Очерки, очерковые циклы
Если "Очерки сибирского туриста" порой представляют собой рассказы, то в творческом наследии Короленко 1880–1890-х гг. значительное место занимают собственно очерки. Чаще всего это путевые очерки и очерковые циклы. Нижегородский край давал богатейший материал для творчества писателя. В. Г. Короленко имел обыкновение в летние месяцы совершать длительные походы пешком, сторонясь проторенных путей, предпочитал, по его признанию, проселочные дороги, пустынные, лесом поросшие речки, сто всегда тянуло на уездные тракты, по которым так привольно и легко идти с котомкой за плечами. Так возникли его очерки "За иконой", "Птицы небесные", "Смиренные", "Ушел!", "Не страшное". Писатель побывал во многих раскольничьих скитах, в Саровском, Дивеевском, Понетаевском монастырях. Он еще застал в Арзамасе остатки "Божьего городка" – несколько крохотных домиков с двухскатными, сильно обомшелыми крышами: под отлогой горой были погребены тела истерзанных булавинцев, здесь лежали разницы, пугачевцы (очерк "Божий городок"). Очерки Короленко отличались не только точностью зарисовок с натуры, но и тщательностью художественной отделки, что нередко приводило к жанровой путанице: их, как правило, относили к рассказам. Так случилось с наиболее известным среди подобных произведений очерком "Река играет" (1892). М. Горький, назвав произведение рассказом, дал ему и свою – достаточно узкую – интерпретацию: "Он (Короленко. – Н. Ф.) очень помог мне в понимании “русской души” – души тех людей, которые, год проработав, – десять лет отдыхают в грязи и всяческом хаосе". Авторитет Горького был чрезвычайно велик, и на долгие годы в обширной литературе, посвященной этому очерку, сохранялись и ошибочное жанровой определение, данное им (рассказ), и такое же произвольное истолкование содержания произведения как мотива "дремлющей силы" народа. Между тем "Река играет", как доказано, – это путевой очерк, основанный на конкретных фактах. Автор даже имя своему герою дал подлинное, и на Ветлугу началось настоящее паломничество читателей, желавших во что бы то ни стало увидеть "живого Тюлина".
Рассказ ведется от имени героя-повествователя, передающего эпизод из своего похода на легендарное озеро Светлояр, идея же утверждается всей целостностью произведения, в тонких связях отдельных его деталей, в сквозном проведении ряда тем. Центральный герой рассказа, перевозчик Тюлин, впервые вступит в действие только в третьей главе. В его облике выделяется то, что ассоциируется с подробностями недавнего пейзажа; окончательно закрепится доминанта образа в пятой главе: взгляд героя на мир как бы слит "со всею этой наивною ветлужской природой, которая все улыбается... своею милою, простодушною и как будто давно знакомою улыбкой". Кульминация рассказа также заключена в пятой главе, где содержится единственный эпизод "пробуждения" Тюлина. В решительный момент переправы он преображается, сбрасывает с себя лень и апатию. Но вот опасность быть отнесенным вниз по реке миновала, и "опять глаза Тюлина потухли", "говорит он лениво", "вяло" орудует шестом, снова перед нами прежний уныло-апатичный человек с вечным своим похмельным синдромом.
Однако акцент автором делается на том, что и Тюлин, и крестьяне деревень, соловьихинцы, песочницы, которые его окружают на переправе, отличаются теми же, что и он, характерными чертами: непосредственностью, простодушием, добрым, открытым, непредубежденным взглядом на мир, мягким юмором, отсутствием нетерпимости, эгоистичности, замкнутости.
Резким контрастом всем этим людям, собравшимся у догорающего костра, рисуется в восьмой главе толпа раскольников: бесцеремонная грубость, с оттенком презрения, напористость, суровость, надменность. Автор вспоминает, как он очутился на берегу Ветлуги после бессонной ночи, проведенной в возбужденной и враждебной толпе сектантов разных толков: раздраженные, враждебные лица, ожесточенные, порой совершенно бессмысленные споры. Очеркист чувствует себя точно мертвым не только от усталости, но и от "вынесенных с озера суровых впечатлений". "Заснувшая навеки народная мысль" – так формулируется автором тягостное раздумье, вынесенное из общения с раскольниками-богомольцами на озере. Двумя годами ранее подобная мысль была высказана в очерковом цикле "В пустынных местах", когда Короленко проплыл по Керженцу, небольшой живописной реке, по берегам которой ютились тайные раскольничьи скиты, деревни и кладбища, да и сама она воспринималась как оплот и знамя "древлего благочестия".
Намеченный в очерковом цикле конфликт еще более обострен в очерке. Ясно, что в русском человеке типа Тюлина и "ветлугаев-водохлебов" живет какое-то сильное стихийное чувство уважения к личности, к чужому взгляду, к человеческому достоинству, благородная терпимость, способность войти в чужую логику и понять ее, отзывчивость – словом, те свойства русского характера, которые по душе автору и которые он видит в своих случайных собеседниках, мужиках, прикорнувших вместе с ним у догорающего огня, а еще раньше – у Аксена, героя очерков "В пустынных местах".
При всей своей трезвой правде рассказ проникнут тонким лиризмом. Два потока художественных идей пронизывают его: мягкий, задумчивый пейзаж и оживленная тема "взыгравшей" весенней Ветлуги. Они постоянно возникают в художественной структуре рассказа, нередко в варьированной, преображенной форме. Например, драматический эпизод на переправе с Тюлиным, сцена с "бушующей" артелью – это своеобразные двойники, повторение в развитии все той же темы бурлящей, плещущей Ветлуги. Финал рассказа обращен к экспозиции, к первой главе, но теперь уже связан с настроением, испытанным автором здесь, на реке: "И я думал: отчего же это так тяжело было мне там, на озере, среди книжных народных разговоров, среди "умственных" мужиков и начетчиков, и так легко, так свободно на этой тихой реке, с этим стихийным, безалаберным, распущенным и вечно страждущим от похмельного недуга перевозчиком Тюлиным? Откуда это чувство тяготы и разочарования, с одной стороны, и облегчения – с другой? Отчего на меня, тоже книжного человека, от тех веет таким холодом и отчужденностью, а этот кажется таким близким и хорошо знакомым, как будто в самом деле все это уж было когда-то, но только не помню когда..." Далее звучит заключительная фраза, концентрируя в себе все, что было пережито автором, и побуждая к новым раздумьям: "Милый Тюлин, милая, веселая, шаловливая взыгравшая Ветлуга! Где же это и когда я видел вас раньше?" Строгая архитектоника очерка с четкими линиями сквозного тематического развития – не исключение, а прием, свойственный и рассказам Короленко, например "Соколинцу", восхищавшему Чехова тщательностью отделки, напоминающей стройную музыкальную композицию. Манера очеркиста, таким образом, сближена у Короленко с разработкой своеобразно организованной художественной структурой в малой форме – рассказом.
Очерковые циклы также связаны с жанром путевого очерка (исключая "Мултанское жертвоприношение"), но это уже более развернутые, внутренне завершенные художественные единства. Первым таким произведением оказались "Павловские очерки" (1890) – результат нескольких посещений писателем села кустарей Павлово, расположенного недалеко от Нижнего Новгорода над Окой. Хотя хронология знакомства с кустарным промыслом нарушена (очерки открываются изображением ранней осени, в то время как это была четвертая, заключительная его поездка; первая состоялась в июне, вторая – в декабре 1889 г., третья – в апреле 1890 г., описанная же им в первой главе очерков картина осенней поры была увидена им лишь в сентябре того же года), "Павловские очерки" насыщены конкретными фактами, являются результатом тщательного изучения автором жизни кустарного села, попыткой понять противоречия, встречающиеся на каждом шагу, тяжелейшие условия существования кустарей на грани голода и вымирания, уловить путь, по которому пойдет развитие "города мастеров".
В первый момент создается впечатление свободной композиции очерков. Начинается повествование ранней осенью. Затем возникают удручающие сцепы зимней скупки (первая часть очерков носит заглавие "На скупке"), сменяющиеся историей возникновения "корпорации" скупщиков и борьбы с ними их противников. Вторая же часть очерков ("Скупщик и скупщицкая философия") почти целиком посвящена изображению одного из центральных героев очерков, Дужкина, и представляет собой описание в реальном времени одного только вечера в доме богатого скупщика, два-три часа, не больше! Однако при всей необычности, "скачкообразности" повествования "Павловские очерки" имеют замечательно тонко продуманный композиционный план. Это произведение со своим секретом, подобно изделиям самих павловских кустарей, среди которых были блестящие мастера своего дела в изготовлении замков и скобяных товаров.
Очерки открываются кратким вступлением – описанием громадного, но немощно, надтреснуто, глухо бухающего колокола с Троицыной горы над Окой. Этот образ становится выразительным сквозным образом-символом, пронизывающим все повествование о раздорах, смуте, антагонизме двух сил: кустарей и их безжалостных поработителей-скупщиков. Другой скрытой опорой очеркового цикла оказывается резкий контраст двух персонажей. Образ Дужкина понадобился Короленко для того, чтобы обнажить суть и душу скупки – этого коварного инструмента порабощения кустарей. Однако подлинным героем очерков становится простой деревенский житель Аверьян, потомственный мастеровой, давно оставивший крестьянский труд. Образы Аверьяна и Дужкина соотносимы между собой по принципу антитезы: могучая стать одного и щупленькая, ссохшаяся, юркая фигурка другого; веселье, которое не может приглушить нужда и самый изнурительный труд (Аверьяна знают все в округе как занятного сказочника и юмориста, затейника-говоруна, а сам он рассказывает о себе, что встает в три часа ночи, колдует над станком до одиннадцати ночи же, камнем падает в постель и мгновенно засыпает. Это шестнадцати-, семнадцатичасовой рабочий день, имея в виду короткие перерывы на завтрак, обед и ужин, а он еще весел, песни поет), и змеящаяся улыбка Дужкина, расчетливое, взвешенное слово, паучья психология скупщика, каждую ночь с воскресенья на понедельник за прилавком поджидающего свои жертвы.
Еще одной характерной деталью является то, что Дужкин боится Аверьяна, ненавидит его так же, как и его отца, за смелое, острое слово, за то, что тот никогда не смирится и не станет смотреть "из-под его руки". Всесильный лавочник живет с оглядкой на таких людей. "Засмеют Аверьяны", – вырывается у него. Именно Аверьян показывает результаты скупщицких бдений: он ведет очеркиста, а с ним и читателей по лачугам кустарей. Страшные картины развертываются автором в последней главе, так и названной – "Заключение". Автор выделяет лишь три эпизода. В крохотной избушке, прилепившейся к обрыву, неожиданных гостей встречают стоящие у станков в эту позднюю ночь старуха, девушка лет восемнадцати и маленькая девочка тринадцати лет: "Я не мог вынести ее взгляда... Это был буквально маленький скелет, с тоненькими руками, державший тяжелый стальной напильник в длинных, костлявых пальцах. Лицо, обтянутое прозрачной кожей, было просто страшно, зубы оскаливались, на шее, при поворотах, выступали одни сухожилия... Это было маленькое олицетворение... голода!" Тема "слезок ребенка", которую с такой болью разрабатывал когда-то Достоевский, появляется в этой картине нищеты и горя маленьких "каторжан" за непосильной работой. Они выглядят стариками, еще не начав жить. Второй эпизод "Заключения" тоже связан с детьми: отец ушел заложить единственное пальто, мать – выпросить в долг свечку. Испуганные дети сидят в темноте, боятся отворить незнакомым людям, и только слышится не умолкающий плач маленького ребенка. Третий эпизод так же безотраден, как и два первые: в мастерской рухнул потолок, задавило мальчика, искалечило хозяина. Ждать помощи не от кого: кругом такие же полуразвалившиеся избушки...
Особенность "Павловских очерков" заключается в том, что автора не занимает технология и экономика кустарного производства; он концентрирует свой и читательский интерес на их последствиях: в центре его повествования – человек, его безмерное страдание и горе, и жестокий, ничем не сдерживаемый произвол скупщиков с их холодным цинизмом и жаждой наживы. Короленко стремился привлечь внимание общества к "богом забытым местам", которые находились в самом центре России, но где существование простого люда, кустарной массы, нельзя было уподобить по условиям труда даже каторге.
"В пустынных местах" – это уже классический очерковый путевой цикл, отразивший поездку Короленко с 5 по 15 июля 1890 г. сначала по реке Ветлуге, затем пешим путем к озеру Светлояр и по Керженцу к Волге на лодке. Вечерами и ночью при свете костра он заносил в записную книжку впечатления дня, текст рождался в полном смысле слова "на ходу", в отличие от "Павловских очерков", потребовавших множества предварительных усилий: исследования кустарных промыслов, их истории, настоящего положения кустарей и т.п. Однако в цикле "В пустынных местах" тоже есть свой строгий композиционный план, придающий внутреннее единство всей этой пестрой картине, развертывающейся перед глазами путешественника.
Первая половина очерков, начиная со "Светлояра" (глава 2), все более устремляет читательский интерес к отживающей старине раскольничьего быта. Только главы 3 и 4 ("Приемыш" и "На Сеже") нарушают этот сумрачный колорит историей любящей человеческой души и просветленного страдания: потеряв сына, женщина завоевывает себе новое чувство материнства сердечной привязанностью к чужому ребенку, самоотверженной борьбой за его жизнь ("Приемыш" имел громадный успех уже при жизни автора и несколько раз переиздавался отдельным фрагментом-новеллой). Автор в результате своих наблюдений приходит к выводу о том, что старообрядчество стоит перед печальным исходом: "Умирает исконная, старая Русь... Русь древнего благочестия, Русь потемневших ликов, Русь старых неправленых книг, Русь скитов и пустынного жития, Русь старой буквы и старого обряда, полная отвращения к новшествам и басурманской науке... Теперь она умирает тихою смертью, под широким веянием иного духа... Гонения она выдержала. Не может выдержать равнодушия".
Чем дальше в леса углубляется узкая речная полоска Керженца, чем пустыннее становятся места, тем явственнее начинает давать о себе знать иная, истинно народная драма.
В первой части очерков нет центрального героя, во второй он появляется, и внимание читателей невольно приковывается к одному лицу – медвежатнику Аксену Ефимову. Описание встреч с ним может быть сравнимо только с рассказом о приемыше, но там несколько участников житейской грустной и трогательной истории, а здесь только один человек. В то же время этот образ, появляющийся в заключении путевых очерков, вырастает в фигуру, воплощающую в себе важнейшие стороны народной жизни.
Аксена пытается "разговорить" путешествующий герой, полагая, что в этих рассказах о лесе невольно раскроют себя глубины лесной души. Однако "лесной человек" говорит о том, что у него наболело: не о таинственной "нежилой силе", хоронящейся в гиблый болотах, не о Боге и вере, а о жизни, о том, как трудно приходится простому люду: "Обижены мы, стеснены". Этот новый мотив, подхваченный затем другими голосами: "И то надо сказать, батюшка... Мир-от тесен... Тоже и людям податься-те некуда", – сменяет привычные жалобы из скитских и монастырских разговоров о том, что в нынешнем мире "мало усердия" к вере.
Здесь выступает на первый план другая народная драма с остро выраженным уже не религиозным, а социальным конфликтом. Народ загнан в западню. Помощи ждать неоткуда. Уездный предводитель дворянства, старый крепостник, тихо, без шума обделывает свои дела "солидно стяжательного свойства" и мимоходом, пользуясь доверчивостью тех же мужиков, скупает за бесценок землю, которая должна принадлежать им по праву и без которой они нс могут обойтись. Другой проходимец, которому запрещено даже появляться в суде, пользуется полным доверием крестьян. Отъявленный мошенник и плут окружен ореолом мученичества, хотя он ловко обирает мужиков.
Однако горький опыт все же опыт, и он неумолим: многие не прочь погреть руки на народной нужде. "Бес-от силен, – поясняет Аксен, – горами качает, вот какая штука. Больно и от хороших-те людей нашему брату достается... Времена не простые: развесь уши – наплачешься и с хорошими людьми".
Все ополчились на народ: и мелкие мошенники, и сильные мира сего. Страстные речи Аксена о безжалостном чиновничьем произволе рождают новую мысль: в народе зреет гнев и чувство протеста, природное добродушие сменяется с трудом сдерживаемым негодованием. Автору кажется, что здесь сложились отношения враждебных отрядов на аванпостах: "Они готовы вступить в смертельный бой при первом сигнале".
И еще одна важная для повествователя мысль все более и более крепнет от встреч с Аксеном, отодвигая в сторону недавнюю, испытанную им на себе раскольничью вражду к незнакомому человеку, – чувство товарищества, единения с людьми, у которых найдешь сочувствие и помощь. "Да, теперь я отлично понимаю, – возвращается автор в последнюю, тревожную ночь путешествия к воспоминаниям об Аксене, – что, называя друзьями нас, первых встречных, лесной человек Аксен говорил не пустую фразу..."
Заканчивается повествование контрастными эпизодами. После долгих дней и ночей, проведенных в пустынных местах между сдвинувшимися по обеим сторонам узкой реки стенами сумрачных лесов, вдруг распахивается простор Волги, "могучей, плавной красавицы-Волги". Жизнь продолжается, бурная и стремительная: "Гудят свистки, какие-то огни летят на нас, валится мимо шум и грохот, и, ломая широкую гладь волжского простора, мчится весь освещенный огнями гигант “Кавказ и Меркурий”. Я устал, мне грустно и кажется мне, что так же быстро бежит наша жизнь, что прошедшее также исчезает в тумане воспоминаний..."
Что умирает, должно умереть. Да и стоит ли воскрешать темные, глухие предания и "усердие" радетелей старой веры? Или узаконить на вечные времена новую драму народной жизни, о которой говорит Аксен? Эта мысль о переломном этапе русской жизни, где словно умирает что-то и не может умереть, а что-то рождается и не может родиться, знакома читателям еще по "Павловским очеркам". Она продолжает звучать и в цикле "В пустынных местах". Сосредоточенное воспоминание-раздумье об увиденном и пережитом в пути, созерцательно-философский взгляд, обращенный к прошлому и настоящему, – так можно было бы определить контрастный по своему настроению финал очерков.
Совершенно в ином тоне написан другой очерковый цикл – "В голодный год" (1892). Короленко давно уже, путешествуя по Нижегородской губернии, по своему обыкновению летом, замечал грозные признаки вплотную приблизившегося бедствия. Засуха и неурожай преследовали крестьянство. Однако то, что увидел писатель в деревнях Лукояновского уезда, объезжая их с целью организации столовых для голодающих, превзошло самые худшие опасения. В очерках о голодном годе Короленко совершенно точно определил направление журналистской кампании, предпринятой правыми силами и печатью. Автор цикла окрестил местные и губернские власти, нс забыв петербургских и московских сторонников крутых мер, "мужиконенавистниками", а писания ретроградной прессы определил как программу "невежественно-консервативной лжи по вопросу о голоде: вместо голодающего народа в ней выдвигался образ лентяя, обманщика, пьяницы и попрошайки".
Как ни чудовищно это звучит, даже голод использовался в качестве лишнего повода для клеветы на народ. Очерки Короленко, очевидца событий, его свидетельства, высказанные по горячим следам непосредственно пережитых впечатлений, стали страстной защитой народа, правдивым словом о нем, о его безмерных страданиях и унижениях, о том ужасе народного бедствия, которое во весь рост встало перед писателем. Это была драма самой действительности, драма голодной русской деревни.
В Горьковском историко-архитектурном музее-заповеднике хранится коллекция хлеба, собранная Короленко в голодающих уездах Нижегородской губернии в 1891–1892 гг.: хлеб из чистой лебеды (Сергачский уезд); хлеб из 1/2 лебеды и 1/2 отрубей; из 1/4 ржи, 3/4 лебеды (село Старое Ахматово Сергачского уезда); 1/8 ржи, 1/8 картофеля и 6/8 лебеды; 2/3 просяной мякины и 1/3 лебеды (село Шатково). Эти куски хлеба, больше похожие на растрескавшиеся комья грязи, вызывали повальные заболевания. Очерки свидетельствовали: в селах Лукояновского уезда свирепствовал тиф, появилась цинга и косила целые семьи. "Случаи рвоты и полного отвращения к пище" Короленко, по его признанию, видел десятками.
Но словно мало было испытания голодом. Обезумевшего крестьянина, как свою добычу, хищно подстерегали купец, кулак и трактирщик, за бесценок скупая скот, пуская по миру целые семьи.
Голод обнажил и другие язвы деревенской жизни. "Народное невежество равно народному долготерпению", – с горечью скажет Короленко. "Зараженная деревня" – так определил он свои впечатления от посещения Петровки, бедной и невзрачной деревушки, приютившейся под самым лесом. Оказалось, что кроме голода и нищеты под этими соломенными развороченными крышами давно уже свил себе гнездо еще один страшный недуг – сифилис. "Боль (болезнь. – Н. Ф.) “лукавая”, хитрая, поясняли крестьяне: “Заберется в нутренность, а там, гляди, и нос за собой втянет”". И ее, эту "дурную, лукавую боль", не замечали земские власти, земские врачи, а она ходила по деревням годами. "Обычным, заурядным, хроническим явлением, – пишет Короленко, – было, когда голодная семья ютилась в тесной избе с полуумершим и разлагающимся человеком".
Среди тягостных впечатлений Короленко было еще одно, особенно тяжкое и гнетущее, – страдания детей. Тема, с такой обличительной силой прозвучавшая в "Павловских очерках", вновь появляется здесь. В. Г. Короленко говорит, что не нужно описаний страшных картин голода, "достаточно и того, что сотни детей плачут, болеют и умирают". Автор очерков показывает, сколько испытаний вынесли на своих плечах дети-кормильцы: обходили в день по двадцати-тридцати и более верст, чтобы принести домой лукошко-другое жалких кусков "хлеба" и среди них – заплесневелые комья лебеды. "Все эго подавалось и принималось под припев Христова имени, произносимого усталым и исстрадавшимся детским голосом". Скорбная дорога! Тяжелый путь. Понятна и та "смертная тоска, которая свила себе гнезда в детских сердцах...". "Вот что, между прочим, – заключает Короленко, – называется голодом в нашем XIX столетии".
И все же автор очеркового цикла утверждает, что есть великая нравственная сила – это сам народ, мужество простых людей, способных выдержать жестокие удары судьбы, не дрогнув, встречать страшное испытание и не покоряться ему.
Вот крестьянин бредет в свою деревню. Все признаки голодного истощения, тащится из последних сил, но стыдится просить "Христа ради" и, изможденный, предлагает порубить дров, чтобы заработать поданный кусок хлеба.
"Замечательно типичная и даже красивая в своей типичности фигура настоящего лесного жителя, – набрасывает портрет Короленко. – Прямые, правильные черты, простодушное выражение светло-голубых навыкате глаз, очень длинные прямые волосы, подстриженные на лбу так, что они образуют для лица как бы рамку. Такими рисуют на картинках наших предков – славян, и такими видел я лесных жителей Горбатовского уезда, целую толпу крестьян Шереметевской вотчины".
В. Г. Короленко передает эпизод из своих скитаний по голодным деревням Нижегородской губернии, когда старик, внука которого записали в столовую, "вышел на некоторое время из избы и, вернувшись, очевидно после разговора с мальчиком, говорит решительно: “Выпиши назад. Нейдет! Помру, говорит, на печке, а не пойду”". Крестьяне деревни Василев-Майдан, посовещавшись, со вздохом отказываются от помощи: "Другим... еще нужнее, а уж, кажется, у нас беднота". Староста в Пралевке стоял за село, а не подлаживался к требованиям уездной "политики", но поплатился за это арестом и заключением земским начальником в сельскую "кутузку".
В. Г. Короленко продуманно построил план очеркового цикла. Самый тяжелый эпизод странствий по деревням Лукояновского уезда он поместил в заключение повествования – это его рассказ о Пра левке, особенно бедствующей деревне. Составление списков голодающих здесь вылилось для очеркиста в какой-то кошмар, и были минуты, когда ему казалось, что уже не выбраться из возбужденной, озлобленной толпы, готовой на все. Здесь-то и увидел писатель впервые исступленно-лихорадочный взгляд Савоськина. Словно в одном лице, в этой страшной гримасе голода слился весь ужас, который автор очерков наблюдал прежде: подлость, бессердечие властей, сокращающих и без того ничтожную ссуду крестьянам, арестованный "за мир" староста и Савоськин, умирающий от голода на глазах у всех и умерший в конце концов, потому что помощь пришла слишком поздно: 14 апреля Короленко, оказавшись в Пралевке, назначил Савоськину усиленное пособие, а уже 15 апреля получил сообщение о его смерти. "Савоськин! Савоськин! – писал Короленко в очерках о голоде. – Из всех тяжелых воспоминаний мрачного года – это имя возбуждает во мне самые тяжелые воспоминания, соединяется даже с некоторым укором совести... В течение трех месяцев на семью из четырех человек (сам, старуха, слабоумный сын и другой сын семнадцати лет) было выдано ровно два пуда хлеба. Понятно ужасное положение этой семьи".
Писателю удалось открыть в лукояновских деревнях 60 столовых, он спас жизни десяткам людей. К нравственным мукам присоединялись физические: Короленко составлял в каждой деревне списки голодающих, устраивал столовые; зимой в открытых санях мотался из стороны в сторону на "шиблях" и ухабах, весной пробирался в тряской телеге по раскисшим дорогам; вечерами и ночами вместо отдыха обрабатывал собранные за день наблюдения и писал корреспонденции о голоде в "Русские ведомости", стараясь успеть к сроку. Это была тяжелая работа, требовавшая громадного напряжения.
Здесь, в глухих деревенских углах, и родилась в 1890-х гг. народная легенда о Короленко. Среди местного крестьянского населения его появление и деятельность вызвали массу разнообразных толков. Из уст в уста передавались рассказы о каком-то "Короленке" (королевиче), который кормит голодающих людей и раздает им бесплатно лошадей. Ту же легенду, но уже в Нижнем Новгороде, слышал Горький. Дворник каспийского рыбопромышленника, говоря ему о каких-то незаконных намерениях своего хозяина, таинственно понизив голос, сообщил: "Он бы это дело сварганил, да – Короленки боится! Тут, знаешь, прислали из Петербурга тайного человека, Короленкой зовется, иностранному королю племяш, за границей наняли, чтобы он, значит, присматривал за делами – на губернатора-то не надеются. Короленко этот уж подсек дворян – слыхал?"
Очерковый цикл "В голодный год" имел большой успех: он печатался в газете "Русские ведомости" (1892–1893), журнале "Русское богатство" (1893), а в конце 1893 г. вышел отдельной книгой.