Художественный мир В. Ф. Ходасевича
Отношение к поэтическому творчеству Ходасевича не было однозначным. В высокой оценке его стихов сходились ненавидевшие друг друга Максим Горький и Зинаида Гиппиус.
Ходасевич, писал М. Горький в 1922-1924 гг., "крайне крупная величина, поэт-классик и большой строгий талант".
"О Ваших стихах, - писала Ходасевичу взыскательная З. Н. Гиппиус 9 июля 1926 г., - скажу, без газетных экивок, очень точно: они, прежде всего, отдохновенно-приятны. Вы напрасно называете их грубыми: меня пленяет этот Ваш современный уклон к простоте, искание второй простоты (первая - необходима, да и сохрани Бог к ней возвратиться)".
Прямо противоположную оценку давал Ходасевичу известный критик Д. П. Святополк-Мирский: "Маленький Баратынский из подполья, любимый поэт не любящих поэзию". Эту мысль подхватил и развил Г. В. Иванов, чья статья "В защиту Ходасевича" ("Последние новости", 1928, 8 марта) доказывала, что не следует сравнивать, как это часто делалось в критике тех лет, Ходасевича с Пушкиным, Баратынским и Блоком. Они - творцы, а Ходасевич - искусный и холодный версификатор, подражатель, лишенный вдохновения. Ходасевич действительно часто и охотно прибегал к поэтике своих предшественников.
"Он сам, - вспоминает Н. Н. Берберова, - вел свою генеалогию от прозаизмов Державина, от некоторых наиболее "жестких" стихов Тютчева, через "очень страшные" стихи Случевского о старухе и балалайке и "стариковскую" интонацию Анненского".
В стихотворении с характерным для русской литературы названием (и в этом тоже следование классической традиции) "Памятник" Ходасевич писал: "Во мне конец, во мне начало". Тем самым он подчеркивал, что наряду с классической традицией в его стихах присутствует разработка проблем, едва намеченных у классиков и вставших в полный рост лишь в XX столетии. Во многом по-новому использован и поэтический арсенал предшественников. Достаточно сравнить ямб и белый стих поздних произведений
А. С. Пушкина ("Вновь я посетил...", "Пора, друзья, нора...", "Брожу ли я вдоль улиц шумных...", "Осень" и др.) с написанными в той же поэтической ритмике стихотворениями Ходасевича ("Эпизод", "Обезьяна", "Дом"), чтобы увидеть существенную разницу. Если у Пушкина усложненный для восприятия стих призван вызвать у читателя философские раздумья о гармонии бытия, создать чувство умиротворенности и благодарности жизни, веру в ее бесконечное развитие, то у Ходасевича отсутствие рифм и многостопным ямб передает непоэтичность жизни, воссоздает трагическое и противоречивое бытие.
Следование классической традиции и ее развитие прослеживаются при анализе сборника "Путем зерна".
"Путем зерна" (1920)
Название сборника и его первое стихотворение, базирующееся на евангельском стихе "Если пшеничное зерно, падшее в землю, не умрет, останется одно, а если умрет, то принесет много плода" (Ни. 12:24) не лишает надежды на разрешение противоречия жизни и смерти. Это дает основание говорить о развитии поэтом оптимистической ноты, традиционной для русской классики XIX в.:
Так и душа моя идет путем зерна: Сойдя во мрак, умрет - и оживет она.
И ты, моя страна, и ты, ее народ,
Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, -
Затем, что мудрость нам единая дана: Всему живущему идти путем зерна.
Тема зерна, надежды лейтмотивом проходит через всю книгу стихов, наиболее полно воплотившись в "Стансах" ("Душу полнит сладкой полнотой / Зерна немое прорастанье") и заключающем книгу стихотворении "Хлебы". Но именно эти строго следующие традиции русской поэзии стихи декларативны, умозрительны. Наибольшее впечатление на читателя производят либо стихи, где тоже теплится луч надежды, но одновременно включены и размышления о неразрешимой трагедии умирания ("Полдень", "Встреча", "Обезьяна"), либо стихотворения, воссоздающие только драму современного бытия. И тогда в рассказе Ходасевича об осени, которая у Пушкина была "прекрасная нора, очей очарованье", на первое место выходит "негреющее солнце", смотрящее "на постаревших женщин / И на мужчин небритых". Л вместо "ветра шума и свежего дыханья" - "горькой желчью пахло... утро" ("-го ноября"). И даже ребенок, этот извечный символ продолжения жизни, станет "идолом жизни", живущим только собой и улыбающимся "бессмысленной улыбкой". И, вероятно, чтобы еще более подчеркнуть полемику с Пушкиным, Ходасевич завершает стихотворение словами:
...впервые в жизни
Ни "Моцарт и Сальери", ни "Цыганы" В тот день моей не утолили жажды.
Прекрасная Венеция ("Полдень", "Встреча"), трехмачтовые кораблики на спичечной коробке ("Анюте") остались в прошлом. В сегодняшней жизни - иное, как в стихотворении "Обезьяна":
Огромное малиновое солнце, Лишенное лучей,
В опаловом дыму висело. Изливался Безумный зной на чахлую пшеницу.
Если учесть, что первые строки стихотворения повествуют о жаре, горящих лесах и кричащем (пусть и на соседней даче) петухе, то апокалипсический пейзаж конца света налицо. Традиционное для поэтов XIX в. море у Ходасевича "поет летейскою струей / Без утешенья", а на героя дышит "айдесская" (от "Аид") прохлада1. Певец любви и красоты соловей "щелкает и цокает" у Ходасевича "о безвыходном трепете жизни своей" ("Милые девушки, верьте или не верьте..."). В стихотворении "Слезы Рахили" Ходасевич вступает в спор с Ф. И. Тютчевым: "Горе нам, что по воле Божьей / В страшный час сей мир посетили!" 2 Согласившись с пушкинскими словами: "Есть упоение в бою, /
И бездны мрачной на краю" (ср. у Ходасевича в стихотворении "Дом": "И человек душой неумолимой / Бросается в желанную пучину"), - поэт тут же утверждает, что все это тщетно, ибо "Грады, царства, / Законы истины - преходят", а жизнь "утекает".
Лирический герой сборника любит символические сравнения. Он видит себя то акробатом, идущим по канату на грани жизни и смерти; то матросом на корабле, чья жизнь в руках Господних; то пауком-крестоносцем, не знающим своей страшной силы. Порой эти образы носят нарочитый, хотя и неожиданный характер: осенняя яблоня представляется поэту дряхлеющим телом, тщетно тянущимся к жизни; стежок швеи на батистовом платке вызывает ассоциацию с человеческим существованием - "то в жизнь, то в смерть перебегая". Мысль поэта неизменно обращается к "горькому предсмертию" ("Утро", "Вариация"). Фантазия художника позволяет ему взглянуть на тело, покинутое душой, со стороны ("Эпизод"). И как бы ни говорилось во вводном и заключительном стихотворениях книги о возможности продолжения жизни, этот второй круг стол, же драматичен, как и первый:
Ряды колонн торжественных иль дыры Дверей вчерашних - путника всё так же Из пустоты одной ведут в другую Такую же...
("Дом")
Бессмыслица, трагедия - что жизни, что смерти - усилена здесь многоточием.
Многообразие классических размеров (в книге можно найти и шестистопники XVIII в., и любимый поэтами XX в. четырехстопный ямб, и разностопный стих), жанровых форм предшествующих эпох (стансы, послания, притчи, раздумья) порой мешают увидеть достаточно широкое обращение поэта к открытиям XX столетия и его собственный, порой подчеркнуто новаторский вклад в арсенал художественных средств русской поэзии. Ходасевич, по его собственному признанию, каждый стих гонит "сквозь прозу, вывихивая каждую строку". С этой точки зрения характерно стихотворение "Брента", предваренное эпиграфом восторженными словами А. С. Пушкина: "Адриатические волны! О, Брента!.." С неменьшим восхищением писали о Брейте лорд Байрон, П. Л. Вяземский, Е. П. Ростопчина. Тем неожиданнее и полемичнее начало одноименного стихотворения Ходасевича: "Брента, рыжая речонка!" Поэт не преминул заметить мутные струи Бренты и сделать вывод о том, что она - "лживый образ красоты". Тем неожиданнее финал:
С той поры люблю я, Брента, Прозу в жизни и стихах.
Проза жизни вводится Ходасевичем, как потом с еще большей смелостью она будет вводиться Г. В. Ивановым, почти в каждое стихотворение. Натуралистические подробности переполняют стихотворение "Дом". В одном из самых трагических стихотворений "Эпизод" будут упомянуты такие сниженные подробности, как куча дров, баня, диван, на котором сидит герой.
И все же классическая традиция, стремление оптимистично решить даже тему жизни и смерти преобладают и здесь, и в следующей книге писателя "Тяжелая лира". Несколько позже в статье "О Тютчеве" Ходасевич напишет, что для разрешения мук двойного бытия поэту необходимо "начало высшее, примиряющее все, хотя бы непостижимое для ума". Тютчев, по мысли автора эссе, искал такое начало в Боге и не нашел его. Сам Ходасевич искал его в поэзии...
Обрамляющие книгу первое ("Музыка") и последнее ("Баллада") стихотворения содержат мысль о том, что среди прозы жизни лишь поэту дано чувствовать "неслышную симфонию". Никакие бытовые неурядицы и мелочи жизни не могут лишить мир внутреннего смысла, постигаемого, возможно, не умом, а сверхчутьем, интуицией ("Лида", "Баллада"):
Но звуки правдивее смысла, И слово сильнее всего.
И музыка, музыка, музыка Вплетается в пенье моё, И узкое, узкое, узкое Пронзает меня лезвие.
("Баллада")
Тема Орфея, певца, спустившегося в подземное царство Аида и связавшего тем самым поту- и посюстороннее бытие, звучала и в дореволюционном творчестве поэта (стихотворение "Возвращение Орфея", 1909). Тремя годами позже в стихотворении "Века, прошедшие над миром..." Ходасевич разовьет этот мотив, превратив его в тему Орфея XX столетия.