Политическое участие и его формы

Различные типы политической культуры и социализации возникают и существуют в реальной действительности только в структуре конкретных политических процессов, непосредственными участниками которых являются сами индивиды, вступающие друг с другом во взаимодействие как в рамках политических институтов, партий и групп, так и непосредственно для выдвижения требований, выработки и принятия определенных политических решений. Установление отношений индивидов и социальных групп с государством с целью реализации жизненно важных для них интересов может иметь, следовательно, институциональный и прямой характер в зависимости от того, какие именно интересы стремятся удовлетворить индивиды в тот или иной конкретный момент. В современной политологии взаимодействие индивидов с государственной властью рассматривается в рамках различных концепций политического участия. Таким образом, политическое участие можно представить как совокупность действий, прямо или опосредованно предпринимаемыхиндивидамис целью оказания воздействия на государство для осуществления своих требований и решения жизненно важных для них проблем.

Данное определение является слишком общим. Оно включает как конвенциональные, т.е. регламентированные законами действия (голосование на выборах любого уровня, создание политических и общественных организаций, подачу петиций, участие в собраниях, демонстрациях, забастовках), так и не санкционированные властью формы протеста (всеобщая политическая забастовка, участие в пикетах, митингах, вооруженные выступления против власти). Это определение не может даже сегодня рассматриваться как компромиссное, поскольку вокруг самого понятия «политическое участие» до их пор происходит весьма оживленная научная дискуссия.

Наиболее ранним вариантом концепции политического участия была ее разработка в качестве составной части теории демократии. Такой подход можно считать вполне традиционным, поскольку он опирается на классическое определение, данное Аристотелем греческому полису как «сообществу свободных людей», принимающих участие в народном собрании и суде, обладающих правом занимать и исполнять государственные должности. Поэтому не случайно политическое участие вплоть до второй половины XX века продолжали связывать с участием граждан в демократических выборах и голосовании. Как это нередко случалось в истории политической мысли, закреплению авторитета традиционного подхода способствовало и контрастное противопоставление демократическими теоретиками свободных выборов парадам, демонстрациям, партийным съездам и другим ритуальным формам участия в политике, организуемым тоталитарными режимами в 1920–1940–е годы и многочисленными авторитарными режимами в послевоенный период.

Попытка определить политическое участие через характерное для XX в. противопоставление демократии и тоталитаризма подспудно основывалась на стремлении ограничиться при разработке самой концепции практикой современных демократий, а это явно противоречило строго научным принципам. Осознание данного очевидного факта привело к тому, что как сторонники, так и противники такого подхода, обсуждая различные аспекты концепции политического участия, стали отталкиваться от анализа понятий «автономное участие» и «мобилизованное участие». Под первым они подразумевали сознательную активность граждан, целенаправленно и свободно вступающих в переговорный процесс с властью в целом и с отдельными институтами и политиками, под вторым – вынужденные действия, диктуемые принуждением, страхом, расчетом, подкупом, манипуляцией сознанием и другими побудительными мотивами, исходящими от политических систем, делающих ставку на коррупцию и насилие. Такого рода «мобилизованные действия» некоторые политологи объявляли фиктивной формой участия. Так, X. Мак–Клоски, отмечая приверженность тоталитарных режимов к «манипулятивным» формам участия, исключал из определения участия все действия, не «направленные на то, чтобы позволить массам оказывать воздействие на политику или на отдельных политиков». М. Вейнер также исключал возможность рассматривать в качестве участия любые действия, не обладающие добровольным характером и способностью к выбору, а Д. Ла Паломбара резко возражал против расширения концепции участия путем включения в нее анализа групп интересов в коммунистических странах.

Для того чтобы оценить справедливость и состоятельность такого рода возражений, необходимо сначала изучить проблему взаимодействия участия и демократии в контексте традиционного подхода. Об его значимости свидетельствует, например, постоянное употребление в научной литературе понятия «партиципаторная демократия», или «демократия участия», а также и таких близких к ней по смыслу терминов, как «прямая демократия», «представительная демократия», «демократический референдум», «электоральная демократия». Все эти понятия связаны с концепцией демократического участия и раскрывают те или иные ее стороны.

В истории политической мысли данная концепция развивается на протяжении уже нескольких веков путем сравнения преимуществ и недостатков прямой и представительной демократии. Сравнивая современные демократические государства с античными полисами, которые было принято считать (прежде всего в концептуальном плане) эталонами прямой демократии, политические теоретики со времени Д.С. Милля выводили необходимость перехода к представительной системе в связи с резким увеличением численности населения в западноевропейских странах, вступивших в эпоху промышленного переворота, что сделало невозможным для большинства граждан участие в управлении. В частности, Р. Даль, категорически и вполне резонно настаивает на невозможности активного участия всех совершеннолетних граждан в обсуждении общественных дел даже на уровне поселка, в котором проживают 200 человек (не говоря уже о городе с десятитысячным населением, где, в случае предоставления каждому гражданину права на десятиминутное выступление, понадобилось бы заседать 1667 часов). Он выводит следующую закономерность: чем большее количество граждан входит в состав политической единицы, тем меньше степень непосредственного участия этих граждан в принятии решений, касающихся управления государством, и тем больше прав должны они делегировать своим представителям.

Однако и демократически избранные представители точно так же, как и те, кто их выдвигал, вынуждены вести себя недемократично в силу той же простой невозможности вступить в непосредственный контакт с каждым из граждан своих избирательных округов. Из этого следует, что не существует никакой гарантии того, что выборные представители народа всегда и во всех случаях будут защищать интересы граждан, участвующих в голосовании.

Подобного рода закономерности демократического процесса были еще в начале XX в. исследованы М. Вебером на примере анализа выборов в кантонах Швейцарии, в Новое время долго считавшейся образцом прямой демократии. «Что же такое демократия в настоящее время? – задавал он вопрос в своей знаменитой венской лекции 1918 г., – ...Демократия может означать бесконечное множество вещей. Per se она попросту означает то, что не существует никакого формального неравенства в правах между отдельными классами населения... При старом типе демократии в швейцарских кантонах… все население … пока еще собирается на большой площади, и там они голосуют после окончания обсуждения путем поднятия рук по всем вопросам – от выборов президента до принятия нового налогового закона или же по какому–либо вопросу управления... Хотя здесь и существовала демократия, основанная на законе, она фактически проявляла себя аристократически по той простой причине, что не каждый ремесленник смог бы взяться за исполнение обязанностей кантонального президента, не разрушив при этом свое собственное дело. Президентом должен был стать человек «излишний» в экономическом смысле, не говоря уже о том правиле, что им мог быть только вполне зажиточный человек. Или же президентская должность должна хорошо оплачиваться с последующим назначением пенсии. У демократического государства имеются только две альтернативы: или оно управляется дешево путем назначения на должности богатых, или дорогостоящим образом при помощи оплачиваемых профессиональных администраторов».

Обоснованная Вебером неизбежность «элитарного» или бюрократического управления в условиях развития массовых демократий сразу поставила перед демократической теорией немало серьезных дилемм. Однако они еще далеко не исчерпывали всех противоречивых вопросов, связанных с другим исходным пунктом концепции демократического участия, а именно с самими избирателями.

Рассматривая основные трудности теоретического обоснования партиципаторной демократии, другой выдающийся современный специалист в этой области Д. Сартори выделяет следующие аспекты:

- участие как проявление интереса, внимания, информированности и компетентности;

- участие как подача «голоса», т.е. как простое подтверждение демократичности поведения;

- участие как стремление разделить власть и ответственность за принятие решений;

- участие с целью реабилитации принципа прямой демократии.

Реализация первого и третьего пунктов представляется ему сомнительной вследствие того, что, даже в большинстве наиболее развитых демократий активному и компетентному слою граждан противостоит огромная масса апатичных обывателей, а излишняя активность наиболее информированной группы избирателей (путем создания ассоциаций, групп поддержки) может существенно затруднить принятие эффективных управленческих решений. Активный защитник принципа демократического участия, отмечает Сартори, «прав, когда он с пренебрежением относится к участию в выборах, поскольку сам характер голосования по принципу один по отношению к десяткам тысяч или же, в случае увеличения массы, к десяткам миллионов делает это участие бессмысленным. Из этого следует, что перед партиципаторной теорией демократии открыт один из двух путей (другим путем является путь демократического референдума): перенести акцентировку или наделить большей ролью небольшие и интенсивные группы. Такие группы должны быть интенсивными, поскольку данное свойство является тем основанием, благодаря которому они обретают существование и продолжают жить во времени; и они должны быть небольшими, коль скоро требование как таковое состоит в том, чтобы обеспечить оптимальный размер для оптимального участия. Прекрасно. Но не является ли это одним из признаков «элитизма», а именно – когда немногие делают лучше и значат больше, чем пассивные, инертные, апатичные, неучаствующие многие».

Выводы, к которым пришел Д. Сартори в конце 1980–х гг., были довольно пессимистическим итогом длившейся на протяжении многих десятилетий дискуссии. Например, проведенные Б. Берельсоном и его сотрудниками еще в начале 1950–х гг. исследования политического поведения рядовых американцев давали более чем достаточные основания для пессимистических выводов: «Наши данные свидетельствуют о том, что определенные требования, предъявляемые в общем для успешного функционирования демократии, не проявляются в поведении «среднего» гражданина... Многие голосуют без реального вовлечения в выборы... Гражданин невысоко информирован относительно деталей выборной кампании... В жестком, или узком, смысле избиратели не слишком рациональны».

В 1960 г. эти факты были категорически подтверждены А. Кемпбеллом и его коллегами в исследовании «Американский избиратель», в котором вполне обоснованно доказывалось отсутствие ясной идеологической ориентации и политического сознания американского электората.

Все эти особенности западного менталитета способствовали формированию устойчивого образа «неискушенного гражданина», на основе которого возникла элитистская концепция демократии. Американские политологи Т. Дай и X. Цейглер отмечали, что «выживание демократии зависит скорее от приверженности элит демократическим идеалам, чем от широкой поддержки демократии массами. Политическая апатия и массовое неучастие вносят свой вклад в выживание демократии. К счастью для демократии, антидемократические массы гораздо более апатичны, чем элиты».

Концепция «неискушенного гражданина», по существу, развивала аргументы, выдвинутые Й. Шумпетером, подвергнувшим в начале 1940–х гг. сомнению возможность реализации «классической концепции демократии» как не соответствующей человеческой природе и иррациональному характеру повседневного человеческого поведения. В политической сфере, утверждал Шумпетер, образование не дает никаких преимуществ, поскольку чувства ответственности и рационального выбора, которые оно формирует у людей, обычно не заходят за пределы их профессиональных занятий. Наиболее общие политические решения, таким образом, оказываются недоступными как для образованных классов, так и для необразованных филистеров. «Тем самым типичный гражданин опускается на более низкий уровень умственных характеристик, как только он вступает в политическую сферу. Он спорит и анализирует при помощи аргументов, которые он охотно признал бы ребяческими внутри сферы собственных интересов. Он становится вновь примитивным». Демократическая теория может тем самым иметь практическую ценность только в том случае, если она определяет необходимый минимальный уровень участия и предоставляет право принимать основные политические решения компетентным элитам и бюрократии.

Радикальная трансформация характеристик массового общественного сознания на Западе, по существу, произошла только в последнее тридцатилетие прошлого столетия. Значительный рост образовательного уровня американского и западноевропейского электората (в 1948 г. половину американских избирателей составляли люди с начальным образованием и ниже; к 1984 г. доля избирателей, получивших образование на уровне колледжа, достигла 40%) изменил характер восприятия политики. Были созданы предпосылки для развития процесса, который обычно описывается в научной литературе как процесс когнитивной мобилизации. «Когнитивная мобилизация, – отмечал американский политолог Р. Дальтон, – означает, что граждане обладают уровнем политического искусства и ресурсами, необходимыми для того, чтобы стать самостоятельными в политике. Вместо того чтобы зависеть от элит и референтных групп (внешняя мобилизация), граждане теперь более способны справляться со сложностями политики и принимать свои собственные политические решения». Такой рост гражданского сознания стимулировал в середине 1980–х гг. разработку окрашенной в гораздо более оптимистические тона концепции делиберативной демократии.

По замечанию Д. Янкеловнча, «именно демократия оживляет понятие размышляющего и активного гражданства. Теперь гражданство трактуется как пассивная форма поведения потребителя. Люди не возвышаются до гражданского уровня не потому, что они апатичны, но потому, что они думают, что их действия или взгляды не имеют в действительности значения. Мы нуждаемся в расширении понятия гражданского выбора, в настоящее время сведенного до избирательного уровня, путем включения в него всех форм выбора по важнейшим жизненным вопросам, с которыми мы сталкиваемся каждый день».

Приведенные мнения западных политологов относительно перспектив развития демократического участия свидетельствуют о существовании явных противоречий, принявших в области теории за последние десятилетия антиномический характер. Такая ситуация не могла не стимулировать поисков новых теоретических подходов в разработке научной концепции участия, более адекватной современной ситуации. «Изменившаяся рабочая концепция участия в результате полученного опыта и проведенных за последние два десятилетия исследований, – отмечали М. Вейнер и С. Хантингтон в 1987 г., – сняли некие интеллектуальные шоры и позволили нам работать в направлении лучшего понимания участия вне явного демократического контекста. Аргументы в пользу такого рода приоритета ясны. Большинство режимов в мире не являются демократическими, большая часть народов в мире не живут под управлением демократических режимов, и демократические ряды, по–видимому, не слишком вырастут в обозримом будущем. Но везде, за исключением наиболее эффективных и репрессивных авторитарных режимов, существуют многообразные формы и каналы участия».

Эти замечания были отмечены видными американскими политологами в начале процесса «перестройки» в СССР, когда уже ясно обозначилась перспектива «бархатных революций» в странах Центральной и Восточной Европы. Тем не менее, в настоящее время можно утверждать, что результаты осуществляемых в этих регионах пришедшими к власти политическими режимами «реформ под флагом модернизации» ни в малейшей степени не могут поколебать теоретических выводов, сделанных Вейнером и Хантингтоном на основе сравнительного анализа политического участия в демократических и недемократических государствах.

По крайней мере совершенно очевидно, что существующие глубокие контрасты в масштабах, формах и функциях участия в демократических и авторитарных системах касаются прежде всего резких различий между автономным и мобилизованным участием. Но то, что представляется ясным в крайних формах, становится смутным, как только эти формы приобретают смешанный характер, тем более, когда последний становится в определенных странах и в определенные периоды повсеместным и преобладающим.

Существование смешанных форм мобилизации и автономии превращает дихотомию между ними в континуум, в рамках которого сознательное и целеустремленное участие в политике, с одной стороны, и инспирированные правительством действия, с другой, как бы взаимодополняют друг друга. Там, где постоянно возникает взаимопроникновение публичной и частной сфер жизни, часто трудно определить – является ли поведение организации или группы индивидов автономным или же оно находится под правительственным контролем.

Такое взаимопроникновение характерно даже для многих развитых демократий западного типа, включая Японию, Австралию и Новую Зеландию. В большинстве демократических стран всегда наличествует спектр отношений с правящей элитой, ранжируемый от организаций, являющихся орудием режима, до групп и ассоциаций, занимающих независимую позицию или даже откровенно враждебных данному режиму. Само многообразие взаимодействий между властью и обществом показывает, что не всякая поддержка существующего режима есть результат манипуляции и мобилизации со стороны правительства и не всякий направленный против него протест служит автономным выражением альтернативного политического курса. Поэтому крайне ненадежными становятся и любые попытки классификации форм участия на основе дихотомии мобилизованное участие – автономное участие.

Позиция исследователя значительно облегчается в том случае, если он исходит не из статичного образа такой дихотомии, а берет за основу концепцию динамического взаимодействия различных, даже противоположных форм участия. Например, различные организации и формы политического действия, первоначально создаваемые и поощряемые режимом, – молодежные союзы и ассоциации, крестьянские синдикаты и т.п. – могут под влиянием определенных обстоятельств оказаться орудиями борьбы с правящими классами и группами. Подобные ситуации постоянно возникают в слабых авторитарных системах. И наоборот, первоначально автономные ассоциации могут быть поглощены правящим режимом, став объектом манипуляции с его стороны.

Все ассоциации и организации Вейнер и Хантингтон определили как «улицы с двухсторонним движением»: взаимодействие с ними и между ними, различные каналы влияния и давления могут возникать в самых неожиданных ракурсах, постоянно изменяясь в пропорциях и во времени. В мире, состоящем преимущественно из политических систем, которые не являются ни полностью демократическими, ни авторитарными, попытка установить строгие границы между автономными и мобилизованными формами участия представляется иллюзией.

Нередко противоположные формы участия переплетаются между собой настолько, что становятся совершенно неразличимыми. Такие ситуации особенно характерны для стран, прошедших период революционной ломки традиционных структур в процессе модернизации экономической и политической систем. По завершении первого этапа перестройки, сопровождающейся формированием новых видов социализации и политического поведения, начальный период революционной мобилизации может смениться полной апатией и устранением больших групп населения от самостоятельного участия в политике.

Такого рода метаморфозы наблюдались в России и некоторых странах Восточной Европы, переживших в разное время аналогичные этапы социальной трансформации.

Проблема политического участия во всех посткоммунистических государствах, и особенно в России, бросает вызов экспертным оценкам и теориям, сложившимся в рамках так называемых «стабильных демократий*. Эти теории возникли в западноевропейских странах и США, политические условия в которых радикально отличаются от посттоталитарных. Различия определяются фундаментальными принципами, лежащими в основе социальных структур. В развитых демократиях анализ выборов и выборных технологий исходит из принципов функционирования многопартийной системы, отражающей особенности социальной структуры. Разумеется, анализ различных моделей выборов подразумевает сам факт длительного существования гражданского общества, в котором различного рода ассоциации – промышленные, сельскохозяйственные, церковь, профсоюзы и др. – отстаивают собственные интересы, поддерживая соответствующие политические партии. Это, в свою очередь, предполагает определенную историческую преемственность политических целей и традиций, формировавшихся на протяжении многих десятилетий, если не столетий.

Таким образом, исходной предпосылкой анализа политического процесса и политического участия в странах Восточной Европы и России является констатация отсутствия в них сложившихся структур гражданского общества. За этой констатацией следует неизбежное предположение о том, что определяющее влияние на российскую политическую жизнь (в том числе и на выборы) оказывают иные факторы – экономические и социальные – по сравнению со многими странами Запада.

Например, в Польше уже через несколько лет после начала реформ политический пафос, вызванный искусственно подогреваемой антикоммунистической истерией, пошел на спад, стали ясно проявляться симптомы кризиса и разочарования. Реализация в рамках бюрократической «антиполитики» программы малопопулярных реформ быстро превратила польское общество в арену войны между многочисленными партиями и группировками, а новую польскую демократию – в разновидность «конфликтной демократии». После парламентских выборов в сентябре 1993 г., на которых две наиболее крупные партии социалистической ориентации – Демократический левый альянс и Объединенная крестьянская партия получили 35% голосов и заняли две трети мест в законодательном органе (вследствие введения закона о 5–процентном барьере). Видный польский социолог Л. Коларска–Бобиньска, характеризуя развитие политического процесса в стране, отмечала, что польская политическая сцена в настоящее время воспринимается как источник конфликтов и дестабилизации, а общество наблюдает за политическими конфликтами с беспокойством и опасается, что они могут угрожать жизненным условиям народа.

Первоначальный успех мирной революции, казалось, предоставил польским «антиполитикам» исторический шанс материализовать национальную мечту о возрождении независимого демократического государства. Надежда на скорейшую реализацию этой мечты подкреплялась успехом переговоров оппозиции с коммунистами, открывших путь к свободным парламентским выборам. Данные социологических опросов, проведенных в конце 1980–х гг., указывали на быстрый рост «демократического сознания» в польском обществе. Польский социолог А. Мишальска писала: «массовые ожидания, относящиеся к идее общественного порядка, развивались в направлении образа демократичного общества, в котором граждане имеют реальную возможность воздействовать на правительство... Моноцентрический государственный порядок был отвергнут и социальные предпочтения изменились в пользу плюрализации политической системы. В течение последующих лет (с октября 1990 г. по июнь 1993 г.) доля граждан, предпочитавших демократию, увеличилась с 53 до 62%. В то же самое время весьма тревожным симптомом было то, что количество респондентов, негативно оценивающих польскую систему демократии, повысилось за этот период соответственно до 48% (с 43%).

Эти наблюдения социологов подкреплялись данными, относящимися к публичному образу политических лидеров. Так, по мнению 72% опрошенных респондентов, президент (Л. Валенса) всегда должен поступать в соответствии с ожиданиями большинства народа. В свою очередь 74% считали, что президент всегда действует согласно закону, 75% – в соответствии с демократическими принципами и 60% – проявляя постоянную заботу о народных нуждах. На протяжении всего периода реформ, в общественном сознании поляков преобладали представления о том, что правительство обязано в высшей степени чутко относиться к их социальным потребностям. Это связывалось с тем, что у правительства и президента находятся в распоряжении 56% ресурсов, обеспечивающих благосостояние польских семей, 39% местных ресурсов и 73% факторов, воздействующих на положение в стране в целом.

Суммируя подобные данные, А. Мищальска пришла к следующему заключению: «Специфическая черта образа политического представителя выглядит, как это ни парадоксально, аполитичной. Это означает, что он должен избегать каких–либо связей с политическими партиями и групповыми интересами. Политическое действие не воспринимается в понятиях конфликта интересов, но как арена внедрения общественного блага».

Наряду с такой ярко выраженной патерналистской ориентацией политического сознания статистика голосования свидетельствовала о существовании устойчивых социальных групп (от 30 до 48%), не принимающих участия в местных и национальных выборах. Эти группы были особенно многочисленны в Польше, Венгрии и Словакии. Попытки объяснить такую пассивность традициями репрессивного авторитарного правления в соединении с крайне тяжелыми социально–экономическими условиями, отбросившими большие социальные группы до положения находящихся в борьбе за выживание маргиналов, не могут не встретить понимания. Гораздо сложнее объяснить вполне реальные авторитарные тенденции в посткоммунистических странах при помощи ссылок на предшествующие методы господства и управления. История всех без исключения революционных периодов трансформаций экономических и социально–политических систем свидетельствует о резком возрастании авторитарных начал в политической жизни, когда сосредоточение власти и контроля в руках небольших группировок «амбициозных» политиков, стремящихся укрепить свое достаточно шаткое положение жесткими мерами и безудержной пропагандой популистского толка, является именно нормой, а не исключением.

В проведенном в 1993 году венгерским политологом М. Бихари исследовании политической культуры, стиля поведения новых политических партий, в том числе и входивших в правящую коалицию, называются следующие их особенности:

- склонность к болезненной и ультимативной политизации,

- пренебрежение по отношению к оппонентам,

- вера в незаменимость,

- безудержное недоверие,

- разрыв с обществом и стремление его поучать,

- узкогрупповой подход к политике,

- сознание избранничества,

- ставка на тип «солдата партии»,

- героизация политики,

- стиль политического поведения, диктуемый подозрительностью и страхом.

Естественно, что все эти черты поведения и руководства являются, во–первых, элементарным воспроизведением традиционного, сформировавшегося еще в прежние десятилетия «партийного архетипа». Во–вторых, в современной политологии сам по себе тезис, согласно которому революционные группы, пытающиеся создать новые политические институты и методы управления, зачастую просто воспроизводят в видоизмененных формах традиционные авторитарные стереотипы, считается тривиальным, если он не опирается на конкретный детальный анализ как особенностей поведения современных посткоммунистических элит, так и специфики политического процесса в этом регионе, в рамках которого и возникает новая традиция политического участия. По словам немецкого политолога Г. Шепфлина, «эта антикоммунистическая ценностная система состояла из спасительных идеализированных элементов докоммунистического прошлого, особенно национализма, который возбуждал ту иллюзию, что национальная свобода неизбежно приведет к индивидуальной свободе и экономическому благосостоянию, причем и то и другое воспринималось в мистифицированной западной версии».

В эти же годы в посткоммунистической России те же факторы вызвали к жизни парадоксальный исторический феномен – достижение «суперпрезидентской республикой» легитимности, что и было подтверждено избранием Б.Н. Ельцина президентом на второй срок в июле 1996 г. несмотря на постоянно всплывавшие в отдельных регионах факты, свидетельствовавшие о фальсификации президентских выборов. Используя ситуацию перманентного кризиса, исполнительная власть в конечном итоге сумела не только успешно «переварить» победу коммунистов и других левых партий на парламентских выборах 1995 г., но и сделать эту победу дополнительным фактором собственной легитимности.

Оценивая результаты президентских выборов в России, В. Шляпентох в статье под характерным названием «Бонжур, застой: перспективы России в ближайшие годы» вполне резонно отмечал: «Нелегко найти в истории демократических стран другого аналогичного случая, когда руководитель режима со столь позорными экономическими показателями был бы переизбран массами на свободных выборах на высший пост в стране. Объяснение такого беспрецедентного развития лежит в психологическом приспособлении большинства россиян к новому обществу со всеми его пороками... Переизбрав Ельцина, россияне одобрили многообразные патологические формы развития в российском обществе и разрешили Кремлю продолжать политику, которая была за эти формы ответственна. Результаты выборов дали сигнал политической и экономической элите о том, что коррупция и преступность, колониальный характер российской экономики, технологический упадок в стране и многие другие негативные явления были признаны, равно как и тот факт, что жизнь большинства народа останется такой же, какой она является теперь».

Парадоксальность российского политического процесса проявляется, например, и в том, что по мере роста тенденций к приватизму, т.е. к отчуждению основной массы населения от политики в связи с необходимостью сражаться за простое выживание, наблюдается резкое увеличение количества политических партий и организаций, борющихся друг с другом на парламентских выборах. Разумеется, речь не идет о создании стабильной партийной системы. По справедливому замечанию английского политолога Р. Саквы, «формирование партийных структур после октябрьских событий, если вообще их можно так называть, было даже более хаотическим, чем прежде. КПРФ стояла особняком от всех, потому что она была партией в чистом виде – с организационной сетью и резервами политического опыта, на который можно было ориентироваться. Между тем как остальные организации были по большей части вовсе не политическими партиями, но движениями или коалициями, представляющими отдельные группы и индивидов».

Данная характеристика, относящаяся к декабрьским выборам 1993 г., подтвердилась в отношении выборов в Госдуму два года спустя и с некоторыми (иногда весьма существенными) изменениями остается в силе вплоть до сегодняшнего дня. Различие заключается в том, что если на выборах 1993 г. конкурировали около 15 партий и организаций, то в 1995 г. своих кандидатов первоначально выдвигали 273 организации. В этом плане Россия вполне могла установить мировой рекорд по количеству электоральных ассоциаций к численности населения. И хотя к финалу голосования пришли только 43 партии и движения, выдвинувшие в своих списках 5675 кандидатов, цифры все равно впечатляют.

Утрата российскими левыми партиями в конце XX века большинства в Думе и возникновение пропрезидентской партии «Единство и Отечество – Единая Россия» не изменили характерных для большинства посткоммунистических стран традиций политического участия. Многочисленность политических группировок является примечательной чертой современной российской политической жизни, отвечая вполне определенным социальным задачам и потребностям, не имеющим ничего общего с традицией политического плюрализма, которая характерна для стабильных демократий. Такой вывод предполагает в свою очередь, что при сложившемся в России стиле руководства гражданское поведение регулируется преимущественно путем использования современных технологий, формирующих у населения иллюзию участия в принятии политических решений.