ное: моральное злое, эстетически безобразное или экономически вред­ное от этого еще не оказываются врагом; морально доброе, эстетически прекрасное и экономически полезное еще не становятся другом в специфическом, т.е. политическом, смысле слова. Бытийственная пред­метность и самостоятельность политического проявляются уже в этой возможности отделить такого рода специфическую противополож­ность, как «друг— враг», от других различении и понимать ее как нечто самостоятельное. [...]

Понятие «друг» и «враг» следует брать в их конкретном, экзистен­циальном смысле, а не как метафоры или символы; к ним не должны подмешиваться, их не должны ослаблять экономические, моральные и иные представления, и менее всего следует понимать их психологичес­ки, в частно-индивидуалистическом смысле, как выражение приватных чувств и тенденций. «Друг» и «враг» — противоположности не норма­тивные и не «чисто духовные». Либерализм, для которого типична ди­лемма «дух — экономика» (более подробно рассмотренная ниже в раз­деле восьмом), попытался растворить врага со стороны торгово-деловой в конкуренте, а со стороны духовной в дискутирующем оппоненте. Конечно, в сфере экономического врагов нет, а есть лишь конкуренты; в мире, полностью морализованном и этизированном, быть может, уже остались только дискутирующие оппоненты. Все равно, считают ли это предосудительным или нет, усматривают ли атавистический остаток варварских времен в том, что народы реально подразделяются на груп­пы друзей и врагов, или есть надежда, что однажды это различение ис­чезнет с лица земли; а также независимо от того, хорошо ли и правиль­но ли (по соображениям воспитательным) выдумывать, будто врагов вообще больше нет, — все это здесь во внимание не принимается. Здесь речь идет не о фикциях и нормативной значимости, но о бытийственной действительности и реальной возможности этого различения. Можно разделять или не разделять эти надежды и воспитательные уст­ремления; то, что народы группируются по противоположности «друг — враг», что эта противоположность и сегодня действительна и дана как реальная возможность каждому политически существующему народу, — это разумным образом отрицать невозможно.

Итак, враг не конкурент и не противник в общем смысле. Враг также и не частный противник, ненавидимый в силу чувства антипатии. Враг, по меньшей мере эвентуально, т.е. по реальной возможности, — это только борющаяся совокупность людей, противостоящая точно такой же совокупности. Враг есть только публичный враг, ибо все, что соот­несено с такой совокупностью людей, в особенности с целым народом, становится поэтому публичным. [...] Врага в политическом смысле не требуется лично ненавидеть, и лишь в сфере приватного имеет смысл любить «врага своего», т.е. своего противника. [...]

Политическая противоположность — это противоположность самая интенсивная, самая крайняя, и всякая конкретная противопо­ложность есть противоположность политическая тем более, чем боль­ше она приближается к крайней точке, разделению на группы «друг — враг». Внутри государства как организованного политического единст­ва, которое как целое принимает для себя решение о друге и враге, на­ряду с первичными политическими решениями и под защитой принято­го решения возникают многочисленные вторичные понятия о «полити­ческом». Сначала это происходит при помощи рассмотренного в разде­ле первом отождествления политического с государственным. Результатом такого отождествления оказывается, например, противопостав­ление «государственно-политической» позиции партийно-политичес­кой или же возможность говорить о политике в сфере религии, о школь­ной политике, коммунальной политике, социальной политике и т.д. самого государства. Но и здесь для понятия политического конститу­тивны противоположность и антагонизм внутри государства (разумеет­ся, релятивированные существованием государства как охватывающе­го все противоположности политического единства). Наконец, разви­ваются еще более ослабленные, извращенные до паразитарности и ка­рикатурности виды «политики», в которых от изначального разделения на группы «друг — враг» остается уже лишь какой-то антагонистичес­кий момент, находящий свое выражение во всякого рода тактике и практике, конкуренции и интригах и характеризующий как «политику» самые диковинные гешефты и манипуляции. Но вот то, что отсылка к конкретной противоположности содержит в себе существо политичес­ких отношений, выражено в обиходном словоупотрбелении даже там, где уже полностью потеряно сознание «серьезного оборота дел».

Повседневным образом это позволяют видеть два легко фиксируе­мых феномена. Во-первых, все политические понятия, представления и слова имеют полемический смысл; они предполагают конкретную противоположность, привязаны к конкретной ситуации, последнее следствие которой есть (находящее выражение в войне или революции) разделение на группы «друг — враг», и они становятся пустой и при­зрачной абстракцией, если эта ситуация исчезает. Такие слова, как «го­сударство», «республика», «общество», «класс» и, далее, «суверени­тет», «правовое государство», «абсолютизм», «диктатура», «план», «нейтральное государство» или «тотальное государство» и т.д., непонятны, если неизвестно кто in konkreto должен быть поражен, побеж­ден, подвергнут отрицанию и опровергнут посредством именно такого слова. Преимущественно полемический характер имеет и употребле­ние в речи самого слова «политический», все равно, выставляют ли противника в качестве «неполитического» (т.е. того, кто оторван от жизни, упускает конкретное) или же, напротив, стремятся дисквалифи­цировать его, донести на него как на «политического», чтобы возвы­ситься над ним в своей «неполитичности» («неполитическое» здесь имеет смысл чисто делового, чисто научного, чисто морального, чисто юридического, чисто эстетического, чисто экономического или сходных оснований полемической чистоты). Во-вторых, способ выражения, бы­тующий в актуальной внутригосударственной полемике, часто отожде­ствляет ныне «политическое» с «партийно-политическим»: неизбеж­ная «необъективность» всех политических решений, являющаяся лишь отражением имманентного всякому политическому поведению различения «друг — враг», находит затем выражение в том, как убоги формы, как узки горизонты партийной политики, когда речь идет о за­мещении должностей, о прибыльных местечках; вырастающее отсюда требование «деполитизации» означает лишь преодоление партийно-политического и т.д. Приравнивание политического к партийно-поли­тическому возможно, если теряет силу идея охватывающего, релятивирующего все внутриполитические партии и их противоположности по­литического единства («государства»), и вследствие этого внутригосу­дарственные противоположности обретают большую интенсивность, чем общая внешнеполитическая противоположность другому государ­ству. Если партийно-политические противоположности внутри госу­дарства без остатка исчерпывают собой противоположности полити­ческие, то тем самым достигается высший предел «внутриполитичес­кого» ряда; т.е. внутригосударственное, а не внегосударственное раз­деление на группы «друг — враг» имеет решающее значение для во­оруженного противостояния. Реальная возможность борьбы, которая должна всегда наличествовать, дабы речь могла вестись о политике, при такого рода «примате внутренней политики» относится, следова­тельно, уже не к войне между организованными единствами народов (государствами или империями), но к войне гражданской.

Ибо понятие «враг» предполагает лежащую в области реального эвентуальность борьбы. Тут надо отрешиться от всех случайных, под­верженных историческому развитию изменений в технике ведения войны и изготовления оружия. Война есть вооруженная борьба между организованными политическими единствами, гражданская война — вооруженная борьба внутри некоторого (становящегося, однако, в силу этого проблематическим) организованного единства. Существенно в понятии оружия то, что речь идет о средстве физического убийства людей. Так же, как и слово «враг», слово «борьба» следует здесь по­нимать в смысле бытийственной изначальности. Оно означает не кон­куренцию, не чисто духовную борьбу-дискуссию, не символическое бо­рение, некоторым образом всегда совершаемое каждым человеком, ибо ведь и вся человеческая жизнь есть борьба и всякий человек — борец. Понятия «друг», «враг» и «борьба» свой реальный смысл по­лучают благодаря тому, что они в особенности соотнесены и сохраняют особую связь с реальной возможностью физического убийства. Война следует из вражды, ибо эта последняя есть бытийственное отрицание чужого бытия. Война есть только крайняя реализация вражды. Ей не нужно быть чем-то повседневным, чем-то нормальным, но ее и не надо воспринимать как нечто идеальное или желательное, а скорее, она должна оставаться в наличии как реальная возможность, покуда смысл имеет понятие врага.

Итак, дело отнюдь не обстоит таким образом, словно бы политичес­кое бытие (Dasein) — это не что иное, как кровавая война, а всякое политическое действие — это действие военное и боевое, словно бы всякий народ непрерывно и постоянно был относительно всякого иного народа поставлен перед альтернативой «друг или враг», а политически правильным не могло бы быть именно избежание войны. Даваемая здесь дефиниция политического не является ни беллицистской, или ми­литаристской, ни империалистической, ни пацифистской. Она не явля­ется также попыткой выставить в качестве социального идеала побе­доносную войну или удачную революцию, ибо ни война, ни революция не суть ни нечто социальное, ни нечто идеальное. [...]

Поэтому «друг — враг» как критерий различения тоже отнюдь не означает, что определенный народ вечно должен быть другом или вра­гом определенного другого народа или что нейтральность невозможна или не могла бы иметь политического смысла. Только понятие ней­тральности, как и всякое политическое понятие, тоже в конечном счете предполагает реальную возможность разделения на группы «друг — враг», а если бы на земле оставался только нейтралитет, то тем самым конец пришел бы не только войне, но и нейтралитету как таковому, равно как и всякой политике, в том числе и политике по избежанию войны, которая кончается, как только реальная возможность борьбы отпадает. Главное значение здесь имеет лишь возможность этого ре­шающего случая, действительной борьбы, и решение о том, имеет ли место этот случай или нет.

Исключительность этого случая не отрицает его определяющего ха­рактера, но лишь она обосновывает его. Если войны сегодня не столько многочисленны и повседневны, как прежде, то они все-таки настолько же или, быть может, еще больше прибавили в одолевающей мощи, на­сколько убавили в частоте и обыденности. Случай войны и сегодня — «серьезный оборот дел». Можно сказать, что здесь, как и в других слу­чаях, исключение имеет особое значение, играет решающую роль и об­нажает самую суть вещей. Ибо лишь в действительной борьбе сказы­ваются крайние последствия политического разделения на группы дру­зей и врагов. От этой чрезвычайной возможности жизнь людей получа­ет свое специфически политическое напряжение.

Мир, в котором была бы полностью устранена и исчезла бы возмож­ность такой борьбы, окончательно умиротворенный земной шар, стал бы миром без различения друга и врага и вследствие этого миром без политики. В нем, быть может, имелись бы множество весьма интерес­ных противоположностей и контрастов, всякого рода конкуренция и ин­триги, но не имела бы смысла никакая противоположность, на основа­нии которой от людей могло бы требоваться самопожертвование и им давались бы полномочия проливать кровь и убивать других людей. И тут для определения понятия «политическое» тоже не важно, желате­лен ли такого рода мир без политики как идеальное состояние. Феномен «политическое» можно понять лишь через отнесение к реальной воз­можности разделения на группы друзей и врагов, все равно, что отсюда следует для религиозной, моральной, эстетической, экономической оценки политического.