Первый этап: либеральный, или территориальный, национализм (1789-1870)
На этом этапе начинается "национализация средневековой истории и истории раннего модерна", рождается и утверждается "интеллектуальный национализм", который многие считают важнейшим условием формирования наций. Значение слова "нация" в этот исторический период было преимущественно политическим. В духе идей Американской и Французской революции ставился знак равенства между понятиями "народ" и "государство". В эпоху революций важным элементом идеи нации было представление о том, что нация должна быть "единой и неделимой", нация в таком понимании — это совокупность граждан, чей коллективный суверенитет образует государство, представляющее собой реализацию их политической воли. Дж. С. Милль определяет нацию не только через наличие национального чувства. Он добавляет, что члены национальности "хотят подчиняться единому правительству и желают, чтобы исключительно они сами или их часть составляли это правительство"[1]. Уравнение нация = государство = народ, несомненно, связывало нацию с определенной территорией, поскольку структура и понятие государства стали теперь территориальными.
Однако понятие "нация" прежде всего связывается с двумя принципами — с идеей прав человека и суверенитетом народа. Из принципа неотъемлемых прав человека, присущих каждому гражданину, вытекало как неизбежное следствие то, что нация должна состоять из равноправных граждан и что она несовместима с сохранением сословной структуры общества. Принцип суверенитета народа постулировал право каждого народа на национальное самоопределение, т.е. право самому распоряжаться своей судьбой. "Декларация прав человека и гражданина" 1795 г. гласила: "Каждый народ, из какого бы числа членов он ни состоял и на какой бы территории ни жил, является независимым и суверенным. Этот суверенитет неотчуждаем". Поэтому несуверенная нация — это нация угнетенная, лишенная свободы и человеческого достоинства.
В связи с этим, "начиная с эпохи революции во Франции, настойчиво подчеркивали важность языкового единообразия в государстве, поскольку в условиях демократии граждане, участвуя в формировании "общей воли", нуждаются в инструменте, который делает возможным эффективное участие каждого в политической жизни. И только общий язык может сыграть роль такого инструмента, обеспечивающего коммуникацию между народом и властью. Поэтому необходимо отметить, что теоретически человек становился "французом" отнюдь не потому, что французский уже являлся его родным языком, но потому, что высказывал готовность усвоить этот язык наряду с прочими правами, законами и общими чертами свободного народа Франции. В известном смысле усвоение французского языка являлось одним из обязательных условий полноправного французского гражданства (а значит, и принадлежности к нации). Однако гражданские права и требования времен Великой французской революции распространялись лишь на часть французов. Л многие лидеры этой революции публично демонстрировали этнические фобии. Например, Бертран Барер в своем докладе Комитету общественного спасения в 1794 г. так характеризует врагов французской нации: "Федерализм и предрассудок говорят на бретонском диалекте, эмиграция и ненависть к республике — па немецком, контрреволюция говорит по-итальянски, а фанатизм — по-баскски"[2].
Поэтому уравнение нация = государство = народ относится и к революционно-демократическому, и к националистическому понятиям нации[3].
По мнению националистов, также реализующих данную формулу, политические образования должны были корениться уже в существующей (от века) общности, четко отделяющей себя от иностранцев, тогда как с революционно-демократической точки зрения ключевым было понятие суверенного "народа-гражданина", равного государству, который и составлял по отношению к остальному человечеству нацию.
Например: "По отношению к государству граждане образуют парод; по отношению к человечеству они образуют нацию" или квинтэссенция либерального национализма — формула Д. Мад- зини: "Каждой нации государство, не более одного государства для каждой нации", или более поздняя формула, приписываемая то Б. Муссолини, то Ю. Пилсудскому: "Пе нация создает государство, а государство нацию".
Однако уже на этом этапе эволюции европейского национализма закладывается теоретический базис последующих его исторических форм. В частности, формулируются и аргументируются идеи национальной исключительности и мессианизма[4]. Многие мыслители этой эпохи увидели в нации воплощение воли Провидения, предначертавшего каждой части человечества собственную историческую миссию. "Для национализма, — отмечает Г. Люббе, — типична перешагивающая за пределы претензий па сохранение идентичности культивация сознания избранности, а это сознание всегда экспансивно"[5]. Так, в рамках немецкой романтической традиции И. Г. Фихте в "Речах к немецкой нации" (1806), по словам того же Г. Любе, "пытается перещеголять революционные претензии французского национализма". Рассматривая германские пароды, он упоминает исключительно немцев, более того, немцы объявляются им единственным "исконным пародом" Европы. При этом Фихте "видит их общность в том, что им свойствен некий “первоначальный” язык, в то время как язык романских народов развивался из латинского и потому представляет собой нечто вторичное и выводимое. Их история, следовательно, покоится на отчуждении от божественного первоисточника национальной жизни, а континуальность национального опыта безвозвратно потеряна. Даже в ублюдочной политической форме существования немцев своего времени он находит преимущество. Романские народы, по Фихте, не знали подлинной свободы, они рабски теряли себя в мятущейся, чувственной, себялюбивой жизни, так что их государство было лишь “искусным воспроизводящим механизмом”. Напротив, свободолюбивый национальный характер немцев, их республиканский образ мыслей, осознанное гражданское чувство свободных городов имперского подчинения показали свою значимость уже в Средневековье. Да и однообразная, нейтралистская и абсолютная монархия, которая представляла собой изобретение римских цезарей, так и не пустила корней в Германии, где всегда соблюдалась верность первоначальному германскому обычаю простого государственного союза с ограниченной верховной властью"[6]. Славян же Фихте считал слишком невлиятельной группой народов, чтобы обращать на них какое- либо внимание.
Однако, как справедливо отмечает О. Ю. Маликова, "на протяжении почти всего XIX в. имелась реальная перспектива его (национализма. — В. Л.) инкорпорации в либеральную теорию. Многие европейские либералы весьма сочувственно относились к “принципу национальности”. Такие фигуры, как Дж. С. Милль, У. Э. Э. Гладстон, граф К. Кавур, сыграли важную роль не только в развитии и реализации либеральных идей, но и в упрочении представления о необходимости поддержки прав наций. Частичная легитимация нрава наций на самоопределение как международной нормы связана с именем В. Вильсона, выдвинувшего в его поддержку либеральные аргументы. Иными словами, вопреки стереотипам, либерализм и национализм не всегда воспринимались как веши несовместимые" (Малиново О. К). Либерализм и концепт нации // Полис. 2003. № 3).
Другой немец, историк-ориенталист Пауль де Лагардэ (1827— 1891) в своих антисемитских "Немецких очерках" без ложной скромности заявлял: "Я пока еще верю, что Германия является сердцем человечества". "Пока еще" — потому, что он еще верит в возможность стряхнуть бремя демократии и либерализма, которые являются врагами немецкой свободы. Он же писал в 1855 г.: "Это, конечно, недопустимо, чтобы в одной нации находилась бы еще какая-нибудь другая, необходимо, естественно, устранить все разрушающие диспозицию элементы: это право каждого народа — быть на своей территории самому себе господином, жить для себя, а не для других". Неслучайно идеолог нацизма А. Розенберг в своем "Мифе XX столетия" превозносит Лагардэ как одного из величайших мыслителей Германии.
Не отстают от немцев и интеллектуалы других европейских стран. Во Франции историк Ж. Мишле (1798—1874), рассматривающий нацию как оплот индивидуальной свободы, провозглашает именно свою страну опорой свободы во всем мире, и даже мерой разума. Осенью 1840 г. вследствие столкновения интересов на Ближнем Востоке Англия и Франция оказались на грани войны. А. де Токвиль в письмах к Дж. С. Миллю выражал глубокое удовлетворение тем патриотическим подъемом, который охватил Францию в дни этого международного кризиса. Позже, когда страсти уже улеглись, Милль счел возможным несколько охладить пыл своего французского корреспондента: "Увы, — писал он, — с каждым днем становится все яснее, насколько это верно: сейчас видно, что любовь к свободе, к прогрессу, даже к материальному благополучию во Франции — лишь временные, несущественные моменты, находящиеся на поверхности национального сознания, и что единственный призыв, который действительно достигает сердца Франции, — пойти наперекор чужакам".
В Италии Д. Мадзини называет итальянский народ "душою мира" и даже "божьим словом в среде наций". Вослед Италии цезарей и пап он возлагает надежды на формирование третьего, демократического Рима. Одновременно Мадзини — основатель и лидер "Молодой Европы" — интернационального революционного тайного общества (в состав которого входили "Молодая Италия", "Молодая Польша" и "Молодая Германия"), задача которого — борьба за национальное освобождение и создание федерации европейских народов.
"Процессы включения истории в формирование национальной идентичности, легитимации новых государств и их политических элит, использование истории для выработки некоей единой формы гражданского самосознания, для масштабной индоктрина- ции и формирования лояльных граждан неизбежно предполагали выяснение образа собственного коллективного... национального Я и сопоставления его с воображаемым другим".
В пространственной системе координат это была идентификация места своей нации в цивилизационных системах — в рамках метафорической дихотомии "Восток — Запад".
Неслучайно поэтому начало становления национального самосознания в России в XVIII в. также связано с рецидивами комплекса национальной неполноценности в отношении Запада, проявлявшегося иногда в гротесковой форме. Так, поэт В. К. Тредиаковский (1703—1768) вполне серьезно доказывал, что славянский язык — древнейший в Европе и что от него отпочковались германские и кельтские наречия (кельты — жельты — желтые, т.е. русые), А. П. Сумароков (1717—1777) выдвинул гипотезу о том, что романские языки произошли от славянских, поскольку слова дотиз, пазив, оси1из и др. производпы от односложных дом, нос, око. Из сочинения князя Б. И. Куракина (1676—1727) "Гисто- рия о царе Петре Алексеевиче" (1727) вошло в обиход русских патриотов толкование, этимологически связывающее славянство со славой, и т.п. [7]
К тому же XVIII столетию, ко временам М. В. Ломоносова, восходят академические дебаты о происхождении российской государственности и российского народа, именно тогда складываются две версии о решающем немецком, или "норманнском", влиянии на эти процессы. Идея нации (до национализма) и понятие российского народа как общности, которая должна иметь политическое представительство, появляется в проектах, инициированных Александром I и подготовленных его соратниками М. М. Сперанским и Н. Н. Новосильцевым и др. "Когда XVIII в. подошел к концу, — отмечает Л. Гринфельд, — матрица, па которой все будущие россияне строили свою идентичность, была создана, и чувство национальности родилось на свет. Это был трудный ребенок, но муки его рождения закончились, и ребенка уже нельзя было вернуть в материнское лоно. Отныне это обстоятельство будет определять ход российской истории" [8].
Несколько позднее, и начале пека XIX, и России Н. Карамзин (1766—1826) и старшие славянофилы — в Польше А. Мицкевич (1798—1855), в Богемии Фр. Палацкий — озвучивают мессианское самосознание своих народов. По мнению Энтони Смита, "Мишле, Берк, Мюллер, Карамзин, Палацкий и многие другие заложили моральный и интеллектуальный фундамент для зарождающегося национализма в своих странах. Историки наряду с филологами самыми разными способами подготавливали рациональные основания и хартии наций своей мечты"[9].
Верный признак "пробуждения" и распространения русского национального самосознания на рубеже XVIII—XIX вв. — беспрецедентный рост среди представителей "образованного общества" интереса к истории собственного Отечества. Появляются не только историографы России (В. Н. Татищев, М. М. Щербатов, II. М. Карамзин и др.), но и российский массовый и заинтересованный читатель их трудов. Вот как описывал А. С. Пушкин обстоятельства выхода в свет "Истории государства Российского" (1816) II. М. Карамзина: "Появление сей книги (так и быть надлежало) наделало много шуму и произвело сильное впечатление, 3000 экземпляров разошлись в один месяц (чего никак не ожидал и сам Карамзин) — пример единственный в нашей земле. Все, даже светские женщины бросились читать историю своего отечества, дотоле им неизвестную. Она была для них новым открытием. Древняя Россия, казалось, найдена Карамзиным, как Америка — Коломбом"[10]. Сильнейшим побудительным импульсом для этого стала победа над Наполеоном, европейская кампания русской армии 1812—1814 гг. и вызванный этими историческими событиями патриотический подъем. "В борьбе против Наполеона, считавшего себя наследником Карла Великого и Цезаря, русские видели своего императора всепреемником императоров Константинополя, а Святую Русь — подлинной наследницей христианской Римской империи. В воображении русского народа 1812 г. Наполеон представал антихристом, ведущим призраки еретического Запада на Москву — оплот истинной веры", — отмечает Г. Кон, фиксируя разные источники, послужившие подъему патриотизма образованного класса и крестьянства[11]. Сама Европа вступает на рубеже XVIII—XIX вв. в эпоху революций и политической нестабильности, что в глазах многих представителей правящего класса делает Россию оплотом порядка. Переоценке отношений Россия — Запад в немалой степени способствует рождение и идейная экспансия европейского (особенно германского) романтизма с его акцептом на "национальном духе" и "национальном интересе". Именно в первой трети XIX в., пройдя период ученичества, российская культура вступает в свой "золотой век", давший миру первых русских литераторов, историков, живописцев и философов.
Все это заставило обратиться к проблеме национального самоопределения, образованный класс на понятийно-категориальном уровне осознает отличие России от Запада, ее особую национальную идентичность. При этом причины отличия интерпретируются прямо противоположным способом. С одной стороны, признание культурно-цивилизационного превосходства Запада и собственной исторической отсталости, впервые отчетливо сформулированное в "Философических письмах" А. Я. Чаадаева. Отсюда как возможная перспектива развития — догнать Запад, сравняться с ним в просвещении, политическом устройстве, экономическом и технологическом развитии, "стать Европой".
С другой — сознание своей тождественности, превосходства и даже исторической миссии в отношении Запада, в случае возвращения к своим "самобытным национальным корням" — стать "другой Европой". Усилиями Н. М. Карамзина эти идеи формулируются в первой историософской концепции русского консерватизма, выставившей па своем знамени апологию "самодержавия и народности". "Отправной точкой воззрений российских консерваторов на государство стала идея об особом характере возникновения, формирования и развития государства на Руси, принципиальном отличии государственного строительства в России от европейского опыта"[12]. Возникает русский национализм как интеллектуальная реакция на экспансию Запада, ищущий свое оправдание в наследии прошлого в глубоких исторических традициях своего народа. Его основная тема — поиск национальной идентичности (ответ на вопрос: "Кто мы?"), его основной тезис — "у России свой особый путь в мире".
Однако несмотря на невиданный подъем патриотического чувства и единение сословий русского общества перед лицом внешней угрозы национализм в парод не проникает (сработал элементарный рефлекс патриотизма, вражды к "чужому", завоевателю) и остается до конца XIX в. уделом интеллектуалов, причем далеко не всех (и скорее меньшинства, чем большинства). Как пишет Алексей Миллер: "Карамзин как ранний националист или протонационалист выступает исключительно от лица корпорации русского дворянства, которое заявляет свои права на империю наряду с династией". Мощный толчок к пробуждению русского национального сознания дали польские восстания 1830—1833 гг. и 1863 г. "...После этого восстания (1830—1833. — В. А.) здесь, на западных окраинах империи, русский национализм, а постепенно и империя формулируют очень ясный тезис (напрочь отсутствующий и даже не интересующий Карамзина. — В. А. ): местные крестьяне — малороссы и белорусы — это русские. И эта концепция того, что русские — это не великороссы, как мы это сейчас воспринимаем, а великороссы, малороссы и белорусы, что это общерусская нация, становится доминирующей и остается доминирующей вплоть до конца Российской империи"[13], т.е. подчеркивается национальная общность восточных славян. Существование же культурных отличий объясняли по преимуществу вредным польским влиянием и оторванностью попавших под власть Речи Посиолитой белорусов и малорусов от их братьев но вере и теперь воображенной новой общности, русской нации. В противовес польскими интеллектуалами выдвигается теория "турапского происхождения великороссов". Суть ее вкратце такова: поляки, украинцы и белорусы — славяне, что их и объединяет против неславянских туранцев — москалей, против Московии.
Характерно, что "проект украинской идентичности как особой национальной идентичности, отрицающей общерусскую концепцию, впервые был сформулирован членами Кирилло-Мефодиевского братства только в 1840-е гг. Они видели Украину как самостоятельное политическое образование, возможно, в широкой славянской федерации. Важнейший пункт новой стратегии идентификации состоял в определении русского языка как "чужого" и в стремлении к эмансипации украинского как универсального медиума "возрождающейся нации"[14].
Поскольку "неразумность" российской действительности наиболее очевидным образом не соответствовала доминирующему на Западе со времен эпохи Просвещения культу разума и автономной личности, постольку главным объектом почитания для "русских европейцев" и главным объектом патриотической и консервативной критики стали именно европейский разум и индивидуализм. Романтическая концепция "русской души" (возникающая под явным влиянием немецкого романтизма) выковывалась как антитеза "духу европейского Просвещения", экспансия которого связывалась с Великой французской революцией и наполеоновскими войнами. Такие ее черты, как загадочность, безграничность, непредсказуемость, возникли и оппозиции к европейским — расчетливости, рациональности, определенности и т.д. Из Германии пришла в Россию и антиномическая конструкция "культура — цивилизация", в рамках которой одухотворенная русская национальная культура тотально противопоставлялась западной бездушной наднациональной цивилизации.
Таким образом, были сконструированы представления о "русской национальной культуре" и "русском характере", истинными носителями которых со времен "старших" славянофилов стала считаться часть народа, ближе всего находящаяся к "корням", "почве", незатронутым пороками европейской рационалистической цивилизации. Идеализированный образ русского патриархального крестьянина стал восприниматься как эталонный, архетипический образ русскости вообще. Радикальные трансформации, которым затем подвергалось реальное русское крестьянство, особенно в XIX- XX вв., и поныне не отменили представления об универсальности этого архетипа. "Народничество... в разных формах владело умами и сердцами русских людей. Выло у нас народничество консервативное и народничество революционное, народничество религиозное и народничество материалистическое. По всегда оно было капитуляцией нашего культурного слоя, призванного нести свет во тьму, перед необъятной тьмой мужицкого царства, всегда оно было выражением русской отсталости..."[15] — отмечал пост-фактум Н. Бердяев.
На этом преимущественно культурно-философском этапе своего развития русский национализм XIX в. осуждает политику государства не столько за несоответствие "национальным интересам", сколько за оторванность от культурных традиций, национальной почвы. Его развитие синхронно развитию национализма восточноевропейского и особенно германского. "Десинхронизация наступила в тот момент, когда культурный национализм обрел политическую проекцию, когда его идеологи стали апеллировать уже не к автохтонным культурным ценностям, а к государственным или национальным интересам"[16].
В восточной части Европы, согласно Э. Геллнеру, такое смещение акцента с культуры на политику привело к антиимперским национальным движениям, ирредентизму[17], которые ставили целью создание своего национального государства.
В России же русский политический национализм не был программой, утверждающей распад империи, наоборот, он был реактивной идеологией, легитимирующей ее спасение и сохранение. Но поскольку имперская парадигма в отечественной ее версии предполагала активное присутствие России в Европе, то политический национализм в российском варианте требовал включения в законные "национальные интересы" России ее присутствия или обеспечения контроля над рядом территорий Восточной и Юго- Восточной Европы. Происходит "имперская мутация национального интереса", обусловленная стремлением оправдать самостоятельную международную активность России ее специфической и сверхценной исторической миссией"[18], т.е. здесь имело место сложное переплетение имперского и националистического дискурсов.
В рамках интерпретации "русскости", тотально противопоставляемой всему "западному", место византийской идеи (Москва — третий Рим) постепенно занимает идея славянская (хотя византийская доминанта имплицитным образом продолжала и в ней играть важную роль). С 40-х гг. XIX в. начинают распространяться различные варианты панславизма — как идеи славянского единения вокруг России (И. С. Аксаков, Н. Я. Данилевский[19] и др.) и продвижения на Босфор, в противовес немецким "редакциям" концепции Das Mittel-Europa как пространства для германской культурной, экономической и политической экспансии. Причем резкое противопоставление "славянства" и Европы можно квалифицировать как болезненную реакцию части русских интеллектуалов, глубоко уязвленных "приматом" Запада. Таким образом, отношение к Западу стадо точкой идейного раскола российского образованного класса на западников и славянофилов. В свою очередь в идейном столкновении этих двух направлений отечественной мысли нашел выражение трудный и противоречивый процесс становления национального самосознания, выявились различные типы самого подхода к проблеме "внутреннего смысла русской истории".
Как в солнечной системе наряду с планетами есть еще появляющиеся время от времени кометы, так и в мире наряду с народами — творцами истории, создателями цивилизаций (культурно-исторических типов) существуют и народы-разрушители, "отрицательные деятели человечества" (гунны, монголы, тюрки). Они, словно "бичи Божии", проносятся по земле и предают смерти одряхлевшие цивилизации, после чего снова скрываются "в прежнее ничтожество". Кроме того, есть еще племена, которым не суждено сыграть ни положительной, ни отрицательной роли в истории — потому ли, что их самобытность быстро угасает, или из-за иных причин (финны, кельты). Они составляют "этнографический материал", который, но Данилевскому, обогащает цивилизации (иначе говоря, служат "навозом" для них) (Данилевский Н. Я. Россия и Европа. М., 1991. С. 89—90, 112—113).
Необходимо отметить, что такая противоположность взглядов на будущее России и отношение к Западу характерны скорее не для западничества и славянофильства "героической эпохи" 30—40-х гг. XIX в.[20], а для их эпигонов, при этом, как справедливо отметил еще С. И. Гессен, одни из них "задачу продолжения культуры Запада на русской почве подменили идеей пассивного ей подражания, а другие задачу оправдания русской истории новыми достижениями на благо всего человечества подменили идеей простого сохранения русского прошлого и механического господства его над человечеством"[21]. Отсюда ярко выраженные приоритеты русского национализма: сохранение русско-центричной империи, активная оппозиция демократии и рыночной экономике как западным моделям, чуждым России, вера в особый путь и особую историческую миссию России. "Такое понимание “национальных интересов”, которое можно назвать идеологическим или культуроцентристским, отделяло их (русских националистов. — В. А.) как от чистых идеалистов, оспаривавших правомочность политики “национальных интересов” по моральным соображениям, так и от законченных реалистов, в особенности европейских, отстаивавших тезис о необходимости поддержания “равновесия сил” в Европе и ограничивавших внешнеполитические параметры “национальных интересов” приобретением ресурсов и повышением материального благосостояния населения"[18].
В Америке национализм появляется уже в XVIII в. Томас Джефферсон, как, впрочем, и другие отцы-основатели Соединенных Штатов, считает национальные различия чем-то противным разуму.
Разумеется, в славянофильстве ведущими были акцент на своей культуре и критика Запада, где, по их мнению, возобладал голый рационализм и бескрылый дух практицизма. Запад утратил ценности своего прошлого и вступил в эпоху духовного кризиса. В этих условиях только Россия остается единственной хранительницей истинной христианской веры. Однако критика Запада за бездуховность нс исключала достаточно критического отношения и к своей истории, что также отличало славянофилов от охранителей.
История, по его мнению, лишь бесполезный балласт, для избавления от которого время от времени требуется новый пересмотр всех законов. Отсюда презрение Джефферсона к Европе. Однако в силу этого он и демонстрирует американский национализм. Америка для него — избранная нация, которая наиболее отчетливо воплотила идеалы свободы и демократии. "Революция 1776 г. никогда не была для американцев просто борьбой за политическую независимость. Она стала чем-то вроде выполнения плана Бога относительно человеческой независимости и индивидуальной свободы посредством создания системы самоуправления, сначала для повой нации, а в конечном счете для человечества в целом"[23], — утверждает американец X. Хелко. Однако "авторы Декларации обходили молчанием то неудобное обстоятельство, что в новом государстве, объявленном ими независимым, преобладающе большая часть населения была отлучена от возможности пользоваться неотъемлемыми правами, предоставленными им самим Создателем. И тогда, и много лет спустя женщины, рабы, свободные чернокожие, коренное население Америки были лишены не только политических, но и многих других “изначально присущих человеку” прав, имеющих чрезвычайное значение для жизни, свободы и стремления к счастью"[24], — писал Р. Даль.
Как отмечают многие исследователи, для того "...чтобы преодолеть различия иммигрантов по происхождению, устроившихся по ту сторону Атлантики, в Соединенных Штатах, национальная идея идентифицировалась с идеологией (американизма, основы которой заложили “отцы-основатели” США. — В. Л.), со специфической практической деятельностью американского общества"[25].
Национальное чувство было широко распространено в американском обществе уже в те времена, когда у народных масс Европы национализм только начинал развиваться или когда он насаждался государством, как это было во Франции, либо представителями революционных интеллектуальных и социальных контрэлит, как это было в Италии и па востоке Европы.
Первая и, возможно, главная черта американского национализма — твердая, не требующая доказательств уверенность в собственном превосходстве, на ней строится вся конструкция американского гипертрофированного патриотизма: конечно, многое в Америке можно и нужно исправить, но это, безусловно, лучшая страна в мире. "Вера американцев в свою страну носит религиозный характер если не по силе, то, во всяком случае, но ее почти абсолютной и всеобщей значимости. Ею проникнут самый воздух, которым мы дышим. В детстве мы слышим, как она звучит, прямо или косвенно, в разговорах старших. И на каждой новой стадии воспитания мы получаем дополнительные подтверждения этой веры. Журналисты и писатели, ораторы и драматурги, даже если они не имеют прочих заслуг, во всяком случае, выступают усердными проповедниками этой Истины. При этом скептикам не возражают, их просто не замечают. Это такая вера, которая составляет подтекст мышления, а не предмет его и — осознанно или неосознанно — входит в нашу частную жизнь, воздействуя на формирование личности"[26], — отмечал еще в 1909 г. Герберт Кроули.
Уже в период Американской революции многие ее активные деятели верили, что Новый Израиль — это именно Соединенные Штаты, а не все христианское сообщество. Э. Я. Баталов так определяет мессианский аспект американской мечты: "Американская мечта проникнута духом национального морального превосходства, избранности и проистекающего отсюда мессианства. Янки убеждены, что Соединенные Штаты — “Град на холме”, путеводная звезда, по которой должны сверять свой исторический маршрут другие народы, а Америка имеет моральное право при необходимости корректировать его"[27].
Ощущение собственной исключительности и превосходства, осознание себя "избранной нацией" легло в основу теоретических концепций демократии и наложило заметный отпечаток на культурные особенности и политическое сознание американцев. Ярким подтверждением этому служит первая в истории США инаугурационная речь, произнесенная Джорджем Вашингтоном 30 апреля 1789 г. В ней впервые были открыто и четко выражены идеи избранности американского народа и уникальности американского политического строя. "Нет ни одного народа, которому бы следовало признать и вознести хвалу Невидимой длани, руководящей делами людей, в большей степени, нежели народ Соединенных Штатов. Каждый шаг, проделанный им па пути к статусу независимого государства, представляется несущим на себе некий знак ниспосланной свыше воли; и в той только что свершившейся критически важной революции в системе единого правительства спокойные дебаты и добровольное согласие столь многочисленных отдельных сообществ, результатом которых стало это событие, не могут быть сравнимы с методами создания большей части иных правительств без того, чтобы не воздать ей благочестивой благодарности вкупе со смиренной надеждой на будущие ее милости, знамения которых можно увидеть в нашем прошлом"[28].
Эта вера укоренилась в массовом сознании. Ведь писал в середине XIX в. автор знаменитого "Моби Дика" Герман Мслвилл (1814—1891): "Мы, американцы, особый, избранный народ — Израиль нашего времени; мы несем ковчег общемировых свобод. Бог предназначил наш народ для великих дел, и человечество ждет их от нас; великие дела живут в наших душах. Остальные народы вскоре окажутся позади нас. Мы первопроходцы человечества, авангард, отправленный, чтобы пройти через пустыню, куда не ступала нога человека, и проложить путь в новый мир, в наш мир". Эта мессианская идея представляет стержень того, что Гуннар Мюрдаль назвал американским символом веры (наряду с политической свободой, индивидуализмом, эгалитаризмом, популизмом, верой в свободный рынок, демократию, прогресс и национальную нравственную чистоту)[29]. Тот, кто предавал этот символ веры, американцем не признавался. По данным социологического опроса 2003 г., 60% американцев заявили, что "американская культура выше других" (для сравнения, даже среди французов так считает только 30%)3[30].
Из осознания собственной исключительности вырастает чувство избранности, а из пего чувство превосходства, поэтому у американского национализма есть и еще одна важная черта, потенциально опасная для окружающего мира — "...искренняя, временами слепая и пугающая убежденность в том, что предназначение Соединенных Штатов — не только “служить примером миру”, но и действенно “помогать” ему прийти в соответствие с американскими представлениями о добре и зле"[31], — отмечает А. Богатуров. Конкретизацией квазирелигиозной идеи "американской исключительности" стала идея "явного предначертания", с помощью которой с середины XIX в. обосновывали внешнюю экспансию США. В 1845 г. произошло беспрецедентное событие в мировой политике — когда разразился политический кризис в связи с намерением США аннексировать Орегон, президент Дж. К. Полк мотивировал притязания Америки, ссылаясь на поддержку Всевышнего.
Важно также подчеркнуть, что демократия для американцев — не абстрактный идеал, не тип общественно-политического устройства вообще, а ее конкретное воплощение в политическом устройстве США. Как заявлял Авраам Линкольн, "авторы “Декларации независимости” установили стандарты для свободного общества, которые должны быть всем известны и всеми уважаемы... и даже если эти стандарты не вполне достижимы, к ним должны приближаться, тем самым постоянно распространяя и углубляя их влияние и повышая счастье и ценность жизни для всех людей, любого цвета кожи, повсюду"[32]. При этом Линкольн явно имеет в виду именно всех людей, а не только американцев.
Позднее, в XX столетии, американский идеализм в теории международных отношений закрепил такую важную характеристику американского мировидения, как американоцентризм, также усматривая историческую миссию США в насаждении и укреплении свободы и демократии во всем мире.
В целом же радикальность, с которой в эту историческую эпоху начинает выступать национализм, различается от страны к стране. И тем не менее повсюду проявляется одна общая тенденция: народы Европы все более отдаляются друг от друга, формируя свое гипертрофированное национальное самосознание. "В середине XIX в. национализм сменил либеральный гуманизм на агрессивную исключительность, принцип достоинства личности — на принцип национальной мощи, принцип ограничения власти и недоверия к правительству — на преклонение перед ним", — отмечает Г. Кон. Причем, столкновение "исторических" прав народов оказалось еще более опасным для дела мира, нежели конфликт их "естественных" прав. Каждый народ устами своих политиков требовал расширения своей территории до границ в период его наибольшей экспансии, которые вовсе не соответствовали историческим и этническим переменам, прошедшим в истекшие века. Некоторые территории в разные исторические эпохи входили в сферу влияния различных народов, и теперь каждая из элит этих народов предъявляла требования на них. Так, первый свободно избранный германский парламент, созванный в мае 1848 г. во Фракфурте- на-Майне, начал работу с обсуждения границ германского национального государства, которое только предстояло провозгласить. Территории, исторически ставшие датскими или французскими, или этнически бывшие польскими или чешскими, были определены как германские. Пробуждение народов высвободило коллективные страсти, ставшие в столетие после 1848 г. основной причиной ненависти и подстрекательства к войнам[33]. Неслучайно многие исследователи считают, что революции 1848 г., открывшие путь к "пробуждению национальностей", стали ключевой главой в истории европейского национализма, но прежде всего это время, "когда националистические требования впервые кристаллизировались во всей Центральной и Восточной Европе и когда непримиримость и взрывоопасность этих требований впервые стали совершенно очевидными"[34].
Однако националистические страсти в европейских странах "третьего и четвертого поясов национализма" (посткоммунистические государства Центральной и Восточной Европы) не утихли и сегодня.
Первую половину XIX в. можно характеризовать и как период подготовки так называемой филолого-лексикографической революции, разделившей формирующиеся нации Центральной и Восточной Европы по языковому и этнонациональному признаку. Стоит напомнить, что в России, как и в целом в I Антральной и Восточной Европе, "...знать говорила на языке, которого не понимали крестьяне, и лишь поверхностно изучала местные языки, чтобы отдавать указания челяди. Только в XIX в. общение на “национальном” языке — наподобие венгерского в Венгрии — стало вопросом самоопределения для элиты и способствовало развитию чувства общности с массами. Именно тогда восточноевропейские ученые приступили к стандартизации языка посредством филологических изысканий, публикации словарей и систематизации орфографии. И в этом они многое черпали из немецкого опыта. Филологические изыскания сыграли особенно важную роль в Центральной Европе, где они широко использовались при обсуждении национальной идентичности"[35]. Однако важно отметить, что сильнейшим импульсом к превращению вопроса о языке в политический стали реформы императора Иосифа II, который, чтобы повысить эффективность системы управления, в 1784 г. превратил немецкий язык в единственный официальный на всей территории монархии, в том числе и в Венгрии.
В период 1800—1850 гг. на Северных Балканах сформировались в результате новаторской работы местных ученых три отдельных литературных языка: словенский, сербохорватский и болгарский. В 30 -40-е гг. XIX в. было принято считать, что "болгары" относятся к той же нации, что и сербы с хорватами, и болгары участвовали вместе с ними в Иллирийском политическом и культурном движении, имевшем целью создание Великой Иллирии, которая должна была охватывать все южно-славянские и часть неславянских областей Балкан и население которых рассматривалось как один народ, произошедший от коренных жителей региона — иллирийцев. Однако к 1878 г. уже было все готово для образования отдельного болгарского национального государства. В этот же исторический период Людовит Штур совместно с Й. Гурбаном и М. Годжей разрабатывает нормы словацкого языка и его грамматику, тем самым закладывая основы для возникновения словацкого национального движения и т.д.
Можно привести и "случай", не связанный с Центральной и Восточной Европой. В Норвегии, долгое время разделявшей общий письменный язык с датчанами при совершенно разном произношении, национализм зародился вместе с новой норвежской грамматикой (1848) и словарем норвежского языка (1850) Ивара Осена — "текстами, которые были ответом на потребность в специфически норвежском печатном языке и сами стимулировали эту потребность"[36]. Примеры такого рода можно множить.