Задачи революционной пропаганды в росши

(Письмо к редактору журнала «Вперед!»)

II

Что подразумевает наш журнал под словом революция? Народное движение, направленное к уничтожению существующего порядка вещей, к устранению тех исторически выработавшихся условий эконо­мического быта, которые его давят и порабощают. Это слишком обще. Какое движение? Осмысленное, разумное, вызванное ясным сознанием принципиальных недостатков диких общественных условий, руково­димое верным и отчетливым пониманием как его средств, так и конеч­ных целей. Это сознание и это понимание должны быть присущими всему народу или по крайней мере большинству его, — только тогда, по вашему мнению, совершится истинная народная революция. Всякую другую революцию вы называете искусственным «навязыванием наро­ду революционных идей». [...] «.Будущий строй русского общества, — гласит ваша программа, — осуществлению которого мы решились со­действовать, должен воплотить в дело потребности большинства, им самим сознанные и понятые». [...] .

Следовательно, революцию вы понимаете в смысле осуществления в общественной жизни потребностей большинства, им самим сознан­ных и понятых. Но разве это будет революция в смысле насильствен­ного переворота? Разве когда большинство сознает и поймет как свои потребности, так и те пути и средства, с помощью которых их можно удовлетворить, разве тогда ему нужно будет прибегать к насильствен­ному перевороту? О, поверьте, оно сумеет тогда сделать это, не проли­вая ни единой капли крови, весьма мирно, любезно и, главное, посте­пенно. Ведь сознание и понимание всех потребностей придет к нему не вдруг. Значит, нет резона думать, будто и осуществлять эти потребнос­ти оно примется зараз: сначала оно сознает одну потребность и возмож­ность удовлетворить ее, потому другую, третью и т.д., и, наконец, когда оно дойдет до сознания своей последней потребности, ему уже даже и бороться ни с кем не придется, а уже о насилии и говорить нечего.

Значит, ваша революция есть не иное что, как утопический путь мирного прогресса. Вы обманываете и себя и читателей, заменяя слово прогресс словом революция. Ведь это шулерство, ведь это под­тасовка!

Неужели вы не понимаете, что революция (в обыденном смысле слова) тем-то и отличается от мирного прогресса, что первую делает меньшинство, а второй — большинство. Оттого первая проходит обык­новенно быстро, бурно, беспорядочно, носит на себе характер урагана, стихийного движения, а второй совершается тихо, медленно, плавно, «с величественной торжественностью», как говорят историки. Насиль­ственная революция тогда только и может иметь место, когда меньшин­ство не хочет ждать, чтобы большинство само сознало свои потребнос­ти, но когда оно решается, так сказать, навязать ему это сознание, когда оно старается довести глухое и постоянно присущее народу чув­ство недовольства своим положением до взрыва.

И затем, когда этот взрыв происходит, — происходит не в силу ка­кого-нибудь ясного понимания и сознания и т.п., а просто в силу на­копившегося чувства недовольства, озлобления, в силу невыносимости гнета, — когда этот взрыв происходит, тогда меньшинство старается только придать ему осмысленный, разумный характер, направляет его к известным целям, облекает его грубую чувственную основу в идеаль­ные принципы. Народ действительной революции — это бурная сти­хия, все уничтожающая и разрушающая на своем пути, действующая всегда безотчетно и бессознательно. Народ вашей революции — это цивилизованный человек, вполне уяснивший себе свое положение, действующий сознательно и целесообразно, отдающий отчет в своих поступках, хорошо понимающий, чего он хочет, понимающий свои ис­тинные потребности и свои права, человек принципов, человек идей.

Но где же видано, чтобы цивилизованные люди делали революции! О нет, они всегда предпочитают путь мирного и спокойного прогресса, путь бескровных протестов, дипломатических компромиссов и ре­форм — пути насилия, пути крови, убийств и грабежа. [...]

Даже нашему III Отделению, впадающему в умоисступление при одном слове революция, подобная революция — ваша революция, революция, обусловленная «ясным сознанием и пониманием большин­ством своих потребностей», не может быть страшной. Напротив, его прямой интерес состоит в том, чтобы пропагандировать ее идеи. С по­мощью такой пропаганды можно совсем сбить молодежь с толку, пред­ставляя ей действительную революцию как искусственное навязы­вание народу неосознанных и непрочувствованных им идей, как нечто деспотическое, эфемерное, скоротечное и потому вредное; уверяя ее, что победа народного дела, что радикальный переворот всех существу­ющих общественных отношений зависит от степени сознания народом его прав и потребностей, т.е. от степени его умственного и нравствен­ного развития, можно незаметно довести ее до убеждения, будто раз­вивать народ и уяснять ему его потребности и т.п. — значит подготов­лять не торжество мирного прогресса, а торжество истинной револю­ции. [...]

IV[...] Революции делают революционеры, а революционеров создают данные социальные условий окружающей их среды. Всякий народ, за­явленный произволом, измученный эксплуататорами, осужденный из века в век поить своею кровью, кормить своим телом праздное поколение тунеядцев, скованный по рукам и по ногам железными цепями эко­номического рабства, — всякий такой народ (а в таком положении на­ходятся все народы) в силу самых условий своей социальной среды есть революционер; он всегда может; он всегда хочет сделать революцию; он всегда готов к ней. И если он в действительности не делает ее, если он в действительности с ослиным терпением продолжает нести свой му­ченический крест... то это только потому, что в нем забита всякая внут­ренняя инициатива, что у него не хватает духа самому выйти из своей колеи; но раз какой-нибудь внешний толчок, какое-нибудь неожидан­ное столкновение выбили его из нее — и он поднимается, как бурный ураган, и он делает революцию.

Наша учащаяся молодежь точно так же в большинстве случаев на­ходится в условиях, благоприятных для выработки в ней революцион­ного настроения. Наши юноши — революционеры не в силу своих зна­ний, а в силу своего социального положения. Большинство их — дети родителей-пролетариев или людей, весьма недалеко ушедших от про­летариев. Среда, их вырастившая, состоит либо из бедняков, в поте лица своего добывающих хлеб, либо живет на хлебах у государства; на каждом шагу она чувствует свое экономическое бессилие, свою зави­симость. А осознание своего бессилия, своей необеспеченности, чувст­во зависимости всегда приводят к чувству недовольства, к озлоблению, к протесту.

Правда, в положении этой среды есть и другие условия, парализую­щие действие экономической нищеты и политической зависимости; ус­ловия, до известной степени примиряющие с жизнью потому, что они дают возможность эксплуатировать чужой труд; условия, заглушающие недовольство, забивающие протест, развивающие в людях тот узкий, скотский эгоизм, который не видит ничего дальше своего носа, который приводит к рабству и тупому консерватизму. Но юноши, еще не охва­ченные губительным влиянием условий второго рода, еще не втянув­шиеся в будничную практику прошлой жизни, не успевшие присосаться ни к одному из легализированных способов грабежа и эксплуатации, юноши, не видящие ничего в будущем, кроме необеспеченности и за­висимости, вынесшие из прошлого безотрадные воспоминания о вся­кого рода унижениях и страданиях, которым зависимость и нищета под­вергают человека, — эти юноши, едва они начинают сознательно мыс­лить, невольно, неизбежно приходят к мысли о необходимости револю­ции, невольно, неизбежно становятся революционерами. [...]

 

Vi

[...] Ваш журнал решительный противник борьбы агитационной, он признает лишь одну борьбу — борьбу философскую, борьбу с точки зрения общих принципов. В своей программе (стр. 6) вы говорите, что идя вас всего важнее вопрос социальный, т.е. общие экономические принципы, которые лежат в основе исторического общества, и что вни­мание вашего журнала исключительно будет обращаться на факты, имеющие наиболее тесную, прямую связь с этими принципами, следо­вательно, на факты из экономической жизни народа; факты же, в кото­рых экономические принципы воплощаются лишь косвенно, посред­ственно, будут интересовать вас только в слабой степени, вы отодви­нете их на задний план.

Политический вопрос, т.е. тот политический вопрос, который всех нас давит, безумный деспотизм самодержавия, возмутительный произ­вол хищнического правительства, наше общее бесправие, наше по­стыдное рабство — все это для вас вопросы второстепенные. Вы слиш­ком заняты созерцанием коренных причин зла, чтобы обращать вни­мание на такие мелочи. Но коренные причины зла одинаковы как для России, так и для всей 3[ападной] Европы, только в 3[ападной] Европе благодаря более высокому развитию экономической жизни они прояв­ляются в более резких, более рельефных формах и их влияние на все прочие сферы жизни, и в особенности на сферу политическую, осяза­тельнее, нагляднее.

Отсюда, в интересах разъяснения фальшивости и несправедливости общих экономических принципов гораздо практичнее обращаться за фактами к Европе, а не к России. Ее жизнь представляет если и не более обильный, то во всяком случае более разработанный материал для подобного разъяснения, чем наша. Вы это понимаете, и потому ваш журнал гораздо пристальнее следит за рабочим движением в Западной Европе, чем за внутренней жизнью России; вопросам общеевропейско­го интереса он уделяет столько же, если не больше, места, как и вопро­сам, имеющим специально русский интерес. [...]

Вот потому-то истинно революционная партия ставит своей главной, своей первостепенной задачей не подготовление революции вообще, в отдаленном будущем, а осуществление ее в возможно ближайшем на­стоящем. Ее орган должен быть и органом этой идеи; мало того, он дол­жен служить одним из практических средств, непосредственно содей­ствующих скорейшему наступлению насильственного переворота. Иными словами, он должен не столько заботиться о теоретическом уяснении и философском понимании принципиальных несовершенств данного порядка вещей, сколько о .возбуждении к нему отвращения и ненависти, о накоплении и распространении во всех слоях общества чувств недовольства, озлобления, страстного желания перемены.

Следовательно, хотя интересы революционной партии и не исклю­чают теоретической, научной борьбы, но они требуют, чтобы борьба практическая, агитаторская была выдвинута на первый план. Они тре­буют этого не только ввиду настоятельной неотложности революции, но также и ввиду других не лишенных значения соображений. Наша мо­лодежь, наше интеллигентное меньшинство страдает не столько недо­статком ясного понимания несостоятельности общих экономических принципов, лежащих в основе нашего быта, сколько недостатком силь­ных аффективных импульсов, толкающих людей на практическую ре­волюционную деятельность. Следовательно, развитие этих импульсов (что и составляет одну из главных задач революционной агитации) в вы­сокой степени необходимо в интересах более усиленного комплектова­ния кадров революционной армии. [...]

VII

После всего мною сказанного я, как мне кажется, имею некоторое право утверждать, что с точки зрения насущных интересов русской ре­волюционной партии задачи ее революционной пропаганды могут быть формулированы следующим образом.

1. По отношению к. образованному большинству, по отношению к привилегированной среде, равно как и по отношению к народу, она должна преследовать главнейшим образом цели агитаторские. Она должна возбуждать в обществе чувство недовольства и озлобления су­ществующим порядком, останавливая его внимание главным образом на тех именно фактах, которые всего более способны вызвать и разжечь это чувство. При выборе этих фактов она должна соображаться не столько с тем, в какой мере в них воплощаются общие принципы дан­ного порядка, сколько с тем, в какой мере они причиняют действитель­ные, осязательные страдания людям той или другой среды.

2. По отношению к. революционной молодежи, к, своей партии она должна преследовать цели по преимуществу организационные. Убеждая ее в настоятельной необходимости непосредственной, прак­тической революционной деятельности, она должна выяснить ей, что главное условие успеха этой деятельности зависит от прочной организации­ ее революционных сил, от объединения частных, единичных по­пыток в одно общее, дисциплинированное, стройное целое. [...]

Печатается по: Ткачев П.Н. Соч.: В 2 т. М., 1976. Т. 2. С. 12—13, 16—19, 23—25, 26, 29, 31, 34—35, 36—39.

К.Н. ЛЕОНТЬЕВ

Византизм и славянство

Г л а в а VII

О государственной форме

[...] Социальная наука едва родилась, а люди, пренебрегая опытом веков и примерами ими же теперь столь уважаемой природы, не хотят видеть, что между эгалитарно-либеральным поступательным движением и идеей развития нет ничего логически родственного, даже более: эгалитарно-либеральный процесс есть антитеза процессу развития. При последнем внутренняя идея держит крепко обществен­ный материал в своих организующих, деспотических объятиях и огра­ничивает его разбегающиеся, расторгающие стремления. Прогресс же, борющийся против всякого деспотизма сословий, цехов, монастырей, даже богатства и т.п., есть не что иное, как процесс разложения, процесс того вторичного упрощения целого и смешения составных частей, о котором я говорил выше, процесс сглаживания морфологи­ческих очертаний, процесс уничтожения тех особенностей, которые были органически (т.е. деспотически) свойственны общественному телу.[...]

Государство есть, с одной стороны, как бы дерево, которое достигает своего полного роста, цвета и плодоношения, повинуясь некоему таин­ственному не зависящему от нас деспотическому повелению внутрен­ней, вложенной в него идеи. С другой стороны, оно есть машина, и сде­ланная людьми полусознательно, и содержащая людей, как части, как колеса, рычаги, винты, атомы, и наконец, машина, вырабатывающая, Образующая людей. Человек в государстве есть в одно и то же время и механик, и колеса или винт, и продукт общественного организма.

На которое бы из государств древних и новых мы ни взглянули, у всex найдем одно и то же общее: простоту и однообразие вначале, больше равенства и больше свободы (по крайней мере фактической, если не юридической свободы), чем будет после... Потом мы видим боль­шее или меньшее укрепление власти, более глубокое или менее резкое (смотря по задаткам первоначального строения) разделение со­словий, большее разнообразие быта и разнохарактерности об­ластей. [...]

Вообще в эти сложные цветущие эпохи есть какая бы то ни было аристократия, политическая, с правами и положением, или только бы­товая (т.е.), только с положением без резких прав, или еще чаще сто­ящая на грани политической и бытовой. Эвпатриды Афин, феодальные сатрапы Персии, оптиматы Рима, маркизы Франции, лорды Англии, воины Египта, спатиаты Лаконии, знатные дворяне России, паны Польши, беи Турции.

В то же время, по внутренней потребности единства, есть наклон­ность и к единоличной власти, которая по праву или только по факту, но всегда крепнет в эпоху цветущей сложности. Являются великие за­мечательные диктаторы, императоры, короли или, по крайней мере, ге­ниальные демагоги и тираны (в древнеэллинском смысле), Фемистоклы, Периклы и т.п. [...]

Вместо того, чтобы или наивно, или нечестно становиться, ввиду ка­кого-то конечного блага, на разные предвзятые точки зрения, комму­нистическую, демократическую, либеральную и т.д., научнее было бы подвергать все одинаковой, бесстрастной, безжалостной оценке, и если бы итог вышел либо либеральный, либо охранительный, либо сослов­ный, либо бессословный, то не мы, так сказать, были бы виноваты, а сама наука.

Статистики нет никакой для субъективного блаженства отдельных лиц; никто не знает, при каком правлении люди живут приятнее. Бунты и революции мало доказывают в этом случае. Многие веселятся бун­том. [...]

Никакой нет статистики для определения, что в республике жить лучше частным лицам, чем в монархии; в ограниченной монархии лучше, чем в неограниченной; в эгалитарном государстве лучше, чем в сословном; в богатом лучше, чем в бедном. Поэтому, отстраняя мерило благоденствия, как недоступное еще современной социальной науке (быть может, и навсегда неверное и малопригодное), гораздо безоши­бочнее будет обратиться к объективности, к картинам и спрашивать себя, нет ли каких-нибудь всеобщих и весьма простых законов для раз­вития и разложения человеческих обществ?

И если мы не знаем, возможно ли всеобщее царство блага, то, по крайней мере, постараемся дружными усилиями постичь, по мере наших средств, что пригодно для блага того или другого частного государства.[...]

Государственная форма у каждой нации, у каждого общества своя; она в главной основе неизменная до гроба исторического, но ме­няется быстрее или медленнее в частностях, от начала до конца.

Вырабатывается она не вдруг и не сознательно сначала; не вдруг по­нятна; она выясняется лишь хорошо в ту среднюю эпоху наибольшей сложности и высшего единства, за которой постоянно следует, рано или поздно, частная порча этой формы и затем разложение и смерть.

Так, государственная форма древнего Египта была резко сословная монархия, вероятно, глубоко ограниченная жреческой аристократией и вообще религиозными законами.

Персия была, по-видимому, более феодального, рыцарского проис­хождения; но феодальность ее сдерживалась безграничным в принципе царизмом, земным выражением добра, Ормузда.

История Греции и Рима больше обработана, и потому на них все это еще яснее.

Афины именно в цветущий период выработали свойственную им го­сударственную форму.

Это — демократическая республика, однако с привилегиями, с эв-патридами, с денежным цензом, с рабами и, наконец, с наклоннос­тью к фактической, неузаконенной, непрочной диктатуре Периклов, Фемистоклов и т.д.

Форма эта, которой естественные залоги хранились, конечно, в самих нравах и обстоятельствах, выработалась именно в цветущий сложный период, от Солона до Пелопоннесской войны. Во время этой войны началась порча, начался эгалитарный прогресс.

Свободы было и без того много: захотелось больше равенства.

Спарта, от эпохи Ликурга до унижения фиванцами, выработала также свою, чрезвычайно оригинальную, стеснительную и деспотичес­кую форму аристократического республиканского коммунизма с чем-то вроде двух наследственных президентов.

Форма эта была несравненно стеснительнее, деспотичнее афин­ской, и поэтому жизни и творчества в Афинах было больше, а в Спарте меньше, но зато Спарта была сильнее и долговечнее.

Все остальные государства греческого мира колебались, вероятно, между дорической формой Спарты и ионийской формой Афин. Потреб­ность формы, стеснения, деспотизма, дисциплины, исходящей из нужд самосохранения, была и в этом распущенном и раздробленном эллинском мире так велика, что во многих государствах демократического ха­рактера (т.е., вероятно, там, где выразился слабее деспотизм сослов­ный) вырабатывалась тирания, т.е. дисциплина единоличной власти (Поликрат, Периандр, Дионисий Сиракузский и др.).

Феодализм сельский, помещичий или рыцарский был, по-видимому, всегда ничтожен в Элладе почти также, как и в Риме; все аристократии Эллады и Рима имели городской характер; все они были, так сказать, муниципального происхождения.

История Македонии очень бедна, и сведений о первоначальной ор­ганизации македонского царства у нас мало. Но некоторые историки полагают, что у македонян был феодализм выражен сильнее муниципальности (и действительно, о городах македонских почти нет и речи, а все слышно лишь о царях и их дружине, о «Генералах» Александра),

Ослабевший эллинский муниципальный мир, соединившись потом с грубой, неясной (неразвитой, вероятно) феодальностью македонян, дошел до мгновенного государственного единства при Филиппе и Алек­сандре и только тогда стал в силах распространять свою цивилизацию до самой Индии и внутренней Африки. Опять-таки, значит, для наибольшего величия и силы. оказалась нужной большая слож­ность формы — сопряжение аристократии с монархией. [...]

Именно в это время выработалась та муниципальная, избиратель­ная диктатура, императорство, которое так долго дисциплинировало Рим и послужило еще потом и Византии.

То же самое мы видим и в европейских государствах.

Италия, возросшая на развалинах Рима, около эпохи Возрождения, и раньше всех других европейских государств, выработала свою госу­дарственную форму в виде двух самых крайних антитез — с одной стороны, высшую централизацию, в виде государственного пап­ства, объединявшего весь католический мир далеко вне пределов Ита­лии, с другой же — для самой себя, для Италии собственно, форму крайне децентрализованную, муниципально-аристократических малых государств, которые постоянно колебались между олигар­хией (Венеция и Генуя) и монархией (Неаполь, Тоскана и т.д.).

Государственная форма, прирожденная Испании, стала ясна не­сколько позднее. Это была монархия самодержавная и аристокра­тическая, но провинциально мало сосредоточенная, снабженная местными и отчасти сословными вольностями и привилегиями, нечто среднее между Италией и Францией. Эпоха Карла V и Филиппа II есть эпоха цвета.

Государственная форма, свойственная Франции, была в высшей степени централизованная, крайне сословная, но самодержав­ная монархия. Эта форма выяснилась постепенно при Людовике XI, Франциске I, Ришелье и Людовике XIV; исказилась она в 89-м году.

Государственная форма Англии была (и отчасти есть до сих пор) ог­раниченная, менее Франции вначале сословная, децентрализован­ная монархия, или, как другие говорят, аристократическая республика с наследственным президентом. Эта форма выразилась почти одно­временно с французской при Генрихе VIII, Елизавете и Вильгельме Оранском.

Государственная форма Германии была (до Наполеона I и до годов 48 и 71) следующая: союз государств небольших, отдельных, со­словных, более или менее самодержавных, с избранным императо­ром — сюзереном (не муниципального, а феодального происхожде­ния).

Все эти, уже выработанные ясно формы начали постепенно менять­ся у одних с XVIII столетия, у других в XIX веке. Во всех открылся эга­литарный и либеральный процесс.

Можно верить, что польза есть от этого какая-нибудь, общая для Вселенной, но уже никак не для долгого сохранения самих этих отно­сительных государственных миров.

Реакция не потому не права, что она не видит истины, нет! Реакция везде чует эмпирически истину; но отдельные ячейки, волокна, ткани и члены организма стали сильнее в своих эгалитарных порывах, чем власть внутренней организующей деспотической идеи! [...]

После цветущей и сложной эпохи, как только начинается процесс вторичного упрощения и смешения контуров, т.е. большое однообразие областей, смешение сословий, подвижность и шаткость властей, при­нижение религии, сходство воспитания и т.п., как только деспотизм формологического процесса слабеет, так в смысле государственного блага все прогрессисты становятся не правы в теории, хотя и торжествуют на практике. Они не правы в теории; ибо, думая ис­правлять, они разрушают; они торжествуют на практике; ибо идут легко по течению, стремятся по наклонной плоскости. Они торжеству­ют, они имеют громкий успех.

Все охранители и друзья реакции правы, напротив, в теории, когда начинается процесс вторичного упростительного смешения: ибо они хотят лечить и укреплять организм. Не их вина, что они не­надолго торжествуют; не их вина, что нация не умеет уже выносить дис­циплину отвлеченной государственной идеи, скрытой в недрах ее!

Они все-таки делают свой долг и, сколько могут, замедляют разло­жение, возвращая нацию, иногда и насильственно, к культу создавшей ее государственности. [...]

Я предвижу еще одно возражение: я знаю, мне могут сказать, что пред концом культурной жизни и пред политическим падением госу­дарств заметнее смешение, чем упрощение. И в древности, и теперь. Но, во-первых, самое смешение есть уже своего рода упрощение кар­тины, упрощение юридической ткани и бытовой узорности. Смешение всех цветов ведет к серому или белому. А главное основание вот где. Я спрашиваю: просты ли нынешние копты, потомки египтян или арабы Сирии? Просты ли были pagani, сельские идолопоклонники, которые держались еще после падения и исчезновения эллино-римской религи­озности и культуры в высших слоях общества? Просты ли были хрис­тиане-греки под турецким игом до восстания 20-х годов? Просты ли гебры, остатки огнепоклонников культурного персо-мидийского мира?

Конечно, все перечисленные люди, общины и народные остатки не­сравненно проще, чем были люди, общины, нации в эпоху цвета Египта, Калифата, греко-римской цивилизации, чем персы во времена Дария Гистаспа или византийцы во времена Иоанна Златоуста, Люди проще лично, по мыслям, вкусам, по несложности сознания и потреб­ностей; общины и целые национальные или религиозные остатки проще потому, что люди в их среде все очень сходны и равны между собою. Итак, прежде смешение и некоторая степень вторичного принижения (то есть; количественное упрощение), потом смерть своеобразной культуры в высших слоях или гибель государства и, наконец, переживающая свою государственность вторичная простота национальных и религиозных остатков. [...]

Печатается по: Леонтьев К. Записки отшельника. М., 1992. С. 118—132.