Летописец Нижегородского края
Первым беллетристическим произведением Мельникова стала небольшая по объему повесть "Красильниковы" (1852), которая при этом своим ОГЛАВЛЕНИЕм могла поспорить с романом, ибо в ней изображалось драматическое крушение прочной и благополучной старообрядческой семьи фабрикантов, связанных с кожевенным производством; отец, давший сыну – вопреки собственной воле – университетское образование, сам же и губит его за женитьбу на "иноверке". Тогда же появился и знаменитый псевдоним. Прослушав повесть, Даль, в то время служивший в Нижнем Новгороде, решительно советовал писателю опубликовать ее, но поскольку Мельников занимал уже солидный чиновничий пост, возник вопрос о псевдониме. Семейное предание сохранило диалог двух писателей:
Вот вы жили в Лугани и назывались Казаком Луганским (таков был псевдоним Даля. – Η. Ф.).
– Ну а вы где живете? – перебил Даль.
– В Нижнем... Нижегородский, Нижегородцев – все как-то неблагозвучно.
Да где именно в Нижнем-то?
– На Печерке.
– Ну вот вам и псевдоним – Печерский. Да еще вы живете в доме Андреева – Андрей Печерский.
Так псевдоним, ставший вторым, более известным, чем истинное, именем писателя, нес в себе не только образную ассоциативную связь со стариной: Киево-Печерская лавра (Мельникова нередко называли "Нестором-летописцем нижегородского края"), древний Печерский монастырь в Нижнем Новгороде, у Волги, – но и скрытый даже от читателей-нижегородцев сугубо местный колорит. Громадная заслуга Даля заключается в том, что он первым указал на истинное призвание Мельникова – беллетристику – и способствовал его литературному дебюту: без настойчивого совета и авторитета известного писателя повесть, возможно, так и осталась бы в рукописях, так как автор сомневался в необходимости ее печатания, а между тем она сразу же тепло была встречена критикой. Однако прошло пять лет, прежде чем появились следующие произведения к тому времени уже перебравшегося в Петербург Мельникова: рассказы "Дедушка Поликарн", "Поярков", "Медвежий угол", "Непременный", повесть "Старые годы", опубликованные в 1857 г. и имевшие уже большой круг читателей в отличие от "Москвитянина", так как были помещены в популярном тогда журнале "Русский вестник". В 1858 г. там же печатается "Именинный пирог", а в некрасовском "Современнике" – "Бабушкины россказни" и позднее, в I860 г. – "Гриша", с подзаголовком "Эпизод из раскольничьего быта"; в 1862 г. в "Северной пчеле" публикуется рассказ "В Чудове" о встрече нижегородского помещика с всесильным царским временщиком Аракчеевым.
Рассказы и повести содержат изображение по преимуществу нижегородского Поволжья. В них дает себя знать рука блестящего мастера: как живые, вырастают на страницах Мельникова характерные типы, словно перенесенные сюда талантом писателя из его долгих скитаний по нижегородскому краю и из его неутомимых "странствий" по древним фолиантам, рукописям, документам, преданиям, хранящим в себе далекую и близкую историю родных для него мест.
Как признавались знатоки Нижегородской губернии, когда читаешь "Красильниковых", кажется, что события происходят не то в селе Богородском Горбатовского, не то в селе Катунки – Балахнинского уездов, известных своим кожевенным производством. Заборье же в "Старых годах" с его шумной многолюдной ярмаркой, разве это не село Лысково на Волге с существовавшей близ него до 1816 г. Макарьевской ярмаркой? А князь Заборовский, владелец Заборья, разве это нс знаменитый князь Грузинский, жестокий самодур, известный своими причудами богач, на земле которого находилась добрая половина великого русского торжища, где он распоряжался как полновластный хозяин?
Когда мы говорим, имея в виду эти произведения, – "рассказы", то не только даем определение их жанра. Это в самом прямом смысле слова рассказы участника событий или человека, хранящего воспоминания о них, которые автор, словно принимая роль посредника, передает читателю. Однако, скрываясь за плечами своих персонажей, писатель в объективном изображении, вызывающем впечатление абсолютной правды, едва ли не документального "среза" увиденного, пережитого им самим, всякий раз высказывает свое отношение к героям, свою авторскую позицию. В связи с этим первые же произведения Мельникова несли в себе яркую обличительную тенденцию, которой он навсегда остался верен, никогда не отступая от нее. Н. Г. Чернышевский уже в "Красильниковых" проницательно отметил острый критический тон произведений Мельникова: "Людей, которые могут писать очень дельные и благородные рассказы, довольно много. Но таких, которые бы соединяли значительный литературный талант с таким знанием дела и с таким энергическим направлением, как г. Печерский, очень мало... Надобно жалеть о том, что он пять или шесть лет молчал, напечатав своих “Красильниковых”".
Мельников выступает в своих произведениях не просто в качестве бытописателя, своего рода "литературного этнографа". Нередкие его сопоставления с Островским, имеющие в виду это положение, несправедливы по отношению к обоим авторам: и тот, и другой – глубочайшие аналитики русской жизни, дающие в художественном обобщении то, что не в состоянии заметить поверхностный взгляд. Именно поэтому произведения Мельникова оставляют впечатление не только критической точки зрения, по и большой познавательной перспективы, открывающейся в безупречно выполненной художественной картине.
Ситуации, которые рисует писатель, часто нелепы, парадоксальны, но сцены, характеры оставляют впечатление почти документальной точности, будто автору нужно было только увидеть их в жизни, чтобы тут же перенести на чистый лист бумаги. Между тем это результат замечательного писательского мастерства: частный случай заключает в себе родовые черты, сугубо индивидуальное обнажает общий закон. Рассказы Мельникова-Печерского, написанные более полувека назад, не просто современны для пас, но очень своевременны, актуальны, ведь по ним можно изучать повадки нынешнего бюрократа, его "технику" работы, кухню его архиврсдного для общества дела.
Скажем, случился лесной пожар (рассказ "Дедушка Поликарп"), но лес, кондовый, дорогой, дерево не в обхват, не выгорел дотла, уничтожены только сучья да хвоя. Мужики хотят скупить горелый лес, чтобы отправить его на сплав; купцы приезжают со своими предложениями. Однако местное начальство предпочитает затеять долгую переписку. Все это время межевики меряют прихваченный пожаром лес, разоряя поборами и повинностями крестьян, решение же о торгах объявляется... через восемь лет! Лес к этому времени окончательно сгнил, остались лежать пожухлые колоды поваленных ветром деревьев. Казна не только не получит дохода, но понесет убыток: теперь придется расчищать гиблое место, старый лес, оставшийся от пожара, уничтожен "радением" чиновников, новый здесь не растет.
Другая ситуация: скромный станционный дом сгорел, но на постройку, которая не стоит труда, третий год составляется смета.
В рассказе "Именинный пирог" исправник с гордостью говорит, что может похвалиться отменной деятельностью вверенных его попечению учреждений. Тридцать тысяч исходящих будет только в земском суде! Шутка ли? При предшественнике редкий год двадцать тысяч набиралось. Значит, при новом начальнике в полтора раза деятельность умножилась! Если средним числом хоть по двадцать листов на дело положить, ведь это будет 720 тысяч листов... Да еще мало по двадцати листов, нередко получается больше. "Так вот, изволите видеть, какова у нас деятельность", – гордо заключает исправник.
Такова вечная логика бюрократов: горы бумаг рождают новые бумажные завалы. При скромных и даже самых ограниченных способностях здесь вырабатываются подлинные виртуозы бумаготворчества, настоящие гении делопроизводства.
Взятка? Да! Но только... по заведенному порядку. И мелкая сошка, робкий непременный заседатель, оказавшись у дел, посаженный в кресло любовником своей жены, губернским чиновником, разрабатывает целую систему, которой неукоснительно следует (рассказ "Непременный"). Пробиться сквозь частокол установленных непосредственным бюрократическим опытом правил можно с таким же успехом, как попытаться прошибить лбом стену. Эти правила непреодолимы для человека реального дела. Пускай они лишены всякого смысла и противоречат себе на каждом шагу – это не беда; главное, чтобы они определяли границы чужого поведения, подавляли чужую волю. Здесь на каждом шагу вы можете попасть в какую-нибудь хитроумную западню сбивчивых и противоречивых инструкций. Если же существующих ограничений окажется недостаточно, можно быть совершенно уверенными в том, что будут придуманы новые. Так уж заведено на Руси, выход непременно будет найден чиновником – опять- таки за счет работника и "кормильца".
Мельников-Печерский в ряде рассказов (в особенности в "Дедушке Поликарпе", "Пояркове", "Непременном") точно указал на два неискоренимых порока бюрократической системы. Во-первых, это отвлеченность от реальных обстоятельств жизни; выпестованный канцелярией чиновник знает людей но одной только бумаге, в суть дела он входить не будет, ему нужно придерживаться рамок циркуляра – это для него главное. Здесь он может проявить максимум энергии, деятельное безделье и быть на хорошем счету у начальства. "Пишешь, бывало, – размышляет такой мудрец, – бумагу: “С крестьянина Миронова деньги взысканы”, и знаешь, что у Миронова были деньги. Пишешь: “Кондратьев розгами наказан”, и знаешь, что есть у Кондратьева спина. А не сидят ли у Миронова ребятишки без молока, зажила ли спина у Кондратьева, про то и не думаешь".
Другая черта рыцарей бумажной волокиты – чувство власти над людьми. Словно дьявол шепчет в душу, как вспоминает бывший уездный пристав в рассказе "Поярков": "“Карпушку-то Власьева прижми, денег у него, шельмы, много, пущай не забывает, что ты его начальство”. И прижмешь Карпушку бумаги листом, а бумаги листок на руке легок, а выйдет из-под руки, так иной раз тяжелей каменной горы станет".
Здесь требуется прежде всего уметь ловко закинуть бумажный бредень, а там "рыбешка" пойдет сама. Скажем, нужна тому же приставу новая денежная мзда, а ее нет, как нет. Ну, так что же? Какая-нибудь невнятная приписка на министерском циркуляре "об отдаче малолетних крестьянских детей в Горыгорецкую школу Могилевской губернии" открывает золотое дно находчивому Пояркову, не поленившемуся на этот раз с горя почитать даже печатные циркуляры (обычно они оставались им не прочитанными, но с непременной отметкой: "к сведению и руководству"), Кому же охота отправлять детей по этапу в Могилевскую губернию? И крестьяне из числа состоятельных раскошеливаются: и пристав доволен, и они рады избежать очередной напасти. Вот что значит перспектива чиновничьего мышления!
Можно сделать доходную статью из неожиданных посещений раскольничьих скитов, причем каждый такой непрошенный визит сопровождается хорошей взяткой за молчание ("Поярков"), А вот ловкий провинциальный администратор спокойно кладет немалую сумму, отпущенную на ремонт моста, себе в карман и закрывает мост для проезда ("Медвежий угол"), или крестьянин может пойти па каторгу за то, что 12 лет "царского орла жег", так как в его печке оказался кирпич с изображением орла, взятый с дворцовой стройки ("Бабушкины россказни").
Дух протеста против произвола административных "практиков" захватывает у Мельникова и кабинетные сферы, где реальная жизнь так преображается и дает такую "статистику", что у простого человека создается представление, будто иные распоряжения и книги "шайтан помелом в трубе написал" ("Красильниковы"), например, судьба гужевых сел, расположенных далеко от Оки и Волги, т.е. от дешевого водного пути. В этих краях простая логика может быть перевернута с ног на голову и высказаться в горькой мысли: "Спаси, господи, и помилуй православных от недорода, да избавь, Царю Небесный, и от того, чтобы много-то хлеба народилось".
"Как так, Кормила Егорыч?" – спрашивает путешествующий герой. Оказывается, что богатый урожай для этих мест страшнее недорода, так как в таких случаях падает цена на хлеб. А если еще и промыслы станут, то совсем уж горе великое для крестьянства. Между тем староста тут как тут и требует оброка. Денег нет – корову продавай. "Повел мужик телку, повел другой снова телку, повел третий бычка. На базаре их сосчитали, да в “Ведомостях” и припечатали: “Скота-де у них расплодилось...”. Прошел месяц- другой, опять староста у окна. “Денег нет”, – говорит ему мужичок. А староста ему в ответ: “У тебя две телеги – нову-то продай”. Повез мужик телегу, повез другой сани, повез третий дровни – на базаре их сосчитали, а ваша милость, что сведения-то собираете, и хвать в “Ведомостях” – “промыслы-де у них в гору пошли”".
Но вот минул год, на хлеб стала хорошая цена, поднялись промыслы. Справился мужик, есть чем оброк платить, а на базаре ни коров, ни телят, ни саней, что в прошлом году "нужда вывозила". Подметят господа, что книги печатают, да не справившись со святцами, бух в колокола: "Скота-де стало меньше: видно-де падеж их был, да и промыслы упали, должно быть, народ обеднял... Обеднял!.. Как же!.. Лежит себе на печи да бражку потягивает".
Вот что случается, по утверждению Мельникова-Печерского, когда пресловутое русское "тяп-ляп" становится основой для производственных рекомендаций и предложений, которые способны привести к катастрофическим последствиям, как это случалось нередко, и, словно подтверждая правоту наблюдений писателя, случилось и в сравнительно недавнее время, уже в 1980–1990-е гг. в России в эпоху поспешных экономических преобразований, безжалостно разрушивших экономику громадного государства.
Мельников-Печерский в своих художественных исследованиях жизни указывает на скрытые ее законы, на ее изначальные, притом типично русские черты. Его творчество беллетриста подтверждает парадоксальную мысль Л. Н. Толстого о том, что подлинное искусство объективнее самой науки, потому что не допускает, в отличие от нее, постепенного приближения к истине: здесь всякий раз или правда, или неизбежные ложь, фальшь, неестественность. Мельников-Печерский своими рассказами всегда говорит только правду. Потому-то рисуемые им картины появляются из-под его руки как сама реальность, как жизнь, перенесенная пером писателя на страницы его книг. Художественный вымысел, требовавший от Мельникова чрезвычайных усилий (он признавался, что не менее шести раз держал корректуры), именно поэтому и вызывал иллюзию того, что "списан с натуры".