Пути восстановления единой науки: от психологии к физике
Классический тип рациональности центрирует внимание только на объекте и выносит за скобки все, что относится к субъекту и средствам деятельности. Для неклассической рациональности характерна идея относительности объекта к средствам и операциям деятельности; экспликация этих средств и операций выступает условием получения истинного знания об объекте. Наконец, постнеклассическая рациональность учитывает соотнесенность знания об объекте не только со средствами, но и с ценностно-целевыми структурами деятельности.
В. С. Степин
Существенные изменения происходили в психологической науке, где неудовлетворенность физикалистической методологией выразилась бурным развитием так называемых гуманистических школ — экзистенциальной, "понимающей" психологии и т.д. Их приверженцы обрушились с резкой критикой на научные методы вообще, объявив таковые неприемлемыми для психологической, а соответственно, терапевтической и педагогической практики. Каждая личность уникальна и неповторима, учили они, к ней неприменимы такие процедуры, как аналитическое расчленение, обобщение, экстраполяция и пр., на нее нельзя переносить представления, почерпнутые из прежнего опыта. Чтобы эффективно работать с личностью, ее надо понять, вчувствоваться в индивидуальные переживания и особенности. Все это и означало выведение психологии из научной сферы, превращение ее исключительно в искусство, даже своего рода религию.
Пример
Карл Рэнсом Роджерс (1902—1987), один из лидеров гуманистической психологии, в 1987 г., незадолго до своей кончины, путешествовал по СССР с лекциями и демонстрационными сеансами. Этот неутомимый 80-летний американец доказывал, насколько вредны для психолога априорные (т.е. основанные на предыдущем опыте и предшествующие знакомству с конкретным человеком) суждения о личности. И сразу вслед за тем, опираясь на свой богатейший опыт, он утверждал, что каждый человек в глубине души добр; будь он даже убийца и насильник, в основе личности присутствует исконная человеческая доброта... Откровенно говоря, у слушателей сложилось впечатление, что лектор нас разыгрывает. Ведь только что страстно развенчивались методы обобщения, экстраполяции, и вдруг, без перехода, — типично экстраполяционный ход: каждый человек добр по натуре. Выходит, все дело не в процедуре, а в содержании выводов, но это уже совсем другой вопрос.
Приведенный эпизод показывает, что современный ученый, как бы ни был он разочарован обезличивающими принципами физикализма, уже не может полностью зачеркнуть те методологические процедуры, которые внедрены в европейское мышление именно физикалистической парадигмой: индукция, верификация, обобщение и т.д.
Оппозиция "психологии безличных механизмов" выражается не только отрицанием научных методов, но также усилиями по построению "психологии действующей личности". При этом ощущение, восприятие, эмоции, мышление, воля и т.д. рассматриваются не как отдельные "способности" или "функции", а как аспекты, этапы, моменты целенаправленного ориентирования и утверждения субъекта в мире. Психологи стремятся довести идеи деятельностного и личностного подходов до уровня экспериментальных и практических методик. Задача состоит в том, чтобы сочетать акцент на индивидуальности, уникальности каждого субъекта с такими непреходящими ценностями науки, как достоверность, воспроизводимость результатов и т.д.
К решению задачи подходят разными путями, например, развивается направление, названное экспериментальной психосемантикой. Суть ее методик заключается в том, чтобы увидеть мир глазами другого человека, группы или культуры. Ранее отмечалось, что традиционная психометрия представляет личность в виде точки в многомерном пространстве неподвижных координат (в полном согласии с принципами галилеевского мышления). В экспериментальной психосемантике рассуждение прямо противоположно: исследование строится таким образом, чтобы выявить значимые шкалы, по которым испытуемый сознательно или бессознательно категоризует окружающий мир, т.е. опорные точки, координаты его реального мировосприятия.
Стоит заметить, что интересные решения, позволяющие непротиворечиво сочетать достоинства и достижения традиционной науки с субъектными представлениями, получаются на пересечении психологии с семиотикой и лингвистикой. Да и в самих этих дисциплинах усиливается внимание к активной роли человека — носителя языка, смысловой информации, культуры, субъекта многогранной текстовой деятельности. В частности, прежде в семиотике основной акцент ставили на отношение между знаками, а также между знаком и значением (это называется синтактикой и семантикой). Лишь в третью очередь рассматривалось отношение знака к адресату, к субъекту — прагматика, которая воспринималась как нечто вспомогательное, третьестепенное. С 1970—1980-х гг. приоритеты начали решительно меняться, на передний план выступили функционально-целевая подоплека значения, отношение между прагматикой коммуникатора и прагматикой реципиента. Здесь, в отличие от традиционного (предметного) подхода, ОГЛАВЛЕНИЕ уже не считается раз и навсегда заложенным в текст и безотносительным к пониманию, а индивидуальные особенности не рассматриваются как помехи в канале связи. Напротив, при целевом подходе ОГЛАВЛЕНИЕ текста является функцией понимания.
Выдающийся культуролог М. М. Бахтин обратил внимание на удивительное обстоятельство: отдельный текст не имеет содержания; оно возникает на пересечении как минимум двух текстов, и чем больше текстов включено в процесс, тем более объемно, многогранно ОГЛАВЛЕНИЕ. Иначе говоря, если разные люди слушают или читают какой-либо текст, то в каждом случае его ОГЛАВЛЕНИЕ различно. Текст живет до тех пор, пока он "умирает" в каждом восприятии, рождая каждый раз нечто новое, и он тем более содержателен, чем более многозначен и чем большее разнообразие интерпретаций способен продуцировать. По этой логике ОГЛАВЛЕНИЕ уже не столько извлекается, сколько порождается читателем (слушателем, зрителем), а сравнение содержаний на входе и на выходе канала связи составляет богатейший предмет для семиотического, культурологического или психологического исследования.
Пока речь идет о достаточно простом (например, канцелярском) тексте, целевой подход по своим выводам почти тождествен предметному. Но коль скоро исследованию подвергаются более сложные тексты (например, произведения искусства, философии), различие становится решающим. Коренным образом меняются акценты в искусствоведении, педагогике и других гуманитарных дисциплинах. Их сопряженность с психологией, ориентация на субъекта и индивидуальность становится признанной нормой.
Очень важно, что "психологизированная" семиотика становится звеном, через которое субъектное мышление проникает в формализованные модели коммуникации, а в конечном счете — в логику и математику.
Традиционно такие отрасли знания, как теория информации, теория игр, теория полезности или теория решений, строились следующим образом. Исходно задаются абсолютно рациональные персонажи (которые представлены в виде математических формул), затем им приписывают все новые несовершенства, и таким путем модель как бы опускается (или восходит) от математики к психологии.
Пример
Поясним сказанное на примерах. Еще до Клода Шеннона, считающегося основоположником теории информации, была создана простая математическая модель, в которой вероятности каждого сигнала принимались одинаковыми. Почему же не решались сделать следующий шаг, допустив различную вероятность сигналов? Потому что тогда пришлось бы ввести в модель понятие неожиданности, а оно, как писал предшественник Шеннона Ральф Хартли, относится к компетенции психологии и не может интересовать инженера. Шеннон сделал этот решительный шаг, введя в схему информационного акта получателя сообщения. На выходе канала появился своего рода вероятностно-статистический "демон", который точно знает распределение вероятностей между сигналами конечного алфавита и через логарифмическую функцию вычисляет количество информации, соответствующее каждому поступающему сигналу (чем меньше вероятность сообщения, тем более оно информативно).
Затем появилась семантическая теория информации в версии Рудольфа Карнапа и Иегошуа Бар-Хиллела, которые заменили статистическую вероятность на индуктивную. Это значит, что на выходе канала появился уже менее совершенный персонаж: поскольку он опирается на заведомо ограниченный опыт, постольку индуктивная вероятность может отличаться от истинной статистической вероятности. Иначе говоря, здесь уже допускается возможность ошибки. В последующих версиях вводились дополнительные уточнения в виде нарастающих несовершенств, благодаря чему "демон" как бы оживал, приближаясь к реальному человеку — получателю сообщения. Были предложены также прагматические концепции, где в схему вводится цель реципиента, и тем самым возможность неполной, функционально ограниченной и неадекватной оценки сообщения последовательно возрастает.
Мы видим, как происходит концептуальное восхождение от безлико-разумного "демона" к человечески-несовершенному получателю сообщения, и это позволяет исследователю оценивать смысловые параметры информации. Подобное развитие математических моделей в гротескной форме прогнозировал Норберт Винер. В формальных моделях экономики, отмечал "отец кибернетики", взаимодействующие персонажи представляются как безупречно разумные и столь же беспринципные игроки, что неправдоподобно. Дальнейшим приближением к действительности должно стать включение в модель психологической составляющей (в том числе — "психологии дурака").
В том же направлении развивались теория решений и теория полезности. Первоначально строилась строго рациональная модель с транзитивными предпочтениями: если Л > В, а В > С, то А > С. Однако дальнейшие исследования показали, что реальные предпочтения людей нетранзитивны, а значит, как бы алогичны. Скажем, студент признает, что перед экзаменом полезнее посетить консультацию, чем почитать учебник, а почитать учебник полезнее, чем погулять с девушкой, но на деле он может предпочесть девушку, проигнорировав и учебник, и встречу с профессором. Больше того, он может, устав за день, даже от девушки отказаться, лечь на диван и смотреть по телевизору пустой детектив — дело, казалось бы, вовсе бесполезное. Иными словами, в действительности наша система ценностей многомерна и многогранна, чего не учитывала математическая теория полезности. Но по отношению к формальной модели человек при этом выступает как иррациональный и алогичный субъект. На признании данного обстоятельства строится психологическая теория полезности — спецификация и развитие математической теории. Однако возможен и обратный путь рассуждений: от живого субъекта через накладываемые ограничения — к рациональным "демонам". (Конечно, такой путь становится актуальным после того, как исходный физикалистический путь от безликих "демонов" к человеку уже пройден.)
Например, на выходе канала связи живой человек со всеми его несовершенствами. Затем на его мотивы, индивидуальные знания и т.д. накладываются все новые уточнения, пока он не приблизится к предельно рациональному персонажу математической модели. Тогда аналогом шенноновского "демона" мог бы оказаться математик, полностью сконцентрированный в данный момент на расчетных операциях, успевший прежде изучить на большом текстовом массиве вероятность появления каждой буквы русского языка (благодаря такой подготовке индуктивную оценку вероятности можно отождествить со статистической) и вычисляющий по известной формуле информативность каждой появляющейся буквы. В итоге модель Шеннона становится предельным частным случаем более общей психологической концепции, кончено, с учетом уточняющих ограничений.
Сходным образом начали рассуждать в теории игр, теории решений, теории полезности: от живых субъектов к моделям с "демонами", и везде последние представляются как предельные частные случаи в искусственно стилизованных ситуациях. То же и в теории коммуникации. Предметный подход оказывается предельным частным случаем обобщенного целевого подхода: когда цель реципиента сводится к тому, чтобы выяснить, чему равно 22 х 22, а цель коммуникатора — сообщить, что 22 х 22 = 484. По аналогичной схеме — от субъекта к "демону" — строится серия новых подходов в логике и математике: конструктивистская, интуиционистская школы, ценностный подход.
Ранее мы отмечали, что в классической логике личность выступает только в качестве генератора помех, логических ошибок, а корректное рассуждение протекает как бы помимо субъекта. Но вот что читаем в книге известного математика В. А. Успенского.
Из первоисточника
"Хотя термин "доказательство" является едва ли не самым главным в математике, он не имеет точного определения. Понятие доказательства во всей его полноте принадлежит математике не более чем психологии: ведь доказательство — это просто рассуждение, убеждающее нас настолько, что с его помощью мы готовы убеждать других"[1].
Иначе говоря, математика представляется уже как некоторый абстракт психологии общения (кстати, историки науки подтверждают, что 2,5 тыс. лет назад логика и математика выкристаллизовались именно из риторики). Можно было бы привести похожие высказывания других авторов, но мы не случайно сослались на брошюру, которая называется "Теорема Гёделя о неполноте": эта теорема в свое время дала решающий импульс для такой перестановки акцентов. Австрийский логик и математик Курт Гёдель в 1930-е гг. поразил научный мир, доказав принципиальную неполноту любых математических оснований.
Прежние столетия прошли под знаком всеобщей уверенности: математика — сугубо аналитическая наука, прибежище безусловного знания; как супруга Цезаря, она вне подозрений. Коль скоро нечто доказано математически, это уже сомнению не подлежит. Доказать же можно все истинное, и любая аксиома рано или поздно превратится в теорему. Правда, в начале прошлого века в математике наступил глубокий кризис, связанный с парадоксами теории множеств, и усилия специалистов были направлены на то, чтобы разрешить эти парадоксы. И вот в такой момент Гёдель нанес родной своей науке удар в спину. В лучших традициях логики и математики он доказал, что любая конечная модель, в том числе математическая, базируется на постулатах, аксиомах, которые принципиально невозможно обосновать в рамках этой модели. Чтобы доказать эти аксиомы, нужно найти более универсальную модель, которая также опирается на свои постулаты, и так до бесконечности. В действительности всякая модель обязательно опирается на какую-то "веру", интуицию, на эмпирический опыт, который, будучи по определению конечным, ограниченным, всегда может быть подвергнут сомнению и дезавуирован последующим опытом.
Это заставило математиков пересмотреть азы своей науки, внедрило в умы здоровый скепсис. И когда один из ученых в 1970-е гг. заявил, что математика — "самая гуманитарная из всех наук", такое утверждение, хотя и вызвало дискуссию, но уже не воспринималось как святотатство. Ибо к середине прошлого века математика уже многими трактовалась как "субъектная" наука, т.е. как абстрагированное выражение человеческой деятельности, общения, мышления, и на данном обстоятельстве строились новые подходы (конструктивистский, интуиционистский, ценностный), о которых мы ранее упоминали.
Из семиотики, логики, математики субъектная методология распространилась на теорию познания. Акцент на деятельностной природе любого знания разрушает физикалистическое, позитивистское здание гносеологии. Этапы этого процесса представлены известным философом и историком науки В. С. Степиным[2]. Автор справедливо подчеркивает: новейшая гносеология и науковедение делают упор на том обстоятельстве, что всякое знание возникает, сохраняется и существует в деятельности и поэтому оно опосредовано целями, потребностями, ценностями. Оно составляет всегда фрагмент некоей целостной, внутренне структурированной реальности — совокупного образа мира, и только в его контексте обретает бытие и смысл.
Психологически это очень верно. Человек не потому к чему-то стремится, что что-то знает (такое отношение в действительности вторично), а потому что-то знает, что к чему-то стремится. Цель, потребность генетически и фактически предшествуют знанию, и опережающая вероятностная модель всегда предшествует чувственным переживаниям, а тем более, научным находкам. Такую зависимость психологи прослеживают и в формировании индивидуальной картины мира, и в тривиальных ситуациях повседневной деятельности, и в сложных ситуациях научного поиска. Что мы видим, замечаем, фиксируем, определяется нашими предварительными установками и гипотезами. Поэтому, как показал крупный специалист по методологии науки Э. М. Чудинов, структура научного факта всегда содержит в себе теорию, в рамках которой он получен[3].
Из когнитивных дисциплин субъектное мышление глубоко проникает в обществоведение. Каналами для такого проникновения служат различные варианты деятельностного подхода. В 1960—1980-е гг. плеяда отечественных философов, историков, экономистов и социологов (Г. С. Батищев, Б. Ф. Поршнев, А. Я. Гуревич, Г. Г. Дилигенский и др.) выступила с идеями, альтернативными господствовавшему в то время естественноисторическому подходу к исследованию социальных процессов. В рамках последнего было принято утверждать, что действия людей "также" играют роль в социально-исторических процессах или постулировать "диалектическое единство" человеческой деятельности и объективных законов истории, как будто законы — самостоятельная метафизическая сущность, которая вступает в отношения с другой сущностью. Советские ученые новой волны, опираясь на ранние работы Маркса и письма Энгельса, решительно изменили акцент: история — это деятельность преследующего свои цели человека.
Следовательно, все социально-исторические законы представляют собой законы человеческой деятельности, которая, в свою очередь, теснейшим образом сопряжена с потребностями, ценностями, мотивами, представлениями, волей и эмоциями конкретных людей (принцип единства деятельности и сознания). Соответственно, и в экономике через отношение вещей или стоимостей реализуется отношение людей с определенной культурно и исторически сформированной психологией. Отсюда в структуре любого экономического, социологического, частного или общеисторического закона мы можем выявить соразмерные ему свойства и закономерности социальной психологии. Тем самым в общественных науках устраняется нестыковка между субъектно-целевой, деятельностной парадигмой, с одной стороны, и причинной, естественноисторической парадигмой — с другой. Философская категория целевой причинности, освобожденная от средневековых мистификаций, сделалась легитимным методологическим средством.
Иными путями, но в том же направлении двигались и зарубежные обществоведческие школы. Они также преодолевали крайности физикалистического детерминизма и оппозиционных концепций экзистенциалистского толка, отвергающих историческую причинность и признающих исключительно свободную волю человека-творца. Движение в этом направлении началось еще в начале прошлого века работами крупного французского социолога Эмиля Дюркгейма (1858— 1917). В последующем включение социально-психологических реалий в цепь причинно-следственных связей становилось такой же нормой для многих исторических, социологических и экономических теорий, как и учет конкретных материальных обстоятельств при изучении психологических явлений. Особенно отчетливо эта методологическая установка выражена в школе "Анналов", приверженцы которой ориентированы на поиск "человеческой составляющей" в каждой исторической эпохе или событии.
Сближение причинных представлений с целевыми совершенно очевидно и в науках о живой природе. Исследованиями зоопсихологов, этологов и физиологов показано, что невозможно адекватно объяснить поведение животных и даже растений без учета его целенаправленности. Если еще И. П. Павлов старался игнорировать это обстоятельство при построении рефлекторной теории, то в дальнейшем даже многие его последователи вынуждены были отказаться от картезианского воззрения на биологический мир. Концепции доминанты, опережающего моделирования, физиологии активности (А. А. Ухтомский, Н. А. Бернштейн), теория акцептора действия (П. К. Анохин) полностью построены на убеждении в целенаправленности организма. Было также показано, что даже простейшие безусловные рефлексы не стереотипны, как полагали Павлов и многие его современники: по своей нейронной архитектонике каждый рефлекс уникален, т.е. отличается от аналогичного рефлекса в том же организме и в аналогичной ситуации.
В 1950—1960-е гг. в западной биологической литературе проходили дискуссии об отношении к целевому и причинному подходам в связи с переоценкой некоторых положений классического дарвинизма. Сам Чарльз Дарвин писал когда-то, что в изменчивости видов не больше преднамеренного плана, чем в направлении ветра. Некоторые его современники и поклонники были уверены, что теорией естественного отбора нанесен смертельный удар по телеологии. И лишь очень немногие отмечали, что теория Дарвина выявила также "рациональное зерно" телеологии. Действительно, теория естественного отбора не допускает априорную устремленность эволюции к конечной цели, например к появлению человека. В то же время идея конкуренции и отбора предполагает, что каждая особь, каждая популяция и их совокупность — биоценоз — актуально целенаправленны. Их организация и поведение нацелены на то, чтобы обеспечить сохранение системы. Только при таком условии мыслимы борьба за выживание, сохранение более эффективных в данных обстоятельствах организмов, популяций и ценозов в ущерб менее эффективным.
Пример
Сначала Дарвин, следуя Ж. Б. Ламарку, полагал, что побеждают в естественном отборе самые большие и сильные особи. Но с развитием палеонтологии — науки об истории жизни — накапливались свидетельства, не согласующиеся с таким предположением. Например, по ископаемым отпечаткам птеродактиля видно, что он был значительно больше знакомого нам воробья, который, несомненно, является потомком птеродактиля. Значит, величина и, вероятно, физическая сила не служат решающим фактором отбора. Тогда Дарвин заимствовал у своего соотечественника Герберта Спенсера термин "наиболее приспособленный" (the fittest), и вроде бы все встало на свои места. Однако уже в XX в. методологи обнаружили логический круг: критерием отбора (условием выживания) считается приспособленность, а доказательством приспособленности — факт выживания. В итоге теория естественного отбора в классической версии оказалась неопровержимой, а значит, и бездоказательной. (Как писал один аналитик, у теории Дарвина есть масса достоинств и только один недостаток — ее совершенно невозможно опровергнуть.) Кроме того, очень значительные коррективы в дарвиновскую теорию заставило внести развитие генетики и экологии.
Таким образом, XX в. был ознаменован становлением синтетической теории эволюции, в которой в конечном счете критерием отбора считаются потребности биоценоза и биосферы в целом на данном этапе их существования. Здесь уже упор делается на структуре экологических ниш, особенности каждой из которых в текущих обстоятельствах определяют преимущество той или иной величины, формы, окраски, поведения и прочих характеристик. Естественный отбор трактуется как механизм стабилизации, а ОГЛАВЛЕНИЕ биологической эволюции состоит в последовательном возрастании внутренней сложности биосферы — видового и поведенческого разнообразия, которое обеспечивало также рост ее совокупной "интеллектуальности" от одной геологической эпохи к другой.
Экологии принадлежит особая роль в процессе возрождения целевых представлений и их нового синтеза с представлениями причинности. Убедительно продемонстрировав системность природного бытия, взаимообусловленность отдельных элементов биосферы, эта комплексная наука лишила всяких мистических коннотаций вопросы типа: для чего нужны тот или иной вид или популяция? как они способствуют сохранению, нормальному функционированию всей системы? Экология сопрягла, говоря словами известного философа Э. В. Ильенкова, понятие целесообразности с понятием "целесообразности". Общество на печальном практическом опыте убеждалось, к каким удручающим последствиям приводит непродуманное истребление "вредных" видов — волков, воробьев и т.д. — и вообще бесцеремонное опустошение экологических ниш. Это либо разрушает экосистему, любо приводит к замещению одного вида другим: например, место истребленных волков занимают одичавшие псы, которые оказываются опаснее волков и для окружающей среды, и для самого человека.
Таким образом, экология заявила о себе как последовательно телеономическая наука. Термин "телеономия" возник в дискуссии 1950—1960-х гг., о которой мы упоминали, в качестве альтернативы классической телеологии. Акцент в новой парадигме перенесен с априорной устремленности к будущим предустановленным состояниям на актуальную целенаправленность сохранения, так что эволюция выступает в качестве последовательных апостериорных эффектов конкуренции и отбора.
Возрождается целевой подход и на противоположном от экологии полюсе биологической науки — в молекулярной биологии, изучающей явления на клеточном уровне. Показано, например, что процессы ферментного синтеза тонко сбалансированы в соответствии с потребностями клетки в данный момент времени.
Пример
Телеономические рассуждения, конечно, ущемляют идеал физикализма, поэтому они долго вызывали протест со стороны традиционно мыслящих биологов. Еще в 1980-е гг. некоторые из них утверждали, что это не более чем вынужденный и временный компромисс, свидетельствующий о неразвитости наук биологического профиля. Явления живого мира слишком сложны, утверждали они, поэтому приходится мириться с тем, что наука пока не способна исчерпывающе объяснить их и вынуждена апеллировать к ненаучным понятиям вроде "цели".
Академик П. К. Анохин по этому поводу цитировал шутку одного немецкого коллеги: "Целесообразность — это та дама, без которой не может жить ни один биолог, хотя все они стесняются появиться с нею в обществе". А почти на 100 лет ранее другой немецкий ученый, философ и логик Христоф фон Зигварт, писал о "стыдливости по недоразумению", свойственной биологам и медикам. Действительно, в медицине XIX в. хорошим тоном считалось исповедовать сугубо причинный подход, и мало кто замечал, что, когда врач говорит о норме и патологии, он вольно или невольно переходит к целевым представлениям.
Итак, права целевого мышления последовательно восстанавливаются в психологии, в гуманитарных и общественных дисциплинах, в науках о живой природе. Волна, распространяющаяся от психологии к естествознанию, — не просто возрождение аристотелевской телеологии, а новый виток спирали. Причинная и целевая парадигмы в каждой науке по-своему интегрируются, ассимилируя методологические достижения физикализма и сочетая их с преимуществами субъектного взгляда на предмет. Общая направленность рассуждений при этом ориентирована сверху вниз — от человека и тонких психических реалий к стандартным логическим операциям, социальным процессам и, далее, к природе. Относительно более простые, эволюционно ранние реальности как бы уподобляются более сложным и эволюционно позднейшим. Природа опять выглядит в чем-то человекоподобной: по некоторой аналогии с людьми животные, экосистемы и отдельные клетки рассматриваются как целеустремленные субъекты.
Подобная стратегия междисциплинарной интеграции получила название элевационизма (от лат. — возведение). Как мы помним, основная интегративная стратегия физикализма строилась на редукции, т.е. сведении высшего к низшему, распространении аналогий и объяснительных метафор от механических процессов на жизнь, общество и человека.
Обратная стратегия — элевация: эволюционно высшее составляет источник аналогий для уяснения низшего.
Справка
Эту методологическую оппозицию не следует путать с холизмом и элементаризмом. Там иной параметр классификации: строится ли рассуждение от целостности к элементам или целое рассматривается как аддитивная совокупность элементов и их свойств. Это часто в большей или меньшей степени совпадает с параметром "элевационизм — редукционизм", но не обязательно. Для Спинозы, например, человек потому и есть "вещь среди вещей", что он частица универсальной Богоматерии.
Однако, констатируя сближение парадигм причинного и целевого объяснения в науках о человеке, обществе и живой природе, мы находимся лишь на полпути. При любом раскладе несомненно, что несущие конструкции научной картины мира составляет физическое знание. Поэтому для того, чтобы субъектно-целевая парадигма могла образовать полноценную альтернативу физикализму, она должна быть сопоставима по широте охвата реальности. Действительно, элевационистская волна не могла бы играть существенную роль в процессе междисциплинарного синтеза, если бы она остановилась перед стенами цитадели физикализма — самой физической науки. И здесь обнаруживается самое замечательное обстоятельство: в XX в. физике так же стало тесно в жестких рамках антисубъектного мышления.