Художественный мир Г. В. Иванова

При всем различии четырех первых книг поэта их объединяет подчеркнутый эстетизм: уход от реальности к жизни искусства, некая вторичность изображаемого. В стихах в обилии присутствуют Купидон, Венера, Диана, Хлоя, Феб, фавны и нимфы, Дионис, Сизиф. Иванова привлекают экзотические имена Темиры, Газеллы, пирата Оле. В "Горнице" фигурируют Пьеро, Арлекин, Коломбина, Пьеретта. В "Садах" этот список пополнится целым набором восточных имей: Селим, Заира, Гафиз, Гюльнара. Не раз вспомнит поэт и библейских персонажей: Христа, Саломею, Марию. Поэтический пейзаж в одних случаях театрализован (фонтаны, лунная нега, пир осени, сладко-пламенная луна),

В других напоминает старинные гравюры ветки деревьев, блеск фонарей на волнах, вид из окна). Гравюры, картины, портреты - непременные атрибуты стихов молодого Иванова. Поэт испытывает эстетическое наслаждение от пожелтевших гравюр, прадедовского ковра, "часов с Наполеоном", "медальона Антуанеты", старинных кофейников, сахарниц, блюдец, книг. Не случайно целый цикл стихов он назовет "Книжные украшения".

Изысканные образы выражаются в изысканных же формах сонетов, триолетов, стансов, акростихов, александрийского стиха, послания. Хризантемы, кабриолеты, аквамарины, азалии, аметисты, китайские драконы, жемчуга - вот далеко не полный перечень экзотических образов поэта, складывающихся в музыкальную мелодию:

Эоловой арфой вздыхает печаль. И звезд восковых зажигаются свечи, И дальний закат, как персидская шаль, Которой окутаны нежные плечи.

("Сады")

Не менее виртуозны и рифмы поэта: "скерцо - сердце", "огнистых - аметистов", "Иероглифа - Сизифа", "за то - Ватто", "книга - индиго", "меди - Андромеде", "желанен - магометанин". Никто не мог отрицать таланта молодого поэта, его виртуозного мастерства. Тем не менее выдающиеся современники Иванова - А. А. Блок и Н. С. Гумилев крайне сдержанно, чтобы не сказать больше, оценили его первые книги.

"Он спрятался сам от себя, - писал А. А. Блок о сборнике "Горница". - Не сам спрятался, а его куда-то спрятала жизнь, и сам он не знает куда". Его книга - "книга человека, зарезанного цивилизацией, зарезанного без крови, что ужаснее для меня всех кровавых зрелищ этого века".

Конечно, сегодня, зная дальнейшее творчество поэта, с этой оценкой можно согласиться лишь частично. В стихотворении "Мы скучали зимой, влюблялись весною..." уже можно найти предчувствие будущего трагического мироощущения. Финальная фраза "И жалобно скрипит земная ось" из стихотворения "Литография" - потрясающий образ неблагополучия, определивший всю позднюю поэзию Иванова. В пронзительной строке "Даже память исчезнет о нас..." ("Оттого и томит меня шорох травы") уже живет один из ведущих мотивов "Посмертного дневника". В эмигрантском творчестве постоянно будут встречаться реминисценции из ранних книг поэта, как противопоставления его новому взгляду на мир. И все же в целом, останься Иванов только автором петербургских стихов, ему была бы уготована судьба одного из многих тысяч талантливых поэтов-версификаторов: слишком легкое детство, слишком беззаботная юность сыграли с поэтом злую шутку.

Потеря родины, трагедия изгнанничества придали творчеству Иванова то духовное напряжение, которого не хватало его ранним произведениям. Уже первые вышедшие в эмиграции книги стихов перекликались своими заголовками с петербургскими сборниками поэта: "Садам" соответствовали "Розы" (1931), а в названии "Отплытие на остров Цитеру" (1937) только сокращенное обозначение острова из первого сборника написано полностью. Тем разительнее отличалось их ОГЛАВЛЕНИЕ: "Следовало бы озаглавить не "Розы", а "Пепел". Все сгорело: мысли, чувства, надежды", - писал об одном из циклов Г. В. Адамович. Романтические образы первых петербургских стихов нужны теперь поэту, чтобы попрощаться с ними, противопоставив им иной, суровый и трагичный мир. Впервые в творчестве Иванова появится мысль о распаде искусства, наиболее полно реализовавшаяся в 1938 г. в книге прозы с характерным названием "Распад атома". Нужно найти новые способы рассказа об этом жестоком и простом мире абсурда, упростить поэтические средства, "изжить" из поэзии "поэзию" в том ее понимании, которое характерно для XIX столетия. Именно это и составляет сущность открытий поэта, его вклад в литературу XX в.

Словно из гроба, перед лирическим героем встает прошлое, а в настоящем - "слишком мало на земле тепла", "саван снежный", "сумрак снежный". "Надежду замело снегами", "надежда улетает". Остается "веревка, пуля, каторжный рассвет". "И слишком устали, и слишком мы стары". Холодное солнце, холодная синяя мгла, вьюги, снега, тревожное море, леденеющий мир, умирающий звук, мертвая скрипка, сама вечность, точно лепестки розы осыпающаяся в мировое зло, - все это образы пустого страшного мира в "Розах" и "Отплытии на остров Цитеру". Поэт подвергает сомнению само существование прошлого:

Россия счастие. Россия свет.

А, может быть, России вовсе нет.

И над Невой закат не догорал, И Пушкин па снегу не умирал,

И нет ни Петербурга, ни Кремля - Одни снега, снега, поля, поля-Снега, снега, снега... А ночь долга, И не растают никогда снега.

Снега, снега, снега... А ночь темна, И никогда не кончится она.

Россия тишина. Россия прах.

А может быть, Россия - только страх.

Веревка, пуля, ледяная тьма II музыка, сводящая с ума.

Веревка, пуля, каторжный рассвет Над тем, чему названья в мире нет.

("Россия счастие. Россия свет")

И все же, как бы трагически поэт ни воспринимал мир, в его душе еще продолжают существовать осознание ценности жизни, русский стоицизм, предельно выраженный в свое время в философской лирике Пушкина:

Холодно бродить по свету. Холодней лежать в гробу. Помни это, помни это, Не кляни свою судьбу.

("Холодно бродить по свету...")

Человек, "Каждый миг умирая и вновь воскресая / Для того, чтобы вновь умереть", слышит "дальнее пение", видит "неземное сияние". Душа человека, даже умирающего, "легка, совершенна, прекрасна, / Нетленна, блаженна, светла". Душа лирического героя продолжает существование "над бурями темного века" в одном стихотворении, "за пределами эфира" - в другом.

И тьма - уже не тьма, а свет. И да - уже не да, а нет. <...>

Она прекрасна, эта мгла. Она похожа на сиянье. Добра и зла, добра и зла В пей неразрывное сиянье.

("Ни светлым именем богов...")

В этом соединении смерти и вечности - жизнь человека, трагедия его существования и надежда. Столь же противоречиво решает Иванов тему поэзии, воплощенной им в образе музыки. Иногда поэзия и музыка, еще недавно, на берегах Невы, казавшиеся ему единственно ценными и вечными, воспринимаются как красивая, но беспомощная ненужность:

Все в этом мире по-прежнему. Месяц встает, как вставал, Пушкин именье закладывал Или жену ревновал.

И ничего не исправила, Не помогла ничему Смутная, чудная музыка. Слышная только ему.

("Медленно и неуверенно...")

А иногда поэт утверждает: "И музыка. Только она / Одна не обманет" ("Сиянье. В двенадцать часов по ночам..."). Обладание "талантом двойного зренья" позволило Иванову увидеть одновременно "жизни нелепость и нежность", где "боль сливается со счастьем", а человек "своими слабыми руками" то создает чудный мир, то разрушает его.

Туманные проходят годы, И вперемешку дышим мы То затхлым воздухом свободы, То вольным холодом тюрьмы.

("Так, занимаясь пустяками...")

Оксюмороны (соединение несовместимого) двух последних стихов ("воздух свободы" по обычной логике должен быть вольным, а "холод тюрьмы" - затхлым) помогают поэту еще более заострить противоречивость бытия. Наиболее полно эта особенность проявилась в поздних книгах "Портрет без сходства" (1950) и "943-1958. Стихи" (1958), в цикле "Посмертный дневник" (1958).

Еще в сборнике "Отплытие на остров Цитера" Иванов создал один из самых страшных образов небытия - "дыру", в которой существуют и мертвые, и живые ("Жизнь бессмысленную прожил..."). В стихах 1940-1950-х гг. мотив "скуки мирового безобразья", земного ада расширяется. "Нельзя сказать, что я живу" - восклицает его лирический герой, называя себя трупом ("По дому бродит полуночник..."). "Полужизнь, полуусталость / - Это все, что мне осталось" - признается он ("Образ полусотворенный..."). "Как скучно жить на этом свете, / Как неуютно, господа" ("По улице уносит стружки..."). Даже Париж для поэта "глухая европейская дыра". Тема русской эмиграции ("...кружимся в вальсе загробном / На эмигрантском балу") переходит в философский план, в разговор о смерти:

Всё чаще эти объявленья: Однополчане и семья Вновь выражают сожаленья... "Сегодня ты, а завтра я!"

Мы вымираем по порядку - Кто поутру, кто вечерком, И па кладбищенскую грядку Ложимся, ровненько, рядком.

Невероятно до смешного: Был целый мир - и нет его.

Вдруг - ни похода ледяного. Ни капитана Иванова, Ну абсолютно ничего!

("Все чаще эти объявления...")

Лексика стихотворения, иронически-трагический финал подчеркивают страшную обыденность смерти, ее заземленность. Банальная мысль о бессмертии творчества мало греет писателя: "Допустим, как поэт я не умру, / Зато как человек я умираю" ("Игра судьбы. Игра добра и зла..."). "Какое мне дело, что будет потом?" - подобно тургеневскому Базарову вопрошает поэт. Его мучит подозрение, "что жизнь иная / Так же безнадежна, как земная, / Так же недоступна для тебя" ("Что ж, поэтом долго ли родиться..."). Человеку остается небольшой выбор: "Страх бедности, любви мученья, / Искусства сладкий леденец, / Самоубийство, наконец" ("А люди? Ну на что мне люди?"). Но и акт самоуничтожения, с точки зрения Иванова, скучен и пошл. Его самоубийца - "несчастный дурак" - в минуты смерти вспомнил,

Пощупав, крепка ли петля, С отчаяньем прыгая в мрак, Не то, чем прекрасна земля, А грязный московский кабак, Лакея засаленный фрак, Гармошки заливистый вздор. Огарок свечи, коридор, На дверце два белых нуля.

("Просил, но никто не помог...")

Но именно здесь - и это очень важно - срабатывает тот самый "талант двойного зренья", который подсказывает поэту, что, даже зная о неизбежности смерти, надо иметь мужество жить. Тому, кто понял, что "жизнь не так дорога", "не страшны... ночные часы, / Или почти не страшны..." Перед лицом неизбежной смерти у человека есть только один выход: "сливать счастье и страдание", жить до последнего удара судьбы.

Впереди палач и плаха, Вечность вся, в упор! Улыбнитесь. И с размаха - Упадет топор.

("Шаг направо. Два налево...")

"Если бы жить... Только бы жить..." - декларирует лирический герой Иванова, демонстративно вводя в круг жизненных ценностей "трубочку, водочку". "Порочному замыслу" (смерти) у Иванова противостоит жизнь, счастье:

Был замысел странно-порочен, И все-таки жизнь подняла В тумане - туманные очи И два лебединых крыла.

И все-таки тени качнулись,

Пока догорала свеча.

И все-таки струны рванулись.

Бессмысленным счастьем звуча...

("Был замысел странно-порочен...")

В позднюю поэзию Иванова возвращается природа, но не театральными декорациями ранних стихов, а лиризованными реалистическими образами ("Звезды мерцали в бледнеющем небе...", "Цветущих яблонь тень сквозная...", "Луны начищенный пятак...").

Наряду с мотивом одиночества перед лицом смерти в лирике Иванова появится иной мотив: "Я - это ты. Ты - это я / На хрупком льду небытия". От этого сопряжения "Я и другие", "Я и мир" возникает тема России, русского человека, решенная в той же дихотомии "двойного зренья". С одной стороны, поэт говорит, что Орел Двуглавый "унизительно издох" ("Овеянный тускнеющею славой...") и даже заявляет:

Я медленно в пропасть лечу И вашей России не помню И помнить ее не хочу.

("Мне больше не страшно.

Мне томно...")

С другой стороны, "там остался русский человек":

Русский он но сердцу, русский по уму. Если с ним я встречусь, я его пойму.

Сразу с полуслова... И тогда начну Различать в тумане и его страну.

("Нет в России даже дорогих)

Подобно позднему Пушкину, позднему Есенину Георгий Иванов хочет "Перед смертью благословить / Всех живущих и все живое" ("Если б время остановить..."), а себя ощущает не во Франции,

Не на юге, а в северной, царской столице. "Гам остался я жить. Настоящий. Я - весь. Эмигрантская быль мне всего только снится - И Берлин, и Париж, и постылая Ницца.

("Ликование вечной, блаженной весны...")

Таким образом, философским ОГЛАВЛЕНИЕм его поэзии стала дихотомия смерти и жизни. Суть поэзии Иванова, как справедливо отмечал Ю. Иваск в рецензии на сборник "Портрет без сходства", заключается в том, что у него рядом сосуществуют "и ужас смерти и блаженство поэзии, позыв к вою и обольщение пением".

Новый пуп, поэзии, найденный Ивановым, заключался в синтезе традиционных поэтических средств с предельно прозаизированными. Холод, сады, звезды, розы, цитаты из классической русской поэзии сочетались с такими фразеологизмами, как "А и Б уселись на трубе", "Куда Макар гонял телят", "Куда глаза глядят", "встречный-поперечный", "развязная мазня", "выспренная болтовня", "разболтавшиеся поэты", "приходится смываться", "два белых нуля". В стихах Иванова чешется собака, живут могильные черви и обмызганная кошка, раздается блеянье, кваканье, мычание; воспроизводятся крики "ку-ка-ре-ку", "бре-ке-ке", "тра-ла-ла". Слово "поэзия" может сочетаться с "хлороформом" и "леденцом", а "трансцендентальность" с "телегой". В этой манере пародирования поэзии заложены основы постмодерна, проявившиеся в полной мере уже в наше время в поэзии так называемых поэтов-концептуалистов.

Стремясь создать иллюзию достоверности жизни, поэт нарочито называет свои поздние циклы "дневниками", вводит в них бытовые подробности, в том числе автобиографические. Ритм и синтаксис стихов, включая уже называвшиеся анафоры, повторы, ориентированы на разговорный стиль, доступность широкому читателю, а ирония и самоирония усиливают ощущение открытости поэта, снимают "высокость" (торжественность) поэтического текста. Но за этой простотой стоят мастерство и почти незаметная читателю поэтическая культура.

В частности, Иванов любит прибегать к реминисценциям из русской классики, придавая своим стихотворениям дополнительную философскую нагрузку, уловимую только высоко эрудированным читателем. Простой перечень имен тех, с кем ведет свой диалог поэт, показывает, что это все художники-философы, работавшие над проблемой жизни и смерти. Таковы А. С. Пушкин, Н. В. Гоголь, М. Ю. Лермонтов, Ф. И. Тютчев, И. Ф. Анпенский, А. А. Блок, О. Э. Мандельштам, В. Ф. Ходасевич. Реже - В. А. Жуковский, Ф. М. Достоевский, К. Н. Леонтьев, И. С. Тургенев, Л. Н. Толстой, Н. С. Гумилев. Иногда поэту достаточно только упомянуть имя предшественника или предшественников ("А мы - Леонтьева и Тютчева сумбурные ученики" или "Там грустил Тургенев"), чтобы читателю из контекста стало ясно, о чем идет речь. Цитата (часто без кавычек) подтверждает мысль Иванова ("скучно жить на этом свете" - фраза Гоголя, близкая нашему поэту). Цитата может и снижать мысль, придавать ей иронический оттенок. Порой в одном стихотворении смешиваются цитаты из нескольких авторов, создавая сложнейшую перекличку между ними и Ивановым.

Позднюю лирику поэта отличает богатство метафор и сравнений, как всегда у него дихотомичных: и обыденных (тучка - "сардинка в оливковом масле", "салазки искусства", "междупланетный омут"), и возвышенных ("сиянье завтрашнего дня", "звездный кров", "лучезарная вестница зла"). "Двойное зренье" захватывает и фонетику поэта.

Грубые звуки слов "хлороформировать", "трансцендентальный", "смотаться", "сдохнуть", "околеть" соседствуют с изысканной "желтофиолью" и "Эолом", нежными "белочка, метелочка, косточка, утенок", "веточка, царапинка, снежинка, ветерок", со звуковыми волнами стиха "сиянье, волненье, броженье, движенье". Трагедия бытия передается и нарушением цельности текста, когда в середине или в конце стихотворения появляется пауза-многоточие:

Раз начинаются воспоминания, Значит... А может быть, все пустяки.

...Вот вылезаю, как зверь, из берлоги я, В холод Парижа, сутулый, больной...

("Все представляю

в блаженном тумане я...")

Георгий Иванов, как справедливо утверждал Р. Б. Гуль, в своих стихах воплотил объективный трагизм существования, был "единственным русским экзистенциалистом", на несколько лет предвосхитившим Ж.-П. Сартра.