ВЫДЕРЖКИ ИЗ ПРИМЕЧАНИЙ АВТОРА 9 страница

– Второй фон Беляу. – Вальпот Дер с ехидством подчеркнул титул «фон». – Тоже благородный. Только для разнообразия – знаток пиявок и клистиров…

– Негодяй! Негодяй! – все громче кричала Гризельда. – Кто бы ни были убийцы отца этих детей, они по твоему следу прибыли. Одно только несчастье из-за тебя. Завсегда брату от тебя один только стыд да позор. И заботы. Ты чего сюда заявился? Наследством запахло, ворон? Убирайся! Убирайся вон из моего дома!

Рейневан с величайшим трудом усмирил дрожащие руки. Но не произнес ни слова. Он аж кипел внутренне от бешенства и негодования и еле сдерживался, чтобы не бросить всей этой Деровой кодле в лицо все, что думает об их семейке, которая могла разыгрывать из себя господ только благодаря деньгам Петерлина, которые им приносила валяльня. Но сдержался. Петерлин был мертв. Лежал убитый, с венгерскими дукатами на глазах, в светлице собственного дома в поселке, в окружении коптящих свечей, на настиле, покрытом красным сукном. Петерлин был мертв. Совершенно неуместны, отвратительны были ругательства и обвинения здесь, рядом с его телом, отвратительна была сама мысль об этом. Кроме того, Рейневан боялся, что стоит только ему открыть рот и он разрыдается.

Он вышел, не проронив ни слова.

Траур и подавленность висели над всем бальбиновским поселком. Было пусто и тихо. Слуги куда-то скрылись, понимая, что скорбящим родственникам не следует попадаться на глаза. Не лаяли даже собаки. Их вообще не было видно. Кроме…

Он протер все еще залитые слезами глаза. Сидящий между конюшней и баней черный британ не был привидением. И исчезать не собирался.

Рейневан быстро пересек двор, вошел в сарай со стороны тележной. Прошел вдоль корыта для коров – постройка была одновременно и конюшней, и хлевом, – дошел до перегородок для лошадей. В углу выгородки, которую сейчас занимала лошадь Петерлина, сидел на корточках среди развороченной соломы и ковырял ножом глинобитный пол Урбан Горн.

– Того, что ты ищешь, здесь нет, – сказал Рейневан, удивляясь собственному спокойствию. Походило на то, что своими словами он не захватил Горна врасплох. Тот, поднимаясь, смотрел Рейневану в глаза.

– Правда?

– Правда. – Рейневан вытащил из кармана недогоревший кусочек листа, небрежно бросил его на глинобитный пол.

Горн по-прежнему не вставал.

– Кто убил Петерлина? – шагнул к нему Рейневан. – Кунц Аулок и его банда по приказу Стерчей? Господина Барта из Карчина тоже прикончили они? Что тебя с ними связывает, Горн? Зачем ты явился сюда, в Бальбиново, спустя едва полдня после смерти моего брата? Откуда знаешь о его тайнике? Зачем ищешь в нем документы, сгоревшие в Повоёвицах? И что это были за документы?

– Беги отсюда, Рейнмар, – сказал Урбан Горн, растягивая слова. – Беги отсюда, если тебе жизнь дорога. Не жди даже, пока похоронят брата.

– Сначала ты ответишь мне на вопрос. Начни с самого главного: что связывает тебя с этим убийством? Что связывает с Кунцем Аулоком? Не вздумай лгать!

– И не подумаю, – ответил Горн, не опуская глаз, – ни лгать, ни отвечать. Для твоего же блага, кстати. Возможно, тебя это удивит, но такова истина.

– Я заставлю тебя отвечать, – сказал Рейневан, делая шаг вперед и извлекая кинжал. – Я заставлю тебя, Горн. Если понадобится – силой.

О том, что Горн свистнул, свидетельствовало только то, что он сложил губы. Звук слышен не был. Но только Рейневану. Потому что в следующий момент что-то с чудовищной силой ударило его в грудь.

Он рухнул на пол. Придавленный тяжестью, открыл глаза только для того, чтобы увидеть у самого носа оскал черного британа Вельзевула. Слюна собаки капала ему на лицо, запах вызывал тошноту. Зловещее горловое урчание парализовало страхом. В поле зрения появился Урбан Горн, прячущий за пазуху обгоревшую бумагу.

– Ни к чему ты меня не можешь принудить, парень. – Горн поправил на голове шаперон. – Ты просто выслушаешь то, что я скажу по доброй воле. Более того – по доброте. Вельзевул, не шевелиться.

Вельзевул не пошевелился, хотя видно было, что желание шевелиться у него было велико.

– По доброте, – повторил Горн, – я тебе советую, Рейневан: беги. Исчезни! Послушай совета каноника Беесса, а я голову дам на отсечение, что он тебе кое-что посоветовал, порекомендовал, как выпутаться из положения, в которое ты вляпался. Не отмахивайся, парень, от указаний и советов таких людей, как каноник Беесс. Вельзевул, не двигаться. А что касается твоего брата, – продолжал Урбан Горн, – мне ужасно неприятно. Ты даже понятия не имеешь как. Ну, бывай. И береги себя.

Когда Рейневан открыл глаза, зажмуренные перед почти касающейся лица мордой Вельзевула, в конюшне уже не было ни собаки, ни Горна.

 

Притулившийся у могилы брата Рейневан корчился и трясся от страха, сыпал вокруг себя соль, смешанную с пеплом орешника, и дрожащим голосом твердил заклинание. Все меньше веря в его силу.

 

 

Wirfe saltce, wirfe saltce

Non timebis a timore nocturno

Ni mori, ni goscia z ciemnosci

Ani demona.

Wirfe saltce.[141]

 

 

Чудовища клубились и буйствовали во мраке.

Хоть и понимал, что рискует и теряет время, тем не менее он дождался похорон брата. Не дал, несмотря на потуги невестки и ее родни, отговорить себя провести ночь рядом с упокоившимся, принял участие в заупокойной службе, выслушал мессу. Стоял рядом со всеми, когда в присутствии рыдающей Гризельды, плебана и немногочисленной похоронной процессии Петерлина опустили в могилу на кладбище за стародавним вонвольницким храмом. И только тогда уехал. То есть сделал вид, будто уехал.

Когда опустилась ночь, Рейневан поспешил на кладбище. Уложил на свежей могиле волшебные предметы, набранные – о диво – без особых сложностей. Самая старая часть вонвольницкого акрополя прилегала к вымытому речкой яру. Земля там немного осыпалась, поэтому доступ к древним захоронениям трудностей не составил. В магический арсенал Рейневана вошли даже гвоздь из гроба и фаланга трупа.

Однако не могла ни фаланга трупа, ни сорванные у кладбищенской ограды борец, шалфей и нивяник, ни заклинания, которые он шептал над идеограммой, выцарапанной на могиле кривым гвоздем из гроба, ничем помочь. Дух Петерлина, вопреки заверениям магических книг, не вознесся в эфирном виде над могилой. Не заговорил. Не подал знака.

«Если б здесь были мои книги, – подумал Рейневан, расстроенный и обескураженный многочисленными неудачными попытками. – Если б у меня были „Lemegeton“ или „Necronomicon“… Венецианский хрусталь… Немного мандрагоры… Если б у меня была реторта и удалось дистиллировать немного эликсира… Если бы… »

Увы, гримуары, хрусталь, мандрагора и реторта были далеко, в Олесьнице. Либо, что более вероятно, в руках Инквизиции.

Из-за горизонта быстро надвигалась гроза. Раскаты грома, сопровождаемые розблесками неба, были все ближе. Ветер утих, воздух сделался мертвым и тяжким как саван. Близилась полночь.

И тогда началось.

Очередная молния осветила церковь. Рейневан с изумлением увидел, что колокольня кишит ползающими вверх и вниз паукообразными существами. У него на глазах несколько кладбищенских крестов зашевелились и наклонились, одна из дальних могил сильно взбухла. Из тьмы над яром долетел треск разламываемых гробовых досок, потом послышалось громкое чавканье… А затем вой.

Когда он снова принялся сыпать вокруг себя соль, руки тряслись у него словно в лихорадке, а губы с трудом удавалось заставить пробормотать заклинание.

Наиболее сильное движение пришлось над яром, в самой старой заросшей ольховником части кладбища. Того, что там происходило, Рейневан, к счастью, не видел, даже молнии не выхватывали из мрака ничего, кроме размытых форм и силуэтов. Однако очень сильные ощущения поставлял слух – разбушевавшаяся среди старых могил компания топала, рычала, выла, свистела, ругалась и вдобавок клацала и скрежетала зубами.

– Wirfe saltze…

Какая-то женщина тонко и спазматически хохотала, какой-то баритон под аккомпанемент дикого хохота остальных язвительно пародировал литургию мессы. Кто-то дубасил по барабану.

Из мрака появился скелет. Немного покружил, потом присел на могилу, да так и сидел, обхватив опущенный на грудь череп костяными руками. Вскоре рядом с ним уселось существо с огромными ступнями и тут же принялось их бешено чесать, при этом охая и постанывая. Задумчивый скелет не обращал на него внимания.

Мимо проплелся мухомор на паучьих ногах, за ним вскоре приковыляло что-то похожее на пеликана, но вместо перьев покрытое чешуей, причем клюв «пеликана» был полон обломков зубов.

На соседнюю могилу запрыгнула огромная лягушка.

И было там еще что-то. Что-то, что – Рейневан мог поклясться – неотрывно наблюдало за ним. Оно было совершенно скрыто во мраке, невидимо даже при вспышке молнии. Но внимательный взгляд выхватывал из тьмы глазища, светящиеся, как гнилушки. И длинные зубы…

– Wirfe saltze. – Он сыпанул перед собой остатки соли. – Wirfe salize…

Неожиданно его внимание привлекло медленно двигающееся светлое пятно. Рейневан следил за ним, ожидая очередной молнии. Когда та сверкнула, он к своему изумлению увидел девушку в белой просторной женской рубахе, срывающую и складывающую в корзину огромную кладбищенскую крапиву. Девушка его тоже заметила. Подошла, правда, не сразу, поставила корзину, не обратив никакого внимания ни на скорбящий скелет, ни на кошмарное творение, чешущее между пальцами огромных ступней.

– Ради удовольствия? – спросила она. – Или по чувству долга?

– Э… По чувству долга… – Он переборол страх и понял, о чем его спрашивают. – Брат… Брата у меня убили. Он здесь лежит…

– Ага. – Она откинула со лба волосы. – А я здесь, видишь, крапиву собираю…

– Чтобы сшить рубахи, – вздохнул он, немного помолчав. – Для братьев, заколдованных в лебедей?

Она долго молчала, потом сказала:

– Странный ты. Крапива пойдет на полотно, а как же. На рубашку. Только не для братьев. У меня братьев нет. А если б были, я б никогда не позволила им надеть такие рубашки.

Она гортанно засмеялась, видя его мину.

– Чего ради ты с ним вообще болтаешь, Элиза? – проговорило то зубастое, невидимое в темноте. – Какой смысл? Утром пройдет дождь, размоет соль. Тогда ему голову отгрызут.

– Это непорядок, – проговорил, не поднимая черепа, скорбный скелет. – Непорядок.

– Конечно же, непорядок, – подтвердила названная Элизой девушка – Он же Толедо. Один из нас. А нас уже мало осталось.

– Он хотел поговорить с мертвяком, – пояснил появившийся словно ниоткуда карлик с торчащими из-под верхней губы зубами. Он был пузат, как арбуз, голый живот торчал из-под слишком короткой истрепанной камзельки. – С мертвяком хотел поболтать, – повторил карлик. – С братом, который туточки лежит похороненный. Хотел получить ответ на вопросы. Но не получил.

– Значит, надо помочь, – сказала Элиза.

– Конечно, – сказал скелет.

– Само собой, брекекек, – сказала лягушка.

Сверкнула молния, прогрохотал гром. Сорвался ветер, зашумел в траве, поднял и закружил сухие листья. Элиза спокойно переступила через насыпанную соль, сильно толкнула Рейневана в грудь. Он упал на могилу, ударился затылком о крест. В глазах сверкнуло, потом потемнело, потом разгорелось опять, но на сей раз это была молния. Земля под спиной покачнулась. И закружилась. Заплясали, затанцевали тени, два круга, попеременно вращающиеся в противоположные стороны около могилы Петерлина.

– Барбела! Геката! Хильда!

– Magna Mater.[142]

– Эйя! Эйя!

Земля под ним закачалась и наклонилась так круто, что Рейневану пришлось поскорее раскинуть руки, чтобы не скатиться и не упасть. Ноги тщетно искали опоры. Однако он не падал. В уши ввинчивались звуки, пение. В глаза врывались видения.

 

Veni, veni, venitas,

Ne me mori, ne me mori facias!

Hyrca! Hyrsa! Nazaza!

Trillirivos! Trillirivos! Trillirivos!

 

Adsumus, говорит Персеваль, опускаясь на колени перед Граалем. Adsumus, повторяет Моисей, сгорбившись под тяжестью скрижалей, которые он несет с горы Синай. Adsumus, говорит Иисус, сгибаясь под грузом креста. Adsumus, в один голос повторяют рыцари, собравшиеся за столом. Adsumus! Adsumus! Мы здесь, Господи, собрались во имя Твое.

Эхо разносится по замку, как гулкий гром, как отзвук далекой грозы, как грохот тарана о городские ворота. И медленно замирает в темных коридорах.

– Приидет странник, – говорит молодая девушка с лисьим лицом и кругами вокруг глаз, в венке из вербы и клевера. – Кто-то уходит, кто-то приходит. Apage! Flumen immundissimum draco maleficus… He спрашивай странника об имени, оно – тайна. Из ядущего вышло ядомое, и из сильного – сладкое. А виновен кто? Тот, кто скажет правду.

Останутся собравшиеся, заключенные в узилище; они будут заперты в тюрьмах, а через многие годы – наказаны. Берегись Стенолаза, берегись нетопырей, стерегись демона, уничтожающего в полдень, стерегись и того, коий идет во мраке. Любовь, говорит Ганс Майн Игель, любовь сохранит тебе жизнь. Ты скорбишь? – спрашивает пахнущая аиром и мятой девушка. – Скорбишь?

Девушка раздета, она нага нагостью невинной. Nuditas virtualis. Она едва видна во мраке. Но так близка, что он чувствует ее тепло.

Солнце, змея и рыба. Змея, рыба и солнце, вписанные в треугольник. Колышется Narrenturm, разваливается, превращается в руины, turns fulgurata, башня, пораженная молнией, с нее падает несчастный шут, летит вниз к погибели. «Я – тот шут, – проносится в голове Рейневана, – шут и сумасшедший, это падаю я, лечу в бездну, в ад».

Человек, весь в языках пламени, с криком бегущий по тонкому снегу. Церковь в огне.

Рейневан тряхнул головой, чтобы отогнать видения. И тут в розблесках очередной молнии увидел Петерлина.

Привидение, неподвижное, как статуя, вдруг разгорелось неестественным светом. Рейневан увидел, что свет этот, словно солнечный огонь сквозь дырявые стены шалаша, струится из многочисленных ран – в груди, шее и внизу живота.

– Боже, Петерлин, – простонал он. – Как же тебя… Они заплатят мне за это, клянусь! Я отомщу… Отомщу, братишка… Клянусь…

Привидение сделало резкое движение. Явно отрицающее, запрещающее. Да, это был Петерлин. Никто больше, кроме отца, не жестикулировал так, когда против чего-то возражал либо что-то запрещал, когда бранил маленького Рейневана за проказы или шалости.

– Петерлин… Братишка…

Снова тот же жест, только еще более резкий, настойчивый, бурный. Не оставляющий сомнений. Рука, указывающая на юг.

– Беги, – проговорило привидение голосом Элизы, собиравшей крапиву. – Беги, малыш. Далеко. Как можно дальше. За леса. Прежде чем тебя поглотят застенки Narrenturm'а, Башни шутов. Убегай. Мчись через горы, прыгай по холмам, saliens in montibus, transilles colles.

Земля бешено закружилась. И все оборвалось. Погрузилось во тьму.

 

На рассвете его разбудил дождь. Он лежал навзничь на могиле брата, неподвижный и отупевший, а капли били его по лицу.

 

– Позволь, юноша, – сказал Отто Беесс, каноник Святого Яна Крестителя, препозит вроцлавского капитула. – Позволь я перескажу то, что ты мне рассказал и что заставило меня не доверять собственным ушам. Итак, Конрад, епископ Вроцлава, имея возможность схватить за задницы Стерчей, которые его искренне ненавидят и которых ненавидит он, не делает ничего. Располагая почти неопровержимыми доказательствами причастности Стерчей к кровной мести и убийству, епископ Конрад отмалчивается. Так?

– Именно так, – ответил Гвиберт Банч, секретарь вроцлавского епископа, юный клирик с симпатичной физиономией, чистой кожей и мягкими бархатистыми глазами. – Таково решение. Никаких шагов против рода Стерчей. Даже упоминаний. Даже допросов. Епископ принял это решение в присутствии его преосвященства суфрагана Тильмана и того рыцаря, которому поручено следствие. Того, который сегодня утром приехал во Вроцлав.

– Рыцарь, – повторил каноник, не отрывая взгляда от картины, изображающей мученичество святого Варфоломея, единственного, кроме полки с подсвечниками и распятия, украшения голых стен комнаты. – Рыцарь, который утром приехал во Вроцлав.

Гвиберт Банч сглотнул. Положение, что уж тут говорить, было у него сейчас не из лучших. Да и не было никогда. И не было никаких признаков того, что это со временем изменится.

– Конечно. – Отто Беесс забарабанил пальцами по столу, сосредоточенный, казалось, исключительно на обозрении истязаемого армянами святого. – Конечно. Что за рыцарь, сын мой? Имя? Род? Герб?

– Кхм, – кашлянул клирик, – не было названо ни имени, ни рода. Да и герба у него не было, весь он был в черное облачен. Но я его уже у епископа видывал.

– Так как же он выглядел? Не заставляй меня тянуть тебя за язык.

– Нестарый. Высокий, худощавый. Черные волосы до плеч. Нос длинный, словно клюв… Tandem, взгляд какой-то такой… птичий… Пронзительный… In summa[143], холеным его назвать трудно. Но мужественный…

Гвиберт Банч вдруг замолк. Каноник не повернул головы, даже не перестал барабанить пальцами. Он знал тайные эротические наклонности клирика, и то, что он их знал, позволило ему сделать из юноши своего информатора…

– Продолжай.

– Так вот, этот рыцарь, не проявивший, кстати, в присутствии епископа ни покорности, ни даже смущения, сообщил о результатах расследования дела об убийстве господина Барта из Карчина и Петра фон Беляу. А сообщение было такое, что его преосвященство суфраган не выдержал и неожиданно рассмеялся…

Отто Беесс ничего не сказал, лишь поднял брови.

– Этот рыцарь сказал, что всему виною евреи, поскольку поблизости от мест обоих преступлений удалось вынюхать foetor judaicus, свойственное евреям зловоние… Чтобы от этой вони отделаться, евреи, как известно, пьют кровь христианскую. Убийство, продолжал пришелец, несмотря на то что его преосвященство Тильман хохотал до упаду, носит все признаки ритуального, и виновных следовало бы искать в ближайших кагалах, особенно в Бжеге, поскольку раввина из Бжега как раз видели в районе Стшелина, к тому же в обществе молодого Рейнмара де Беляу… Того, которого знает ваше преосвященство…

– Знаю. Продолжай.

– В ответ на такие dictum его преосвященство суфраган Тильман заметил, что это сказка, а оба убитых пали от ударов мечами. Что господин Альбрехт фон Барт был силач и прирожденный фехтовальщик. Что никакой раввин из Бжега ли, или еще откуда, не управился бы с господином Бартом, даже бейся они талмудами. И снова принялся хохотать до слез.

– А рыцарь?

– А рыцарь сказал, что если не евреи убили благородных господ Барта и Петра Беляу, то это сделал дьявол. Что в итоге одно на одно выходит.

– И что на это епископ Конрад?

– Его милость, – откашлялся клирик, – взглядом испепелил преподобного Тильмана, будучи, видать, недовольным его весельем. И сразу же заговорил. Очень сурово, серьезно и официально, а мне приказал записать, что…

– Расследование он прекращает, – опередил каноник, очень медленно выговаривая слова. – Попросту прекращает расследование.

– Вы прямо ну словно при этом присутствовали. А его преподобие суфраган Тильман сидел и слова не произнес, но выражение лица у него было странное. Епископ Конрад обдумал это и сказал, да гневно так, что истина на его стороне, история это подтвердит и что это ad majorem Dei gloriam.[144]

– Так прямо и сказал?

– Именно этими словами. Поэтому не ходите, преподобный отец, с этим делом к епископу. Ручаюсь, ничего вы не добьетесь. Кроме того…

– Что «кроме того»?

– Этот рыцарь сказал епископу, что если в дело об этих двух убийствах будет кто-нибудь вмешиваться, подавать петиции или домогаться расследования, то он желает, чтобы его об этом уведомили.

– Он желает, – повторил Отто Беесс. – А что на это ответил епископ?

– Головой кивал.

– Головой кивал, – повторил каноник, тоже кивнув. – Ну, ну, Конрад, Пяст Олесьницкий. Головой, значит, кивал.

– Кивал, преподобный отец.

Отто Беесс снова взглянул на картину, на истязаемого Варфоломея, с которого армяне сдирали длинные полосы кожи при помощи огромных клещей. «Если верить „Золотой легенде“[145], – подумал он, – то над местом мучительства вздымался чудеснейший аромат роз. Как же! Мучения воняют. Над местами пыток вздымается смрад, вонь, зловоние. Над всеми местами казней и мучительств. И над Голгофой тоже. Там тоже, дам голову на отсечение, роз не было. Был, как же точно сказано, factor judaicus».

– Прошу тебя, юноша. Возьми.

Клирик, как обычно, сначала потянулся за кошельком, потом резко отдернул руку, словно каноник подавал ему скорпиона.

– Преподобный отец… – пробормотал он. – Я же не ради… Не ради презренных монет… А только потому, что…

– Возьми, сын мой, возьми, – прервал, покровительственно улыбнувшись, каноник. – Я же говорил тебе, что информатор должен получать оплату. Презирают прежде всего тех, кто доносит безвозмездно. Идеи ради. От страха. От злости и зависти. Я тебе уже говорил: больше, чем за измену, Иуда заслужил презрения за то, что предал дешево.

 

Полдень был теплым и погожим – приятное разнообразие после нескольких слякотных дней. В лучах солнца блестела колокольня церкви Марии Магдалины, сверкали крыши каменных домов. Гвиберт Банч потянулся. У каноника он замерзал. Комната была затемнена, от стен несло холодом.

Кроме помещения в доме капитула на Тумском Острове, препозит Отто Беесс держал во Вроцлаве дом на Сапожницкой, неподалеку от рынка, там он привык принимать тех, о визитах которых не следовало говорить вслух, в том числе, конечно, и Гвиберта Банча. Поэтому Гвиберт Банч решил воспользоваться случаем. На Остров ему возвращаться не хотелось, вряд ли епископ потребует его перед вечерней. А от Сапожницкой рукой подать до хорошо знакомого клирику подвальчика за Куриным рынком. И в том подвальчике можно было оставить часть полученных от каноника денег. Гвиберт Банч свято верил, что, расставаясь с этими деньгами, он расстается и с грехом. Покусывая приобретенный в какой-то лавчонке крендель, он для сокращения пути свернул в узкий переулок. Здесь было тихо и безлюдно, настолько безлюдно, что у клирика из-под ног прыснули напуганные появлением человека крысы.

Тут, услышав шелест перьев и хлопанье крыльев, он оглянулся и увидел большого стенолаза, неуклюже пристраивающегося на фризе заложенного кирпичом окна. Банч упустил крендель, быстро попятился, отскочил.

На его глазах птица сползла по стене, скрипя когтями. Расплылась. Выросла. И изменила внешность. Банч хотел крикнуть, но не смог: горло перехватил спазм.

Там, где только что был стенолаз, теперь стоял знакомый клирику рыцарь. Высокий, худощавый, черноволосый, весь в черном, с проницательным птичьим взглядом.

Банч снова раскрыл рот и снова не смог выдавить из себя ничего, кроме тихого хрипа. Рыцарь Стенолаз плавным шагом приблизился. Оказавшись совсем рядом, улыбнулся, подмигнул и сложил губы, посылая клирику весьма чувственный поцелуй. Прежде чем клирик понял, в чем дело, он успел уловить взглядом блеск клинка и получил в живот. На бедра хлынула кровь. Потом получил еще один удар, в бок, нож заскрипел на ребрах. Банч уперся рукой в стену. Третий удар чуть не пригвоздил его к ней.

Теперь он уже мог кричать и крикнул бы, но не успел. Стенолаз подскочил и широким размахом перерезал ему горло.

 

Скорченный, валяющийся в луже черной крови труп нашли нищие. Прежде чем явилась городская стража, прибежали торговки и перекупщики с Куриного рынка.

Над местом преступления навис ужас. Ужас жуткий, давящий, сворачивающий внутренности. Ужас страшный.

Настолько страшный, что до момента появления стражи никто не отважился украсть кошель с деньгами, торчащий у убитого из рассеченного ножом рта.

 

– Gloria in excelsis Deo[146], – пропел каноник Отто Беесс, опуская сложенные ладонями руки и склоняя голову перед алтарем. – Et in terra pax hominibus bonae voluntatis…[147]

Дьяконы, стоявшие по обе его стороны, приглушенными голосами присоединились к пению. Служивший мессу Отто Беесс, препозит вроцлавского капитула, продолжал механически, рутинно. Мыслями он был далеко.

– Laudamus te, benedicimus te, adoramus te, glorificamus te, gratias agimus libi…[148]

 

«Убили клирика Гвиберта Банча. Средь бела дня. В центре Вроцлава. А епископ Конрад, прекративший следствие, касающееся убийства Петерлина фон Беляу, следствие по делу своего секретаря наверняка также прекратит. Не знаю, что тут происходит. Но надо позаботиться о собственной безопасности. Никогда, ни под каким видом не дать предлога или оказии. И не позволить застать себя врасплох».

Пение вздымалось к высоким сводам вроцлавского кафедрального собора.

– Agnus Dei, Filius Patris, qui tollis peccata mundi, miserere nobis; Qui tollis peccata mundi, suscipe deprecationem nostram.[149]

Отто Беесс опустился на колени перед алтарем.

«Надеюсь, – подумал он, осеняя себя крестом, – надеюсь, Рейневан успел… Надеюсь, он уже в безопасности… Очень надеюсь…»

– Miserere nobis…

Месса продолжалась.

 

Четыре всадника галопом промчались через перепутье рядом с каменным крестом, одним из многочисленных в Силезии памятников преступления и раскаяния. Ветер сек кожу, резал глаза дождь. Грязь летела из-под копыт. Кунц Аулок по прозвищу Кирьелейсон выругался, смахнул мокрой перчаткой воду с лица. Сторк из Горговиц поддержал из-под отекающего водой капюшона еще более грязным ругательством. Вальтеру де Барби и Сыбку из Кобылейглавы уже не хотелось даже ругаться. Скорее, думали оно, скорее, как можно скорее под какую угодно крышу, в какой угодно кабак, к теплу, сухости и подогретому пиву.

Грязь взметнулась из-под копыт, заляпывая и без того уже испачканную фигуру, съежившуюся под крестом и накрытую плащом. Ни один из всадников не обратил на нее внимания.

Рейневан тоже не поднял головы.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,

в которой появляется Шарлей

 

Приор стшегомского монастыря кармелитов был худ как жердь; телосложение, пергаментная кожа, небрежно обритая щетина и длинный нос делали его похожим на ощипанную цаплю. Глядя на Рейневана, он все время щурился, возвращаясь к письму Оттона Беесса, подносил лист к носу на расстояние двух дюймов. Костлявые и синие руки дрожали, губы то и дело кривила боль. Однако приор отнюдь не был стариком. Это была болезнь, с которой Рейневан встречался не раз, болезнь, подтачивающая словно проказа, с той разницей, что делала она это невидимо, изнутри. Болезнь, с которой не справлялись ни лекарства, ни травы, а могла состязаться только самая сильная магия. Впрочем, что толку, что могла. Ведь даже если кто-то и знал, как лечить, не лечил все равно, ибо времена были такие, что вылеченный мог запросто донести на лечащего.

Приор кашлянул, вырвав Рейневана из задумчивости.

– Значит, только ради одного этого, – поднял он письмо вроцлавского каноника, – ты ждал моего возвращения, юноша? Целых четыре дня? Зная, что отец гвардиан[150]во время моего отсутствия обладает всеми полномочиями?

Рейневан ограничился кивком. Ссылаться на то, что письмо по указанию каноника следовало передать в собственные руки приора, не было нужды. Это было ясно и без того. Что же касается четырех проведенных в подстшегомской деревне дней, то о них тоже не следовало вспоминать – они пролетели совершенно незаметно. После трагедии в Бальбинове Рейневан жил как во сне. Отупевший, разбитый и в полубессознательном состоянии.

– Ты ждал, – отметил факт приор, – чтобы передать письмо в нужные руки. И знаешь что, юноша? Очень хорошо сделал.

Рейневан смолчал и на этот раз. Приор вернулся к письму, чуть ли не водя по нему носом.

– Таааак, – наконец протянул он, поднимая глаза и щурясь. – Я знал, что придет день, когда почтенный каноник напомнит мне о долге. И о расплате. С ростовщическим процентом, который, кстати сказать, Церковь брать и давать запрещает. Ведь Евангелие от Луки говорит: одалживайте, ничего за это не ожидая.[151]А веришь ли ты, юноша, не усомнившись, в то, во что велит Церковь, мать наша?

– Да, преподобный отец.

– Похвальное качество. Особенно в нынешние времена. И уж конечно, в таком месте, как это. Знаешь ли ты, где находишься? Знаешь ли, что это за место, кроме того одного, что оно монастырь?

– Не знаешь, – угадал приор по молчанию Рейневана. – Либо ловко прикидываешься, будто не знаешь. Так вот знай: это дом демеритов.[152]А что такое «дом демеритов», ты скорее всего тоже не знаешь либо не менее ловко прикидываешься, что не знаешь. Так я тебе скажу: это тюрьма.

Приор замолчал, сплел пальцы и изучающе глядел на собеседника. Рейневан, конечно, давно уже понял, в чем дело, но не выдал себя. Не хотел портить кармелиту удовольствия, которое тот получал от такой беседы.

– Знаешь ли ты, – немного помолчав, продолжал монах, – о чем его преподобие каноник позволяет себе просить меня в этом письме?

– Нет, преподобный отец.

– Незнание в определенной степени оправдывает тебя. А поскольку я-то знаю, постольку меня оправдать не может ничто. Следовательно, если я откажусь выполнить просьбу, мой поступок будет оправдан. Что скажешь? Разве моя логика не сродни Аристотелевой?

Рейневан не ответил. Приор молчал. Очень долго. Потом поджег письмо каноника от свечи, повертел им так, чтобы огонь охватил весь листок, бросил на пол. Рейневан глядел, как бумага сворачивается, чернеет и крошится. «Так обращаются в пепел мои надежды, – подумал он. – Преждевременные, впрочем, бессмысленные и тщетные. А может, оно и к лучшему. Что случилось так, как случилось».