Политические институты и конституционное право 3 страница

Решающие различия между организациями типа толпы в XIX в. и массовыми движениями XX в. трудно уловить, потому что современные тоталитарные вожди немногим отличаются по своей психологии и складу ума от прежних вожаков толпы, чьи моральные нормы и политичес­кие приемы так походили на нормы и приемы буржуазии. Но если ин­дивидуализм характеризовал и буржуазную и типичную для толпы жиз­ненную установку, тоталитарные движения могли-таки с полным пра­вом притязать на то, что они были первыми истинно антибуржуазными партиями.[...]

Отношение между классовым обществом под господством буржуа­зии и массами, которые возникли из его крушения, не то же самое, что отношение между буржуазией и толпой, которая была побочным про­дуктом капиталистического производства. Массы делят с толпой только одну общую характеристику: оба явления находятся вне всех социаль­ных сетей и нормального политического представительства. Но массы не наследуют (как делает толпа хотя бы в извращенной форме) нормы и жизненные установки господствующего класса, а отражают и так или иначе коверкают нормы и установки всех классов по отношению к об­щественным делам и событиям. Жизненные стандарты массового че­ловека обусловлены не только и даже не столько определенным клас­сом, к которому он однажды принадлежал, но скорее уж всепроникающими влияниями и убеждениями, которые молчаливо и скопом разде­ляются всеми классами общества в одинаковой мере.

Классовая принадлежность, хотя и более свободная и отнюдь не такая предопределенная социальным происхождением, как в разных группах и сословиях феодального общества, обычно устанавливалась по рождению, и только необычайная одаренность или удача могли из­менить ее. Социальный статус был решающим для участия индивида в политике, и, за исключением случаев чрезвычайных для нации обстоятельств, когда предполагалось, что он действует только как национал, безотносительно к своей классовой или партийной принадлежности, рядовой индивид никогда напрямую не сталкивался с общественными делами и не чувствовал себя прямо ответственным за их ход. Повыше­ние значения класса в обществе всегда сопровождалось воспитанием и подготовкой известного числа его членов к политике как профессии, работе, к платной (или, если они могли позволить себе это, бесплатной) службе правительству и представительству класса в парламенте. То, что большинство народа оставалось вне всякой партийной или иной по­литической организации, не интересовало никого, и один конкретный класс не больше, чем другой. Иными словами, включенность в некото­рый класс, в его ограниченные групповые обязательства и традиционные установки по отношению к правительству мешала росту числа граждан, чувствующих себя индивидуально и лично ответственными за управление страной. Этот аполитичный характер населения нацио­нальных государств выявился только тогда, когда классовая система рухнула и унесла с собой всю ткань из видимых и невидимых нитей, ко­торые связывали людей с политическим организмом, с государством.

Крушение классовой системы автоматически означало крах партий­ной системы, главным образом потому, что эти партии, организованные для защиты определенных интересов, не могли больше представлять классовые интересы. Продолжение их жизни было в какой-то мере важным для тех членов прежних классов, кто надеялся вопреки всему восстановить свой старый социальный статус и кто держался вместе больше не потому, что у них были общие интересы, но потому, что они надеялись возобновить их. Как следствие, партии делались все более и более психологичными и идеологичными в своей пропаганде, с более апологетическими и ностальгическими в своих политических подходах. Вдобавок они теряли, не сознавая этого, тех пассивных сторонников, которые никогда не интересовались политикой, ибо чуяли, что нет пар­тий, пекущихся об их интересах. Так что первым признаком крушения европейской континентальной партийной системы было не дезертирст­во старых членов партии, а неспособность набирать членов из более молодого поколения и потеря молчаливого согласия и поддержки неор­ганизованных масс, которые внезапно стряхнули свою апатию и потя­нулись туда, где увидели возможность громко заявить о своем новом ожесточенном противостоянии системе.

Падение охранительных стен между классами превратило сонные большинства, стоящие за всеми партиями, в одну громадную неоргани­зованную, бесструктурную массу озлобленных индивидов, не имевших ничего общего, кроме смутного опасения, что надежды партийных де­ятелей обречены, что, следовательно, наиболее уважаемые, видные и представительные члены общества — болваны, и все власти, какие ни есть, не столько злонамеренные, сколько одинаково глупые и мошен­нические. Для зарождения этой новой, ужасающей, отрицательной со­лидарности не имело большого значения, что безработный ненавидел статус-кво и власти в формах, предлагаемых социал-демократической партией, экспроприированный мелкий собственник — в формах цент­ристской или правоуклонистской партии, а прежние члены среднего и высшего классов — в форме традиционной крайне правой. Числен­ность этой массы всем недовольных и отчаявшихся людей резко под­скочила в Германии и Австрии после Первой мировой войны, когда инфляция и безработица добавили свое к разрушительным последствиям военного поражения. Они составляли очень значительную долю насе­ления во всех государствах — преемниках Австро-Венгрии, и они же поддерживали крайние движения во Франции и Италии после Второй мировой войны.

В этой атмосфере крушения классового общества развивалась пси­хология европейских масс. Тот факт, что с монотонным и абстрактным единообразием одинаковая судьба постигала массу людей, не отвратил их от привычки судить о себе в категориях личного неуспеха или о мире с позиций обиды на особенную, личную несправедливость этой судьбы. Такая самососредоточенная горечь хотя и повторялась снова и снова в одиночестве и изоляции, не становилась, однако, объединяющей силой (несмотря на ее тяготение к стиранию индивидуальных различий), по­тому что она не опиралась на общий интерес, будь то экономический, или социальный, или политический. Поэтому самососредоточенность шла рука об руку с решительным ослаблением инстинкта самосохране­ния. Самоотречение в том смысле, что любой ничего не значит, ощу­щение себя преходящей вещью больше были не выражением индиви­дуального идеализма, но массовым явлением. Старая присказка, будто бедным и угнетенным нечего терять, кроме своих цепей, неприменима к людям массы, ибо они теряли намного больше цепей нищеты, когда теряли интерес к собственному бытию: исчезал источник всех тревог и забот, которые делают человеческую жизнь беспокойной и страдатель­ной. В сравнении с этим их нематериализмом христианский монах вы­глядит человеком, погруженным в мирские дела. [...]

Выдающиеся европейские ученые и государственные деятели с пер­вых лет XIX в. и позже предсказывали приход массового человека и эпохи масс. Вся литература по массовому поведению и массовой пси­хологии доказывала и популяризировала мудрость, хорошо знакомую древним, о близости между демократией и диктатурой, между правле­нием толпы и тиранией. Эти авторы подготовили определенные поли­тически сознательные и сверхчуткие круги западного образованного мира к появлению демагогов, к массовому легковерию, суеверию и жестокости. И все же, хотя эти предсказания в известном смысле ис­полнились, они много потеряли в своей значимости ввиду таких неожи­данных и непредсказуемых явлений, как радикальное забвение личного интереса, циничное или скучливое равнодушие перед лицом смерти или иных личных катастроф, страстная привязанность к наиболее отвлеченным понятиям как путеводителям по жизни и общее презрение даже к самым очевидным правилам здравого смысла.

Вопреки предсказаниям массы не были результатом растущего ра­венства условий для всех, распространения всеобщего образования и неизбежного понижения стандартов и популяризации содержания культуры. (Америка, классическая страна равных условий и всеобщего образования со всеми его недостатками, видимо, знает о современной психологии масс меньше, чем любая другая страна в мире.) Скоро от­крылось, что высококультурные люди особенно увлекаются массовыми движениями и что вообще в высшей степени развитой индивидуализм и утонченность не предотвращают, а в действительности иногда поощ­ряют саморастворение в массе, для чего массовые движения создавали все возможности. Поскольку очевидный факт, что индивидуализация и усвоение культуры не предупреждают формирования массовидных ус­тановок, оказался весьма неожиданным, его часто списывали на болез­ненность или нигилизм современной интеллигенции, на предполагае­мую типичную ненависть интеллекта к самому себе, на дух «враждеб­ности к жизни» и непримиримое противоречие со здоровой витальнос­тью. И все-таки сильно оклеветанные интеллектуалы были только наи­более показательным примером и наиболее яркими выразителями го­раздо более общего явления. Социальная атомизация и крайняя инди­видуализация предшествовала массовым движениям, которые гораздо легче и раньше социотворческих, неиндивидуалистических членов из традиционных партий, привлекали совершенно неорганизованных людей, типичных «неприсоединившихся», кто по индивидуалистичес­ким соображениям всегда отказывался признавать общественные связи или обязательства.

Истина в том, что массы выросли из осколков чрезвычайно атоми-зированного общества, конкурентная структура которого и сопутст­вующее ей одиночество индивида сдерживались лишь его включеннос­тью в класс. Главная черта человека массы не жестокость и отсталость, а его изоляция и нехватка нормальных социальных взаимоотношений. При переходе от классово разделенного общества национального госу­дарства, где трещины заделывались националистическими чувствами, было только естественным, что эти массы в первой растерянности своего нового опыта тяготели к особенно неистовому национализму, которому вожди масс поддались из чисто демагогических соображений, вопреки собственным инстинктам и целям.

Ни племенной национализм, ни мятежный нигилизм не характерны или идеологически не свойственны массам так, как они были присущи толпе. Но наиболее даровитые вожди масс в наше время вырастали еще из толпы, а не из масс. В этом отношении биография Гитлера читается как учебный пример, и о Сталине известно, что он вышел из заговор­щического аппарата партии большевиков с его специфической смесью отверженных и революционеров. На ранней стадии гитлеровская пар­тия, почти исключительно состоявшая из неприспособленных, неудач­ников и авантюристов, в самом деле представляла собой «вооружен­ную богему», которая была лишь оборотной стороной буржуазного об­щества и которую, следовательно, немецкая буржуазия должна бы уметь успешно использовать для своих целей. Фактически же буржуа­зия была так же сильно обманута нацистами, как группа Рема — Шлейхера в рейхсвере, которая тоже думала, что Гитлер, используе­мый ими в качестве осведомителя, или штурмовые отряды, используе­мые для военной пропаганды и полувоенной подготовки населения, будут действовать как их агенты и помогут в установлении военной дик­татуры. И те и другие воспринимали нацистское движение в своих по­нятиях, в понятиях политической философии толпы, и просмотрели не­зависимую, самопроизвольную поддержку, оказанную новым вожакам толпы массами, а также прирожденные таланты этих вождей к созда­нию новых форм организации. [...]

Что тоталитарные движения зависели от простой бесструктурности массового общества меньше, чем от особых условий атомизированного и индивидуализированного состояния массы, лучше всего увидеть в сравнении нацизма и большевизма, которые начинали в своих странах при очень разных обстоятельствах. Чтобы превратить революционную диктатуру Ленина в полностью тоталитарное правление, Сталину спе­рва надо было искусственно создать то атомизированное общество, ко­торое для нацистов в Германии приготовили исторические события.

Октябрьская революция удивительно легко победила в стране, где деспотическая и централизованная бюрократия управляла бесструк­турной массой населения, которое не организовывали ни остатки дере­венских феодальных порядков, ни слабые, только нарождающиеся го­родские капиталистические классы. Когда Ленин говорил, что нигде в мире не было бы так легко завоевать власть и так трудно удержать ее, как в России, он думал не только о слабости рабочего класса, но и об обстановке всеобщей социальной анархии, которая благоприятствова­ла внезапным изменениям. Не обладая инстинктами вождя масс (он не был выдающимся оратором и имел страсть публично признавать и ана­лизировать собственные ошибки вопреки правилам даже обычной де­магогии), Ленин хватался сразу за все возможные виды дифференциа­ции — социальную, национальную, профессиональную, дабы внести какую-то структуру в аморфное население, и, видимо, он был убежден, что в таком организованном расслоении кроется спасение революции. Он узаконил анархическое ограбление помещиков деревенскими мас­сами и тем самым создал в первый и, вероятно, в последний раз в Рос­сии тот освобожденный крестьянский класс, который со времен Фран­цузской революции был самой твердой опорой западных национальных государств. Он попытался усилить рабочий класс, поощряя независи­мые профсоюзы. Он терпел появление робких ростков среднего класса в результате курса нэпа после окончания гражданской войны. Он вво­дил новые отличительные факторы, организуя, а иногда изобретая как можно больше национальностей, развивая национальное самосозна­ние и понимание исторических и культурных различий даже среди наи­более первобытных племен в Советском Союзе. Кажется ясным, что в этих чисто практических политических делах Ленин следовал интуиции большого государственного деятеля, а не своим марксистским убежде­ниям. Во всяком случае его политика показывала, что он больше боялся отсутствия социальной или иной структуры, чем возможного роста центробежных тенденций среди новоосвобожденных национальностей или даже роста новой буржуазии из вновь становящихся на ноги сред­него и крестьянского классов. Нет сомнения, что Ленин потерпел свое величайшее поражение, когда с началом Гражданской войны верховная власть, которую он первоначально планировал сосредоточить в Сове­тах, явно перешла в руки партийной бюрократии. Но даже такое раз­витие событий, трагичное для хода революции, необязательно вело к тоталитаризму. Однопартийная диктатура добавляла лишь еще один класс к уже развивающемуся социальному расслоению (стратифика­ции) страны — бюрократию, которая, согласно социалистическим кри­тикам революции, «владела государством как частной собственнос­тью» (Маркс). На момент смерти Ленина дороги были еще открыты. Формирование рабочего, крестьянского и среднего классов вовсе не обязательно должно было привести к классовой борьбе, характерной для европейского капитализма. Сельское хозяйство еще можно было развивать и на коллективной, кооперативной или частной основе, а вся национальная экономика пока сохраняла свободу следовать социалис­тическому, государственно-капиталистическому или вольнопредпринимательскому образцу хозяйствования. Ни одна из этих альтернатив не разрушила бы автоматически новорожденную структуру страны.

Но все эти новые классы и национальности стояли на пути Сталина, когда он начал готовить страну для тоталитарного управления. Чтобы сфабриковать атомизированную и бесструктурную массу, сперва он должен был уничтожить остатки власти Советов, которые, как главные органы народного представительства, еще играли определенную роль и предохраняли от абсолютного правления партийной иерархии. Поэ­тому он подорвал народные Советы, усиливая в них большевистские ячейки, из которых исключительно стали назначаться высшие функци­онеры в центральные комитеты и органы. К 1930 г. последние следы прежних общественных институтов исчезли и были заменены жестко централизованной партийной бюрократией, чьи русификаторские на­клонности не слишком отличались от устремлений царского режима, за исключением того, что новые бюрократы больше не боялись всеобщей грамотности.

Затем большевистское правительство приступило к ликвидации классов, начав, по идеологическим и пропагандистским соображениям, с классов, владеющих какой-то собственностью, — новою среднею класса в городах и крестьян в деревнях. Из-за сочетания факторов чис­ленности и собственности крестьяне вплоть до тою момента потенци­ально были самым мощным классом в Союзе, поэтому их ликвидация была более глубокой и жестокой, чем любой другой группы населения, и осуществлялась с помощью искусственного голода и депортации под предлогом экспроприации кулаков и коллективизации. Ликвидация среднего и крестьянского классов совершилась в начале 30-х гг. Те, кто не попал в миллионы мертвых или миллионы сосланных работников-рабов, поняли, «кто здесь хозяин», что их жизнь и жизнь их родных за­висит не от их сограждан, но исключительно от прихотей правительст­ва, которые они встречали в полном одиночестве, без всякой помощи откуда-либо, от любой группы, к какой им выпало принадлежать. Точ­ный момент, когда коллективизация создала новое крестьянство, скрепленное общими интересами, которое благодаря своей численнос­ти и ключевому положению в хозяйстве страны опять стало представ­лять потенциальную опасность тоталитарному правлению, не поддает­ся определению ни по статистике, ни по документальным источникам. Но для тех, кто умеет читать тоталитарные «источники и материалы», этот момент наступит за два года до смерти Сталина, когда он предложил распустить колхозы и преобразовать их в более крупные производ­ственные единицы. Он не дожил до осуществления этого плана. [...]

Следующий класс, который надо было ликвидировать как самосто­ятельную группу, составляли рабочие. В качестве класса они были го­раздо слабее и обещали куда меньшее сопротивление, чем крестьянст­во, потому что стихийная экспроприация ими фабрикантов и заводчи­ков во время революции в отличие от крестьянской экспроприации по­мещиков сразу была сведена на нет правительством, которое конфис­ковало фабрики в собственность государства под предлогом, что в любом случае государство принадлежит пролетариату. Стахановская система, одобренная в начале 30-х гг., разрушила остатки солидарности и классового сознания среди рабочих, во-первых, разжиганием жесто­кого соревнования и, во-вторых, временным образованием стаханов­ской аристократии, социальная дистанция которой от обыкновенного рабочего естественно воспринималась более остро, чем расстояние между рабочими и управляющими. Этот процесс завершился введени­ем в 1938 г. трудовых книжек, которые официально превратили весь российский рабочий класс в одну гигантскую рабочую силу для прину­дительного труда.

Вершиной этих мероприятий стала ликвидация той бюрократии, ко­торая помогала проводить предыдущие ликвидации. У Сталина ушло два года (с 1936 по 1938 г.), чтобы избавиться от всей прежней адми­нистративной и военной аристократии советского общества. [...]

Если ликвидация классов не имела политического смысла, она была положительно гибельной для советского хозяйства. Последствия ис­кусственно организованного голода в 1933 г. годами чувствовались по всей стране. Насаждение с 1935 г. стахановского движения с его про­извольным ускорением отдельных результатов и полным пренебреже­нием к необходимости согласованной коллективной работы в системе промышленного производства вылилось в «хаотическую несбаланси­рованность» молодой индустрии. Ликвидация бюрократии, прежде всего слоя заводских управляющих и инженеров, окончательно лишит промышленные предприятия и того малого опыта и знания технологий, которые успела приобрести новая русская техническая интеллигенция. Равенство своих подданных перед лицом власти было одной из главных забот всех деспотий и тираний с древнейших времен, и все же такое уравнивание недостаточно для тоталитарного правления, ибо оно ос­тавляет более или менее нетронутыми определенные неполитические общественные связи между этими подданными, такие, как семейные узы и общие культурные интересы. Если тоталитаризм воспринимает свою цель всерьез, он должен дойти до такой точки, где захочет «раз и навсегда покончить с нейтральностью даже шахматной игры», т.е. с не­зависимым существованием какой бы то ни было деятельности, разви­вающейся по своим законам. Любители «шахмат ради шахмат», кстати, сравниваемые их ликвидаторами с любителями «искусства для искус­ства», представляют собой еще не абсолютно атомизированные эле­менты в массовом обществе, совершенно разрозненное единообразие которого есть одно из первостепенных условий для торжества тотали­таризма. С точки зрения тоталитарных правителей, общество любите­лей «шахмат ради самих шахмат» лишь степенью отличается и является менее опасным, чем класс сельских хозяев-фермеров ради самостоя­тельного хозяйствования на земле. Гиммлер очень метко определил члена СС как новый тип человека, который никогда и ни при каких об­стоятельствах не будет заниматься «делом ради него самого». Массо­вая атомизация в советском обществе была достигнута умелым применением периодических чисток, которые неизменно предваряют практи­ческие групповые ликвидации. Дабы разрушить все социальные и се­мейные связи, чистки проводятся таким образом, чтобы угрожать оди­наковой судьбой обвиняемому и всем находящимся с ним в самых обычных отношениях ¾ от простых знакомств до ближайших друзей и родственников. [...]

Тоталитарные движения — это массовые организации атомизиро-ванных, изолированных индивидов. В сравнении со всеми другими пар­тиями и движениями их наиболее выпуклая внешняя черта есть требо­вание тотальной, неограниченной, безусловной и неизменной предан­ности от своих индивидуальных членов. Такое требование вожди тота­литарных движений выдвигают даже еще до захвата ими власти. Оно обыкновенно предшествует тотальной организации страны под их всамделишным правлением и вытекает из притязания их идеологий на то, что новая организация охватит в должное время весь род человечес­кий. Однако там, где тоталитарное правление не было подготовлено то­талитарным движением (а это, в отличие от нацистской Германии, как раз случай России), движение должно быть организовано после начала правления, и условия для его роста надо было создать искусственно, чтобы сделать тотальную верность и преданность — психологическую основу для тотального господства — совершенно возможной. Такой преданности можно ждать лишь от полностью изолированной челове­ческой особи, которая при отсутствии всяких других социальных при- вязанностей — к семье, друзьям, сослуживцам или даже к просто зна­комым — черпает чувство прочности своего места в мире единственно из своей принадлежности к движению, из своего членства в партии.

Тотальная преданность возможна только тогда, когда идейная вер­ность пуста, лишена всякого конкретного содержания, из которого могли бы естественно возникнуть перемены в умонастроении. Тотали­тарные движения, каждое своим путем, сделали все возможное, чтобы избавиться от партийных программ с точно определенным, конкретным содержанием, программ, унаследованных от более ранних, еще нетота­литарных стадий развития. Независимо от радикальных фраз каждая определенная политическая цель, которая не просто предъявляет или ограничивается заявкой на мировое руководство, каждая политическая программа, которая ставит задачи более определенные, чем «идеоло­гические вопросы исторической важности на века», становится поме­хой тоталитаризму. Величайшим достижением Гитлера в организации . нацистского движения, которое он постепенно выстроил из темного, полупомешанного состава типично националистической мелкой пар­тии, было то, что он избавил движение от обузы прежней партийной программы, официально не изменяя и не отменяя ее, но просто отка­зываясь говорить о ней или обсуждать ее положения, очень скоро ус­таревшие по относительной скромности своего содержания и фразео­логии. Задача Сталина в этом, как и в других отношениях, выглядела гораздо более трудной. Социалистическая программа большевистской партии была куда более весомым грузом, чем 25 пунктов любителя-экономиста и помешанного политика. Но Сталин в конце концов, после уничтожения фракций в партии, добился того же результата благодаря постоянным зигзагам генеральной линии Коммунистической партии и постоянным перетолкованиям и новоприменениям марксизма, выхо­лостившим из этого учения всякое содержание, потому что дальше стало невозможно предвидеть, на какой курс или действие оно вдохно­вит вождей. Тот факт, что высшая доктринальная образованность и наилучшее знание марксизма-ленинизма не давали никаких указаний для политического поведения, что, напротив, можно было следовать «правильной» партийной линии, если только повторять сказанное Ста­линым вчера вечером, естественно приводил к тому же состоянию умов, к тому же сосредоточенному исполнительному повиновению, не нару­шаемому ни малейшей попыткой понять, а что же я делаю. Откровен­ный до наивности гиммлеровский девиз для эсэсовцев выразил это так: «Моя честь — это моя верность».

Отсутствие или игнорирование партийной программы само по себе не обязательно является знаком тоталитаризма. Первым в трактовке программ и платформ как бесполезных клочков бумаги и стеснитель­ных обещаний, несовместимых со стилем и порывом движения, был Муссолини с его фашистской философией активизма и вдохновения самим неповторимым историческим моментом. Простая жажда власти, соединенная с презрением к «болтовне», к ясному словесному выра­жению того, что именно намерены они делать с этой властью, характе­ризует всех вожаков толпы, но не дотягивает до стандартов тоталита­ризма. Истинная цель фашизма (итальянского) сводилась только к за­хвату власти и установлению в стране прочного правления фашистской «элиты». Тоталитаризм же никогда не довольствуется правлением с помощью внешних средств, а именно государства и машины насилия. Благодаря своей необыкновенной идеологии и роли, назначенной ей в этом аппарате принуждения, тоталитаризм открыл способ господства над людьми и устрашения их изнутри. В этом смысле он уничтожает расстояние между управляющими и управляемыми и достигает состо­яния, в котором власть и воля к власти, как мы их понимаем, не играют никакой роли или в лучшем случае второстепенную роль. По сути то­талитарный вождь есть ни больше ни меньше как чиновник от масс, ко­торые он ведет; он вовсе не снедаемая жаждой власти личность, во что бы то ни стало навязывающая свою тираническую и произвольную волю подчиненным. Будучи в сущности обыкновенным функционером, он может быть заменен в любое время, и он точно так же сильно зави­сит от «воли» масс, которую его персона воплощает, как массы зависят от него. Без него массам не хватало бы внешнего, наглядного представ­ления и выражения себя, и они оставались бы бесформенной, рыхлой ордой. Вождь без масс — ничто, фикция. Гитлер полностью сознавал эту взаимозависимость и выразил ее однажды в речи, обращенной к штурмовым отрядам: «Все, что вы есть, вы есть со мною. Все, что я есмь, я есмь только с вами». [...]

Ни национал-социализм, ни большевизм никогда не провозглашали новой формы правления и не утверждали, будто с захватом власти и контролем над государственной машиной их цели достигнуты. Их идея господства была чем-то таким, чего ни государство, ни обычный аппарат насилия никогда не могут добиться, но может только движение, под­держиваемое в непрерывном движении, и именно поддержание посто­янного господства над каждым отдельным индивидуумом во всех до одной областях жизни. Насильственный захват власти не цель в себе, но лишь средство для цели, и захват власти в любой данной стране — это только благоприятная переходная стадия, но никогда не конечная цель движения. Практическая цель движения — втянуть в свою орбиту и организовать как можно больше людей и не давать им успокоиться. Политической цели, что стала бы конечной целью движения, просто не существует.

Печатается по: Арендт Х. Массы и тоталитаризм // Вопросы соци­ологии. 1992. Т. 1. № 2. С. 24—31.

П.И. НОВГОРОДЦЕВ

Демократия на распутье

Со временТоквиля... в политической литературе неоднократно вы­сказывалась мысль, что развитие государственных форм с неизменной и неотвратимой закономерностью приводит к демократии. [...]

С тех пор как в целом ряде стран демократия стала практической действительностью, она сделалась и в то же время предметом ожесто­ченной критики. И если прежде самым характерным обобщением по­литической науки была мысль о грядущем торжестве демократии, те­перь таким обобщением надо признать утверждение о неясности ее бу­дущего. Пока демократии ждали, о ней говорили, что она непременно наступит, когда же она наступила, о ней говорят, что она может и ис­чезнуть. Прежде ее нередко считали высшей и конечной формой, обес­печивающей прочное и благополучное существование; теперь ясно ощущают, что, отнюдь не создавая твердого равновесия жизни, она более чем какая-либо другая форма возбуждает дух исканий. В странах, испытавших эту форму на практике, она давно уже перестала быть предметом страха; но она перестала быть здесь и предметом поклоне­ния. Те, кто ее опровергает, видят, что в ней все же можно жить и дей­ствовать; те, кто ее ценит, знают, что как всякое земное установление она имеет слишком много недостатков для того, чтобы ее можно было безмерно превозносить.

В сущности только теперь новая политическая мысль достигает на­стоящего понимания существа демократии. Но, достигая его, она видит, что демократический строй привел не к ясному и прямому пути, а к рас­путью, что вместо того, чтобы быть разрешением задачи, демократия сама оказалась задачей. Более спокойные наблюдатели полагают, что прямой путь все же не утерян; более пылкие говорят, что выхода нет, что наступил трагический час.

Таковы мысли и впечатления современного политического созна­ния, которые я хочу здесь разъяснить. Но прежде всего мне надо уста­новить, что мы будем разуметь под демократией и о какой демократии мы будем говорить. Сделать это тем более необходимо, что это понятие принадлежит к числу наиболее многочисленных и неясных понятий со­временной политической теории.[...] Любой представитель социализ­ма, отделяющий себя от коммунистической партии, скажет сейчас, что диктатура пролетариата, осуществленная в России, есть полное отри­цание демократических начал. Между тем сами представители русского коммунизма с такой же уверенностью заявляют, что они-то как раз и осуществляют в жизни настоящую реальную демократию, тогда как их противники стоят на точке зрения формальной и призрачной демокра­тии. Такого же рода взаимные упреки слышатся и нередко в других слу­чаях, причем в этих спорах в понятие демократии большей частью вкла­дывается совершенно различное содержание.