Грустное лирическое отступление
Гараж для ветра
Посвящение
Моему старому другу, который выступает в этой повести
под именем Петра.
Петр, будет время - почитай.
Если есть читалка, можешь загрузить туда.
Вероника, ты тоже можешь прочесть.
Но ты ведь редко читаешь мои рассказы.
Эпиграф в начале
Музыка звучала, и нам казалось, что мы никогда не умрём.
Федор Чистяков
Вообще-то, я хотел поставить какой-нибудь эпиграф понавороченнее, чтобы казаться умнее. Но потом мне стало неловко от моего снобизма, и я передумал.
Хотя можно. Вот еще один эпиграф
Good friends we have,
Oh, good friends we've lost
Along the way
Bob Marley¥
Деревья
Мне приснилось, что деревья, которые мы сажали с отцом во дворе, выросли выше пятого этажа. У меня на глазах эти стволы в руку толщиной стали в мужской обхват. Они вытянулись ввысь, и где-то там, над крышей зашумели густой зеленью первой листвы.
Это было так красиво и так грустно, что я заплакал и проснулся.
Некоторое время я лежал с закрытыми глазами, и мне казалось, что я все еще слышу этот лиственный шум. Но потом я встал, попил воды в кухне и уперся лбом в холодное стекло.
За окном в белесых сумерках раннего мартовского утра темнели стволы – в руку толщиной.
Я долго смотрел на них, и мой лоб стал совсем ледяным.
Тогда я отошел от окна и вернулся в постель досыпать оставшееся время. Будильник я поставил на восемь.
Надо было съездить в институт, чтобы забрать документы. Я как-то спонтанно решил оставить учебу. Не ради чего-то – никакой особенной цели я себе не ставил.
Просто ощутил невозможность учиться там дальше. Так что этой весной передо мной открывались манящие и тревожные перспективы.
Хотя на самом деле я просто хотел что-то изменить.
Сегодня понедельник, а в субботу на дне рождения друга я познакомился с Вероникой. Будто бы после этой встречи я и решился окончательно. Но может быть и нет. Оно давно созревало. А теперь настала весна.
На этой неделе мы договорились пересечься в Москве. Не знаю, можно ли назвать это свиданием. Все зависит от того, будем ли мы гулять одни или к нам присоединиться кто-то из друзей Вероники.
Мне почти все равно. Я в любом случае буду рад. Мне хорошо, когда она рядом, и мы смеемся, разговариваем и курим.
Я не знаю, влюблен я в нее или нет.
Посмотрим.
Думая о предстоящем свидании – или не свидании – я незаметно провалился в сон. В этот раз я спал как-то поверхностно, боялся пропустить будильник. Наверное, было уже почти восемь, когда я по-настоящему крепко уснул.
Запиликала нехитрая мелодия, я сел, нащупал тапки, и поплелся в ванную. Почему-то мне всегда легче встать в шесть, чем в восемь или девять.
Лучше уж спать до десяти, до одиннадцати, но весной мне нужно гораздо меньше сна. Так что, даже учитывая то, что лег я после трех, чувствовал я себя вполне бодро.
После чашки кофе я совсем пришел в себя.
По дороге к электричке я смотрел, как за ночь протаял снег. Легкие облачка кучковались на востоке, а солнце уже выглядывало из-за домов, и его свет ощутимо согревал. Я чувствовал его на своем лице, жмурился и хрустел по утренним подмерзшим лужам.
Совершенно непонятно было, что можно ждать от этой весны, но дальше этой весны я и не представлял себе ничего, а пока таял снег, хрустели лужи, проглядывал асфальт и солнце заставляло меня щурить глаза. И телефон Вероники был у меня в записной книжке. А больше мне пока было и не надо.
Я закурил, выпустил специально длинную струю дыма в мартовский согревающийся с каждой минутой воздух, и подумал, что как бы там ни было со всеми этими деканатами, уговорами родителей, уходящими к другим Элями, - двадцать лет есть двадцать лет.
И это хорошо.
Бумажные звери
Пока я ждал на платформе электричку, в голову пришел некий образ. Или даже не образ, а просто картинка. Всю дорогу я рассматривал эту картинку. Это точнее, чем сказать, что я сочинял рассказ. Вот что я видел.
Ночь. Звезд на небе не видно. Небо темно-серое, с каким-то желтоватым оттенком, какой бывает над городами в пасмурное время. Кое-где горели окна, совсем немного. Густыми пятнами в безветренном пространстве застыла летняя зелень.
Двор, сразу за которым начинается пустырь. Небольшой, поросший обязательной полынью и лопухами. Валяется бетонная плита, неизвестно как и когда туда попавшая, и почти вся уже скрытая все той же полынью.
Во дворе качели, железная горка и песочница. Почему-то среди ночи гуляют дети. Это мальчишки, они играют в войну.
Бегают с пластмассовыми автоматами и просто с палками, которые держат как винтовки. Прячутся, выглядывают из-за угла, что-то кричат – не слышно, звука как бы нет.
Одна только девочка, но она в стороне. Ее не принимают в игру. Она и не хочет. Она рассаживает на бетонной плите фигурки, сделанные из бумаги. Это ее друзья, бумажные звери, и она расставляет их на выщербленном старом бетоне. Там, где кончается двор и начинается пустырь. Ее почти и не видно – фонари ведь стоят во дворе. Их свет не достигает пустыря. Разве что чуть-чуть, только обозначая фигуры и тени. Но в то же время понятно, что делает эта девочка, и как тихо, не спеша, она расставляет этих бумажных зверей.
А остальные дети все играют в свою войну. Они не смотрят на девочку, и девочка не смотрит на них.
Начинается дождь. Сразу, без прелюдий, сильный ливень. Струи воды хлещут отвесно – ведь ветра нет. Тогда мальчишки разбегаются по домам. Девочка остается со своими бумажными зверями. Она пытается закрывать их ладонями от дождя. Ее руки совсем маленькие, с узенькими ладошками. Но звери не намокают. Они доверчиво ждут, пока дождь прекратится.
А дети, бросившие свою войну до следующего раза, едят по домам суп и поглядывают в окна – теперь они смотрят на девочку, которая на пустыре закрывает ладонями от дождя своих бумажных зверей.
Но вот ливень кончается так же внезапно, как начался. Поднимается сильный ветер, он раскачивает деревья, раскачивает фонарные столбы, раскачивает бетонные дома в двенадцать этажей. Но с девочкой и ее бумажными фигурками ничего не происходит. Она все так же молча и неспешно переставляет их на серой плоскости.
Но вот и ветер прекращается, по-прежнему беззвучно. Тогда и девочка собирает своих зверей и в двух ладонях, собрав их в горсть, несет домой. Она несет их так, как несут в ладонях воду, чтобы не расплескать ни капли. Она приоткрывает ногой деревянную дверь, все так же неся перед собой свои фигурки, и исчезает в глубине подъезда.
Через некоторое время в одном из окон зажигается свет, и видно, как девочка расставляет бумажных зверей на подоконнике.
Пространство задает вопросы
На заборе вдоль железнодорожного полотна часто попадались надписи «Продаю дачу» или «Меняю гараж». Мне подумалось, что эти сообщения не носят никакого коммерческого характера – просто человек чувствует себя одиноким и вот таким образом пытается восстановить связь с другими людьми. «Вот расскажу им, что сейчас в моей жизни происходит важное событие – я продаю дачу. Не знаю, как оно все выйдет и что из этого получится в конечном итоге, но пока мне интересно, это действительно занимает меня, и я хочу поделиться этим с вами». Приблизительно так, наверное, рассуждает этот человек, незнакомый мне, но уже как бы протянувший до меня тоненькую ниточку сообщения, написанного некрасивым почерком на некрасивом заборе – да, но человек этот в своем трогательном стремлении преодолеть одиночество – человек-то этот прекрасен. Вернее, так – прекрасно его стремление и отчасти воплощение этого стремления. А сам человек – я не знаю. Почему-то кажется, что хороший мужик. В неновой джинсовой куртке с засаленными слегка рукавами, грустными глазами на лице с остатками дачного загара, с сыном, который живет и работает в Москве и с дачей, которую ему не так уж нужно продавать.
А я еду дальше, мимо всех этих замысловатых промзон, тянущихся километрами, за жестяными и бетонными ограждениями которых никогда не увидишь человека – так что кажется, что все это и не имеет к человеку никакого отношения. Как будто все эти непонятные металлические конструкции, частью проржавевшие, частью свежевыкрашенные, все эти здания с самыми нелепыми формами и расположением мутных и тесных окошек, все эти рельсы, краны, кузовы грузовиков и грузовики без кузовов, без колес, без кабин, и вовсе уже не поддающиеся определению объекты – как будто все это построило себя само. Возвело, проложило, вкопало и развесило. И существует тут от века совершенно чуждой человеку, отстраненной и загадочной жизнью. Хотя, кто знает? Может, почти так оно и есть.
Двери в тамбуре зашипели, раздвинулись, и я вышел на забрызганную солнцем рыночную площадь, через которую через пять минут я дойду до проходной моего института.
На бетонном заборе возле ларька кто-то с помощью баллончика с краской сообщает «баня йога мёд» и телефон.
Я даже не пытаюсь понять это. В мире много загадок. Не все же должно иметь объяснения, иначе жить станет плоско и квадратно.
Пролог
Мы жили нос к носу, рука об руку, душа в душу. Пока не познакомились. Но я говорю не о Веронике. Я говорю про себя самого.
Помню, была ранняя весна, еще холодно, и я ходил в зимнем толстенном пуховике, но уже в узких джинсах и кедах. Проходя мимо витрин, я видел свое отражение, которое напоминало мне поделки на уроках труда в третьем классе - желуди, к которым были приделаны спички в виде ручек и ножек.
Но зато в этих же витринах преломлялись мартовские облака, плывущие в мартовском небе. Это были как бы облака в кубе, и небо было концентратом неба. На то она и весна.
Комендант корпуса
Но вот и проходная. Полированная металлическая вертушка, будка охранника, все дела. Я на ходу показываю пропуск и пересекаю двор с голубыми елями и небольшим памятником.
Вхожу в дальний от проходной корпус, поднимаюсь по лестнице, но лестница все не кончается. Я уже порядком взмок, расстегнул куртку, остановился отдышаться и вновь побрел вверх по ступенькам. Одна, вторая, двадцатая. Сколько же можно идти – думаю я, чувствуя, что начинаю паниковать.
Но вот лестница упирается в массивную деревянную дверь. На ней нет никаких табличек, вывесок, номера. Я чешу голову, щелкаю пальцами правой руки, потом левой, стучусь – тишина.
Тогда я толкаю дверь. Она открывается неожиданно легко. Буквально распахивается, но стоит мне только войти, и эта же дверь захлопывается за мной с чудовищным грохотом. Как будто выгрузили самосвал кирпичей. Я подскакиваю на месте, резко оборачиваюсь, дергаю ручку. Никакого результата. Дверь плотно закрыта.
Я осматриваюсь. Передо мной длинный узкий коридор, едва освещаемый мерцающими лампами дневного света. Лампы горят даже не через одну, а одна из нескольких. И то тускло. С одной стороны коридора – двери. Такие же деревянные и безо всяких опознавательных знаков. С другой – ряд окон, но расположены окна так высоко под потолком, что заглянуть в них нет никакой возможности. При этом свет они тоже не пропускают, хотя на улице яркий солнечный день.
Я наугад выбираю дверь, дергаю за ручку, но, как я и предполагал, дверь оказывается закрытой. Тогда я проверяю каждую следующую дверь, но так же безрезультатно.
Я плюю на эти двери и иду прямо по коридору. Иду долго, минут двадцать, и ничего не меняется. Тогда я снова начинаю тянуть за дверные ручки. Но и тут меня ждет уже знакомый эффект.
У меня пересыхает во рту, и, кажется, я начинаю дрожать.
Чтобы унять страх, я решаюсь бежать вперед по коридору. Надо ведь хоть что-то делать. Я бегу и бегу, пока совсем не выбиваюсь из сил. Тогда я грузно и неуклюже опускаюсь, буквально сползаю по стене, сижу и тупо смотрю на ряд окон под самым потолком, от которых не исходит никакого света.
Лампы все так же мерцают. И тут я слышу шаги. Они звучат все громче, отчетливее, потом ближайшая ко мне дверь открывается и выходит средних лет мужчина, с короткой стрижкой, полноватый и одетый в черный свитер и серые брюки.
Мужчина подходит ко мне, берет меня за плечо, я сразу встаю, и оказываюсь с ним лицом к лицу. Он говорит:
- Здравствуйте. Вы что-то хотели?
- Здравствуйте, - отвечаю я осипшим от сухости голосом, - я хотел бы забрать свои документы, но я, судя по всему, заблудился.
- Нет, вы не заблудились. Забрать документы – это как раз ко мне?
- Вы, вы новый декан? – задаю я дурацкий, конечно, вопрос.
- Нет. Я – комендант корпуса.
Во время всего диалога мой голос звучит очень неуверенно и тихо. А мужчина в черном свитере, напротив, говорит достаточно громко – с нормальной громкостью, я бы сказал, - и очень отчетливо. Буквально каждый слог он проговаривает с завидной артикуляцией. Это даже пугает, потому что похоже на голос машины. Ощущение это дополняет тот момент, что говорит он как будто вообще без интонаций. Можно подумать, что он совершенно не заинтересован в разговоре. Но ведь вышел ко мне он, а не я первый обратился к нему.
И вот мужчина в серых брюках повторяет, поскольку я никак не отреагировал не его слова.
- Я – комендант корпуса. Вам как раз ко мне.
- Хорошо, спасибо, - опять заикаюсь я, - куда мне пройти?
- Никуда не надо проходить. Я все сделаю здесь. Я отдам вам ваши документы. Но сперва ответьте мне на один вопрос. Зачем вы бросили камень в собаку? – Голос его звучит все так же бесстрастно. При этом он смотрит мне прямо в глаза. Спокойно, даже вежливо. Лицо его, по крайней мере, не выражает ни одной эмоции.
У меня подкашиваются ноги. Я всегда думал, что это просто выражение такое. А теперь понял, что нет.
- В к-какую с-собаку? – говорю я совсем уже тихо, почти что шепотом.
- Вы знаете, в какую. Черную, с белым пятном ближе к хвосту, на спине. Но так и быть, я напомню вам обстоятельства дела. Она бежала по своим собачьим делам, никого не трогала, даже не лаяла, а вы шли с приятелем, и отчего-то решили похвастать перед ним своей меткостью, хотя никакой меткостью вы, конечно же, никогда не отличались. Так вот, вы подняли с земли первый попавшийся камень, довольно-таки увесистый, и швырнули в эту собаку. И ведь по чистой случайности, попали. В переднюю лапу, в самое плечо. Собака заскулила и, прихрамывая, потрусила дальше, куда и шла. Она еще какое-то время припадала на эту лапу, но потом прошло. Приятель удивился вашей меткости. Но я бы на его месте удивился другому. Зачем вы это сделали?
Я ощущал действительно всем своим существом, каждой клеточкой, наверное, что-то близкое к ужасу, но не ужас. Еще была мысль, что я умер, но она не задержалась в моей голове. И все равно было страшно, стыдно и ничего не понятно.
- Господи, - я уже просто шептал одними губами, - да откуда вы-то это знаете. Я вспомнил, да, это было, когда я учился в школе. Да мне было-то лет десять тогда! – Последнюю фразу я выпалил громко, будто бы даже с неким вызовом.
- Это я знаю, - все так же спокойно и монотонно продолжал мужчина в черном свитере. – Я спрашиваю вас, зачем?
- Не знаю. Хотел похвастаться перед приятелем.
- Но это же очень плохой поступок. И причины его очень плохие.
- Я знаю. Неужели вы думаете, что я не знаю. Но я же пришел просто забрать свои документы. – Это я говорил уже спокойно, отчего-то ощутив прилив уверенности в себе. Не в своей правоте, нет. Мне и впрямь было стыдно за то далекое, давно прошедшее, но ужасно глупое и злое. Может, поэтому мне и стало легче говорить с комендантом корпуса.
- Я знаю. Я отдам вам ваши документы. Но сначала, - тут комендант наклонился ко мне совсем близко, так что я почувствовал запах сигаретного дыма из его рта, и это было неприятно и как-то унизительно, - сначала сходи в гараж и забери оттуда табуретку.
И тогда я закричал. Господи, если ты слышишь меня, дурака, избавь меня от этого кошмара. Какую табуретку? Причем тут гараж? Я же просто приехал забрать свои документы, потому что решил больше не учиться в этом институте. Хватит с меня гаражей и табуреток, железных тазов, трехлитровых банок и картошки. Я всего этого натаскался в школе. Сколько можно этого унижения, этой тоскливой глупости.
Я все помню. Я помню, что каждый раз, когда мне давали такое поручение, что-нибудь про таз или табуретку, я чуть не плакал, я говорил, что надо мной все будут смеяться, кто только встретиться по дороге – а дорога до гаража долгая – но мне отвечали, что я все выдумываю, что никому я не нужен, и никому и в голову не придет смеяться, просто я слишком зациклен на себе. И каждый, каждый раз надо мной смеялись. Отпускали плоские, тупорылые шутки, а я готов был провалиться сквозь землю, забраться под этот треклятый таз или разломать табуретку об асфальт.
Все это, разумеется, я говорил про себя. Не говорил, а кричал. Наверное, это можно было назвать молитвой.
А вслух я просто заорал – без слов, так. И комендант отпустил меня. Приставил палец к губам и испуганно озирался. А потом убежал по коридору, и я его больше не видел и не слышал.
Я пихнул ногой первую же попавшуюся мне дверь, она открылась, и я вошел в деканат. Там я быстро подписал, что было нужно, потом взял обходной лист, управился с ним за час, вернулся, забрал документы и вышел. В лицо мне ударил солнечный свет, густой, Ван-Гоговский, чистый. Кажется, только в этот момент я, наконец, расслабился и, что называется, дал волю чувствам.
Я расхохотался, смачно плюнул в талую веселую лужу, нервно выкурил две сигареты подряд и купил в ближайшем ларьке бутылку пива. Которую выпил по дороге на станцию.
Я ехал домой в электричке и ликовал – да, я-таки разделался с этим институтом, - а за окном мелькали разнообразные строения, предметы и виды природы. Надо всем этим проплывали легкие мартовские облака, как будто отражавшие последний ноздреватый снег, и мне было тоже легко и хорошо.
Домик
Я мечтал о домике в лесу. Допустим, думал я, стоит лес. Высокий, большой, с соснами, елями и лиственными деревьями. Кусты там, травы, мхи, грибы. И среди этого леса стоит избушка. Прямо в самой гуще. Не на опушке, не на полянке, а в чаще.
Бревенчатый такой уютный сруб. Можно без единого гвоздя, но можно и с гвоздями. Лишь бы в чаще. А внутри печурка, лавка, стол. На дощатом простом полу хвоя прошлогодняя, в окошке стекло, а за столом я сижу. Пишу рассказы.
И никто про эту избушку не знает. Только я один. Прихожу туда своими тайными тропинками, огонь в печке развожу, свечку зажигаю и пишу. Пишу-пишу, а за окошком – лес. То шумит, то тихо стоит, молча. Шишка упадет, листик покружится, полено в печке потрескивает. Благодать.
Только на самом деле ничего бы я там не написал, наверное. Сидел бы и привыкал. И неизвестно еще, привык бы или нет. Если бы не привык – огонь в печке затушил бы и домой пошел в город. Если бы привык – писать рассказы бы расхотелось. Скорее всего, так.
Хотя кто скажет наверняка. Нет у меня такой избушки, и строить я ее, понятное дело, не буду. Я и не умею. Я рассказы-то писать не особенно умею, не говоря уже про построение домов.
Пусть даже самых что ни на есть простых.
Это я так мечтаю. Иногда.
А на самом деле я сидел в туалете и хлебал «Охоту крепкую». Пиво для настоящих мужчин, чего уж там.
Вчера я как-то так взял и накидался. На радостях, что документы забрал из института. А может быть, и от страха – а теперь что? Как бы там ни было, а утром я сидел на унитазе, ощущая голыми ногами холод стульчака и всю бесприютность моей новообретенной свободы.
«Охоту» я купил еще с вечера. Запасливый. Теперь я уже порядочно приложился к пластиковой бутыли, и мне было с каждой минутой все менее тревожно и все более глобально.
Меня уже начинали распирать метафизические настроения.
Я решил, что допью это дело по пути к Петру, завинтил крышку, застегнул джинсы, спустил воду и вышел.
На улице со вчерашнего дня заметно протаяло, снега осталось совсем мало, а дорога и вовсе была снова асфальтовой. После долгих месяцев зимы. Довольно холодной в этом году, между прочим. Зато и весна пришла ранняя и дружная. Правда, я никогда не мог понять, почему именно дружная, откуда это взялось, но мало ли чего я не знал.
Зато я знал, что скоро мы встретимся с Вероникой.
А пока я допивал стремительно выдыхающееся крепкое пиво и шлепал по разбрызганным автомобилями лужам к Петру.
Петр жил неподалеку. Его квартира представляла собой нечто среднее между хиповским сквотом и складом уцененных товаров. Если хозяин не был в очередном автостопном путешествии, то он был дома. Когда бы ты к нему не зашел.
С одной, разве что, оговоркой. После часу дня. До часу дня Петр спал. Будить его было не только бесполезно, но и вредно. Через какое-то время он, конечно, снова начнет тебе улыбаться, но сначала встретит хмурый, молча пропустит на кухню и, скорее всего, пойдет досыпать. А ты сиди, разглядывай магнитики на холодильнике. Можешь полистать книжку, если она там есть. Еще можно курить, конечно, и пить чай или кофе. Да и поесть чего-нибудь в холодильнике всегда найдется. Этого у Петра не отнять.
На всякий случай, подходя к такой же точно серой пятиэтажке, отделанной мелкой водянисто блестящей плиткой, как и та, в которой жил я с родителями и братом, я поглядел на часы в телефоне. Было начало второго. Я щелчком запульнул окурок в плаванье по одной особенно величественной луже, занимающей две трети просторного довольно-таки двора, отправил в мятую урну пластиковую тару из-под «Охоты» и набрал на кодовом замке заветные три цифры.
Что-то привычно звякнуло, и дверь подалась. В двухсотый раз прочитав на стене признание в любви от некоего Виталика некоей Тане, я забежал по ступенькам и подолбил кулаком по железной двери.
Звонок у Петра никогда не работал. Хотя сам Петр говорил, что были такие времена, когда звонок работал. Но я ему верю смутно. Похоже на миф о Золотом Веке.
По ту сторону коричневого дерматина и листовой стали что-то зашаркало, зашлепало, в глазке на секунду потемнело, и дверь открылась. Я вошел в пустую прихожую.
- Здорово, Юр. – Это Петр подавал голос из ванной. – Проходи.
Я уже и так был на полпути в кухню. Плюхнулся на стул и закурил.
- Доброе утро, Петр. – Я любил называть Петра полным именем. Это звучит весомо и вообще хорошо.
Пока я тушил бычок в керамической галоше, из ванной вышел улыбающийся лохматый Петр.
Причем, как мне показалось, совсем неумытый, а заспанный и со следами подушки на щеке. И что он там делал, интересно?
Мы пожали друг другу руки, и сели пить кофе. Петр сел на подоконник, такая у него привычка. Даже если все стулья будут свободны, он обязательно усядется на подоконник.
Кстати, у Петра очень правильное рукопожатие. Он не подает тебе дохлую рыбу, как некоторые. Такую ладонь и в руку брать не хочется, и впечатление самое неприятное. Но и не давит твои пальцы в тисках, с маниакальным оскалом тараща на тебя глаза. У таких людей это считается настоящим мужским приветствием, с улыбкой, мол, вот он я какой, душа нараспашку, можешь во мне быть уверен, я такой.
А Петр пожимает руку как следует.
И вообще он мой лучший друг.
Барсук
Пока мы пьем кофе, Петр ковыряет ногтями подоконник, краску отколупывает. А я носок тапка сгибаю об ножку стола. Согну – разогну. Согну - разогну.
- Петр! – говорю я. – Недавно тема была очень забавная. Хотя как посмотреть. Лежим мы с Элей у тебя на даче, помнишь, в те выходные? Ну вот, только проснулись, откисаем, солнышко сквозь дырки в занавесках светит, птички сквозь дырки в стене щебечут, льется благость и кайф сквозь дырки в железном занавесе реальности.
- Короче, - просит Петр. – Опять тебя понесло.
- Ладно. Мы с Элей лежим, просто, на занавески смотрим, как там солнышко через дырки пробивается, и тут открывается дверь и заходит Геннадий. «Геннадий» - говорю я ему. – «Что тебе надо?» А он мне, мол, да так, там шашлык скоро будет готов во дворе, пойдешь? А я ему отвечаю, дескать, ничего, что я тут не один, мало ли, это так вышло, что мы просто лежим и под одеялом. А Эля говорит – да, Геннадий, стучаться надо перед тем как войти. А Геннадий ничего, не извинился даже, стоит и ждет ответа. Я ему сказал, что посмотрим, спасибо что сообщил, и он, наконец, отвалил.
- Очень интересная история, Юр. Чего-то такого мне и не хватало все утро. Не зря я проснулся сегодня с предчувствием великих перемен. – Это Петр продолжает колупать ногтем краску.
- Кстати, - это опять продолжает говорить Петр. – Ты с пеплом аккуратнее, пожалуйста, а то Марина – ну, она помешана на чистоте. Мне кажется, она на зубной щетке каждую щетинку моет по отдельности.
- Чистота дело хорошее, - возразил я, выковырял из зуба что-то липкое, и хотел вытереть об край скатерти, но передумал, нагнулся и вытер об носок
Петр полил герань на окне и продолжил.
- Ты дальше слушай. – Сгибаю я тапок. – Только за ним дверь закрылась, опять – раз – ты-ды-ым! На пороге Ваня. Уж он-то не то, что Геннадий, это точно. Я только подумал, вот, дескать, какой Геннадий невоспитанный товарищ. А тут Ваня – ты-ды-ым! И прыгает жопой в кресло. Ногу на ногу закинул, волосами своими кучерявыми потряс, и начинает рассказывать про какую-то книжку, в которой барсук купил электрогитару, и стал на ней играть, а другие звери сначала настороженно отнеслись к данному предприятию, а потом и их проперло, и стал барсук настоящей звездой, не только в своем лесу, но и вообще.
Хотя нет, это был не барсук. А бобер. Хотя нет, барсук. Или этот, как его? Бурый такой, с зубами? Хотя.
Тут уже Эля не выдерживает. Она ехидно так высовывает из-под одеяла ногу и делает вид, что ей надо встать. А Ваня как бы мешает. Потому что она не одета. Но Ваня и бровью не повел. Он все вспоминает, барсук это был или нет.
А я думаю, что же это за книжка такая идиотская. А может, просто детская. Но все равно.
А Эля ногу обратно запихнула и смотрит на Ваню сердито.
А Ваня продолжает вспоминать, при этом достает из-за кресла гитару и перебирает задумчиво струны.
А я чешу ляжку. Почему-то очень зачесалась. Нервное, может.
И тут в окошко кто-то стучит, а потом открывает его со стороны улицы, и недрогнувшая рука отодвигает занавески.
И мы видим в оконном проеме бодрый лик Геннадия, залитый солнечным светом.
А в руке у него шампуры и бутылка пива.
И в это же время распахивается настежь дверь, и там стоишь ты, Петр, и улыбаешься всем, и желаешь доброго утра.
- А, да. Вспомнил. Я еще подумал – вот молодцы вы, ребята. Не стесняетесь народу, лежите себе. И впрямь, чего стесняться, если подумать? – Петр сломал кусок ногтя и дует на палец.
- Проехали, Петр. – Тапок свалился у меня с ноги, и я встал. – Давай вари еще кофе, а я тебе про Веронику расскажу.
И стал я ему рассказывать про Веронику.
Про Веронику
Вероника – она такая. Даже не знаю, как сказать. Такая, что вообще. Смотришь на нее – и все. Все понимаешь сразу. Вообще все.
Она обычно в джинсах ходит, а в глазах у нее апрель. Волосы длинные, прямые, такие – раз – и ниже плеч, намного ниже, почти до попы. И русые. Она их не красит, это хорошо. И ногти она не красит, это еще лучше. А глаза у нее такие, что смотрит она вот на тебя – и ты вообще влюбился.
В коротком черном пальто ходит и в шарфе, а пахнет от нее ранней весной, сумерками и синей дымкой на горизонте мартовским теплым утром. Вероника!
Ты знаешь, Петр, что значит это имя? Я тоже не знаю. Но я его повторяю часто про себя, и мне становится хорошо.
Она носит кроссовки, точнее даже кеды, и вся она как долгий весенний день. А когда она говорит. Она мало того, что интересно говорит и умно говорит, у нее еще и голос как струна, как до-диез-мажор, как флейта.
Хватит грызть ногти, Петр. Тебе как будто не интересно? Лучше покажи! Ха. Скоро увидишь. Тогда и отвиснет у тебя челюсть, тогда ты и подумаешь – да, Юра счастливый человек. У него не только талант писать рассказы, но и девушка Вероника.
А так – она много чем увлекается, много чем интересуется, я от нее многое узнаю новое, крутое. С ней вообще никогда не скучно. А познакомился я с ней на дне рождения Андрюхи. И это, не то, что бы влюбился или еще что-то подобное, просто как-то вот стали мы с ней разговаривать, и всю ночь проговорили. Все давно уже спать легли, а мы то курить выходили на веранду, то в комнате сидели, и все говорили, говорили, говорили. О Сан-Франциско, о Хлебникове, о музыке шестидесятых, о живописи, о своем прошлом и всяких смешных и необыкновенных вещах.
Да мало ли! И не смотри так, мы только общались и все. Почти. Ладно.
Петр! Я ведь в нее сразу влюбился, очень я влюбился в Веронику, жду не дождусь встретиться. Скорее бы уже!
Тут Петр засмеялся. Наверное, он ждал последних моих слов все это время. Он сразу понял, что к чему.
Петр такой. Его не проведешь.
Мы с ним друг друга знаем как никто.
Писатель Анатолий
Совсем забыл упомянуть об одной детали. Она, конечно, малозначительна, но все-таки нескольких слов заслуживает.
Когда я поднимался к Петру, я обнаружил у себя в кармане кучу какой-то дряни. Крошки, фантики и даже бельевая прищепка. Вдобавок сломанная.
Я открыл крышку мусоропровода между первым и вторым этажом, и только запустил руку в карман, чтобы сгрести весь этот сор, как из мусоропровода высунулась голова. Голова была мужская, аккуратно подстриженная, надушенная дорогими духами и, кажется, даже завитая в районе челки. Не уверен, но похоже на то. Голова оказалась еще и бог знает какой умной. Она открыла рот и стала изрекать слова.
- Никто не знает, что ждет его впереди. Но надо не бояться жизненных перипетий, а идти по жизни с открытым забралом. Ведь каждый день приносит нам нечто новое, чего еще никогда не было. Каждый день – это десятки, а то и сотни интереснейших задач, чудесных мгновений, и кто знает – быть может, именно сегодня произойдет что-то, за что ты будешь благодарить вселенную всю оставшуюся жизнь. Мы слишком привыкли смотреть под ноги, но что, если перестать бояться и открыть забрало навстречу мгновениям, каждое из которых является знаком судьбы и приветом от великой вселенной. Надо просто выйти за пределы зоны комфорта.
«Иди, забрало» - подумал я, и всей пятерней пропихнул голову вниз, в кучу мусора. В это время сверху кто-то сбросил пакет, и на аккуратно подстриженную и, возможно, завитую голову посыпались картофельные очистки и яичная скорлупа.
- Carpe diem. – Помахал я вслед исчезающей в темном провале голове и выкинул следом свою карманную помойку.
- Что это было – спросил я Петра, когда пересказал ему максимально близко к тексту неожиданную встречу в подъезде.
- А, забей. Это писатель Анатолий. Он у меня периодически появляется. Еще бывает из стенного шкафа в коридоре афоризмы говорит или из помойного бака что-то тележит. Не обращай внимания.
Я и так особенно не обращал. Такими речами меня не удивишь. Мало ли сейчас писателей. Каждый привлекает к своему творчеству внимание, как умеет. Насколько изобретательности хватает.
Вот писатель Анатолий – таким способом.
Почему бы и нет. Не самый худший вариант, между прочим.
Уйти в лес
Петр разобрался со своими ногтями и краской на подоконнике, и говорит, что у него бывает такая мысль. Вот стоишь у окна, смотришь на темный ночной лес, особенно в ненастную погоду, желательно не летом, а зимой или поздней осенью, и думаешь – а что, если взять и пойти туда. Прямо сейчас. Надеть куртку, ботинки, взять сигарет, и пойти. Забуриться в самую чащу. Идти и идти, проваливаться в сугробы или поскальзываться на перегнивающей опавшей листве, а кругом будет ночь, холод, ветер будет раскачивать верхушки деревьев.
И тогда, кажется, узнаешь что-то важное о себе. И вернешься уже не таким, каким уходил. Даже друзья, и те заметят перемену. Они будут звонить другим друзьям и говорить – собираешься сегодня гулять? Приходи обязательно, а то многое пропустишь. Петр стал какой-то необыкновенный, что-то в его глаза появилось такое.
Вот я стоял как-то на плотине, знаешь, за церковью, и был вечер, темнотища, дождь шел, вода пенилась, грохотала, а в заводи отражались фонари такими лунными дорожками, как будто сразу от нескольких лун. А на фоне этих серебряных дорожек тянулись черные тени голых деревьев. Фантастическая картина.
И я стоял и представлял, как пойду сейчас через мост в лес по ту сторону заводи. Лес голый, в талом снегу, сплошным темным массивом. Дух захватывает.
- И что, не пошел? – Спрашиваю я, хотя ответ мне известен заранее.
- Я и не собирался. – Невозмутимо отвечает Петр. – Я же говорю – круто это все представлять. На самом-то деле и так понятно, что ничего ты о себе не узнаешь нового. Новое о себе узнаешь среди людей, когда с ними живешь и общаешься. А в лес я однажды поперся, правда, днем. Зато гроза собиралась. Ну и что – гроза так и не собралась, рассеялась. А я узнал то, что меньше всего ожидал. Думал, будет страшно, величественно, таинственно – все что угодно, но только не это. А мне просто стало скучно. Очень скучно. Причем, почти сразу, как я пришел на поляну и сел на бревно ждать грозу. Пришлось признаться себе, что я хочу в город, зайти в магазин, позвонить друзьям. Так я и сделал через полчаса.
- Или еще можно плыть по реке, ночью, в дождь. – Мечтательно продолжил я.
- И понять, что тебе мокро, зябко и опять же скучно. – Завершил Петр мою мысль.
Он слез с подоконника, открыл окно.
Мартовский ветер стал забрасывать в кухню скрипучие голоса каких-то бабок и дедов. Может, их было всего двое. А может, и больше.
- Сталина на них нет. Был Сталин – был порядок. А сейчас?
- А сейчас Сталина нет. И всем все можно. Американцы, сволочи. И олигархи эти.
- И не говори, ох и не говори.
- Сталина на них нет. Был Сталин – был и порядок. А сейчас?
- Американцы, слышь, говорят, Сибирь надо забрать. И на Луну они не высаживались.
- А то! Вчера по телевизору показывали.
- А «Тайны столетия» свежий номер читала? Слышь, пишут, что про Сталина все насочиняли американцы, чтобы Сибирь забрать.
- И не говори, и не говори. Вчера в «Пятерочку» прихожу – цены, ох ты Господи.
- Сталина нет. Был Сталин – был порядок.
- Да закрой ты окно! – Не выдержал я. – В духоте, да не в обиде. Лучше вытяжку включи.
- А знаешь. – Закрыл окно Петр. – Эта кухня – как домик в лесу. Понимаешь, о чем я?
Еще бы я не понимал.
Мы оделись и вышли.
Мартовский солнечный день тихо и грустно догорал, и в окнах соседнего дома стекла как будто плавились в закатных лучах уходящего солнца. На западе, прямо над оранжевым солнцем, дрожащим в плотных слоях атмосферы, собирались хищного вида вечерние облака. Они были острые и какие-то колючие. Зато остальная часть неба сияла бледной зеленью и едва темнеющей синевой. Мы засмотрелись на всю эту красоту и совершенно забыли про скрипучих стариков.
Куда пойдем – спросил я Петра одним взглядом.
Пойдем в лес – так же точно ответил Петр.
Нам не всегда нужны были слова, чтобы понять друг друга.
- Узнаем о себе что-то новое. – Усмехнулся я уже вслух.
Петр молча улыбнулся и отковырял от куртки что-то засохшее.
- Это от рулета. Джем. – Пояснил Петр, глядя в сторону леса.
И мы пошли.
Я смотрел вверх и немного в сторону, туда, где садилось солнце. Собственно говоря, самого момента заката мы видеть не могли – солнце скрывалось за домами. Но все равно было очень красиво. У меня затекла шея, но тут и закат стал тускнеть, а темные тучи совсем закрыли западную часть неба. Зато над нами появились первые звезды.
Я слушал, как хрустит подмерзающая к ночи снеговая корка у меня под ногами, и мне казалось, что наст с каждым моим шагом как бы произносит по слогу – Ве-ро-ни-ка.
Пыльный город
Стоит помыслить идеальный пыльный город. Вернее же, Пыльный город.
Посмотрите только, как в нем все запылилось. В этом городе запылились улицы, запылились дома, запылились фонари, клумбы запылились, памятники – о, те первым делом – запылились автобусные остановки и сами автобусы тоже запылились.
Запылилось все.
Странно сказать, но и небо, если взглянуть на него из какой-либо точки пыльного города, тоже выглядит пыльным. Хотя, возможно, дело не в небе, а в покрытых пылью глазах. Потому что ведь все жители пыльного города тоже в пыли, соответственно, и взгляд у них пыльный. А может быть, имеет место и то и другое.
Сложно говорить об этом пыльными словами. А другими нельзя. Здесь так.
Поначалу была надежда на ветер. Но ветер – впрочем, стоит ли говорить, что оказалось с ветром.
Мог бы пролиться дождь. Но над городом собираются только пыльные облака. Из них ничего не идет. И то хорошо, - сказали бы жители города, - но у них, кажется, все рты забиты пылью.
Я даже не знаю, имеет ли смысл продолжать эту историю. Ведь штука в том, что ее заранее покрыла архивная пыль.
И поделом.
А все ведь началось вполне безобидно. С того, что жители города решили – ну и ладно. Пусть будет как есть. Собственно, с этого все и началось. Всего лишь с этого. С такой вот ничтожной малости.
Впрочем, я бы не назвал это начало малостью. Тем более ничтожной.
Костер в лесу
В лес мы вошли уже в сумерках. Долгие синие тени тянулись от деревьев и от нас самих по снегу, в лесу еще довольно уверенному и белому. На тропинках снег перемежался со льдом, и все это было усыпано густым слоем опавшей хвои.
Хвоя продолжала время от времени сыпаться, а мы с Петром углублялись в лес, и было уже совсем темно.
Мы не пошли на нашу поляну, а остановились где-то на полпути, на какой-то другой полянке, где на фоне белого темнели бревна и нечто наподобие столика. Мы уселись и закурили.
Решили пойти на нашу поляну потом, днем, когда времени будет больше.
Наша поляна – это отдельный разговор. Она прекрасна.
А мы сидели тут, на оттаявших гладких бревнах и поджигали какую-то бумажку, извлеченную Петром из кармана. Бумажка должна была поджечь, в свою очередь, кучку сухих веток, по преимуществу сосновых, и несколько обрывков бересты.
И она это сделала. А мы протянули руки к весело разгорающемуся огню, вдыхали горький и сладкий дым и мечтательно щурились на звезды.
Первый костер в этом году.
Тут Петр подкинул еще веток в наш весенний костер и спросил меня, как я познакомился с Элей.
- А как вы с Элей познакомились. – Спросил Петр. Именно так.
- В смысле, с Вероникой? – Не понял я.
- Да нет, это я уже сегодня слышал. С Элей.
И я рассказал. Только сначала тоже подбросил в наш весенний костер несколько веток. Чтобы было теплее, было светлее, было так, как надо.
С Элей мы познакомились на одном концерте. Просто вместе вышли покурить в перерыве, она у меня спросила зажигалку, мы разговорились, поехали вместе домой. Точнее, каждый к себе домой, но ехали-то мы вместе сначала на метро до Комсомольской, потом на собаке до Мытищ. А потом она вышла и поехала в свое Фрязино. А я дальше к себе. Потом я ей написал смс, потом позвонил, потом мы вместе поехали в гости к Лехе, у него было то ли новоселье, то ли еще что-то. Там мы много общались, выпивали, целовались. А потом у тебя на даче что-то праздновали. Когда Геннадий ломился еще. Все. Потом мы еще раза два встретились в Москве и тихо-мирно разошлись. Эля встретила того, кто ей больше подходит, а я встретил Веронику. Вот. Или ты что-то еще хотел услышать, Петр?
Петр больше ничего не хотел услышать. Разве что, не тоскую ли я по Эле. Ну, или до Вероники не тосковал ли? А она по мне?
- Юр, а ты по Эле не тоскуешь? – Ну, и дальше как я уже сказал, так меня спросил Петр.
- Да нет. – Ответил я честно. – Да у меня и времени не было. Чуть ли не в тот же день, как мы официально расстались, я познакомился с Вероникой.
- А Эля?
- Не знаю. Наверное, нет. Думаю, что нет.
И мы надолго замолчали. Каждый думал о своем. А может, никто ни о чем не думал. Просто смотрели на вершины сосен, на созвездия, вдыхали запах костра и леса, талого снега и дыма, чувствовали прохладу мартовского вечера и тепло древесного огня. Жили.
Я глянул на Петра. Он сосредоточенно вертел в пальцах сосновую веточку и в его глазах отражался костер. Язычки пламени плясали в его темных глазах, и он крутил веточку и был погружен в себя.
Отрицательный вес
Сюжет заключается вот в чем. Один человек – допустим, девушка, что не особенно важно – мечтает похудеть. Это не ново. Но девушка, надо отметить, обладает недюжинной силой воли.
И вот она начинает прикладывать к своему похудению множественные усилия. К тому же, весьма мощные. И худеет она до того, что ее вес приобретает отрицательное значение.
Сперва девушка впадает в панику. Ее даже посещают мысли о самоубийстве. Но, поскольку она, что называется, волевой человек, то она ищет выход из сложившейся ситуации. Выхода она не находит. Зато находит смысл своей жизни. Жизненную, так сказать, задачу.
Девушка начинает помогать людям, оказавшимся в тесноте. Поскольку вес девушки стал отрицательным, то и место в пространстве она занимает, соответственно, отрицательное. И если где-то тесно, а девушка оказывается там, то места сразу становится больше.
И вот девушка устремляется на помощь зажатым между друг дружкой людям в переполненный общественный транспорт, в лифты в торговых центрах, просто в очереди. Люди не понимают, в чем дело – выглядит девушка совершенно обычно, просто худенькая, миловидная – но им становится ощутимо легче.
Таким образом, девушка по-прежнему имеет отрицательную массу тела, но она счастлива, что может помочь другим людям, которым в данный момент тяжело и неудобно.
В этой истории заключается некая мораль. Скорее всего, мораль в этой истории есть.
Костер гаснет
Я закрыл глаза.
Над лесом, совсем низко, едва не задевая крыльями верхушки деревьев, неспешно пролетела сова. Где-то совсем далеко завыл одинокий волк. Из голых пока еще кустов на краю поляны на нас глядел заяц. Он еще не полинял и был вдвойне осторожен.
Прошумел ветер, густой и важный. От него сделалось таинственно и радостно заныло сердце. Сзади ко мне подкрался кто-то, скрипя по снегу на весь лес, но очень стараясь не скрипеть.
Кто-то подошел ко мне со спины вплотную, так что я слышал дыхание, точнее, сопение. Очень, видимо, кто-то старался не скрипеть снегом. И не хрустеть настом.
И кто-то закрыл мне ладонями глаза и спросил на ухо – угадай кто.
Но мне и гадать было нечего. Я сразу узнал. Шаги по насту выдали тебя, ночной незнакомец. Нет, не так.
Каждый твой шаг выдавал мне тебя с головой, потому что наст пел так, по слогам – Ве-ро-ни-ка.
Тогда Вероника, не отнимая теплых, слегка вспотевших ладоней, от моего лица, прильнула ко мне губами, и у меня перехватило дыхание, и заяц тактично удалился в чащу леса, и волк перестал завывать вдалеке, и сова уселась на ветку к нам спиной, и даже созвездия закружились в антрацитовых небесах позднего мартовского вечера.
И костер потух, еле-еле чадя тянущимся вдоль земли белесым дымком.
- Пойдем, наверное, Юр. Костер потух. Да и холодно уже. – Уже поднялся со своего бревна Петр.
- Пошли. – Грустно выдохнул я, и чтобы не выдать себя, сказал бодрее и громче. – Да, холодновато.
Но ведь только что меня поцеловала Вероника.
Хотя нет, показалось.
- Петр, - догнал я его, когда затушил остатки костра обыкновенным привычным способом. – Как ты думаешь, если я сейчас представлял себе что-то с такой силой, как будто оно происходило на самом деле, мог ли другой человек – ну, скажем, участвующий в том, что я представлял – это почувствовать?
- А ты напиши ей смс. Вероника, я закрыл глаза, и костер догорал, а вокруг был вечерний лес, и я почувствовал твой поцелуй. Хотя ты сейчас, наверное, дома. И даже не думала обо мне. Или думала?
Вроде того я бы написал на твоем месте. Если ты об этом. – Раскурил, наконец, от еле живой зажигалки свою сигарету Петр.
- Спросил бы у меня. – Ответил я Петру.
Я имел в виду зажигалку. А про поцелуй мне нечего было ему ответить. До самого дома я думал об этом. Честно говоря, я был как оглушенный. При всей глубине нашего взаимопонимания, при всей нашей дружбе с Петром – как? Нет, ну правда, как?
Когда мы уже подошли к моему дому, я сказал ему.
- Петр. Как?
- До завтра, наверное. Да? – Поскользнулся на подмерзшей луже, но удержался на ногах – не без моей помощи – Петр.
Было совсем темно даже в городе. Фонари работали через один. И то некоторые тускло и как-то матово.
- Я не об этом. Как ты понял про поцелуй и Веронику? – Продолжал я поддерживать Петра за рукав куртки.
- Не знаю, Юр. Серьезно. Посмотрел на тебя, когда ты сидел с закрытыми глазами и как-то вот так все увидел.
- Круто. Знаешь, Петр, хорошо, что мы с тобой друзья. – Я подал ему руку.
- Точно. Хорошо. – Пожал мою руку Петр.
Как всегда, правильно и как следует пожал. Не слишком сильно, но и не вяло.
И мы разошлись.
Я еще какое-то время поглядел вслед Петру. Он жил через два дома от меня.
Так что смотрел я не долго.
Докурил, воткнул бычок в жесткий шершавый наст и пошел домой.
Музыка
Мы хотели построить космический звездолет для межгалактических путешествий.
Ничего слишком уж необычного эта затея не представляла. Просто хотелось наладить контакт с внеземным разумом. Найти братьев по духу. Можно и сестер. И убедиться, что мы такие не одни.
Но вместо этого Петр предложил играть музыку. И мы стали играть.
После одной из репетиций мы вдвоем пошли в лес. Поставили палатку, а поскольку дело происходило в марте, то за ночь снег под нами протаял и каким-то образом натек вовнутрь, несмотря на непромокаемое вроде бы дно и туристические коврики, попросту пенки.
Я проснулся от дикого холода, весь дрожа и стуча зубами. Бок, на котором я лежал, был весь мокрый. Весь – и спальник промок насквозь, и одежда, казалось, что ледяная вода просочилась уже через кожу и гуляет по венам.
Так получилось, что Петр спал повыше, и у него было сухо. Тогда я перелег к нему, он обнял меня, а я его. Так я более-менее согрелся, мы дотянули до утра, свернули шмотки и отправились восвояси.
Не думаю, что я когда-нибудь обнимал хоть одну девушку так истово и крепко, как обнимал в ту зябкую весеннюю ночь Петра.
В другой раз отличились Геннадий и Ваня. Они пошли после репетиции – уже другой, не той, когда мы отправились в лес – в магазин, но набрели на очень большого плюшевого Микки Мауса, которого кто-то выкинул вон из дома. Микки Маус был грязный и мокрый, но парни не побрезговали страдальцем, они притырили в ближайшем подъезде тяжеленный дощатый ящик из-под каких-нибудь боеприпасов, явно притыренный кем-то до них с военного аэродрома, вписали Микки туда, и так со всем этим багажом и вернулись к Петру. Репетировали мы у него дома.
После они еще долго ходили с этой парочкой – Микки Маус и военный ящик – по городу. Когда кто-то из знакомых попадался им навстречу и спрашивал, зачем им ящик, они отвечали – чтобы держать в нем Микки Мауса. Открывали и показывали.
Против такой логики нечего было возразить.
Потом им все-таки надоело, и они где-то оставили этих волею судеб неразлучников.
Геннадий и Ваня - отличные ребята. Никогда не знаешь, что от них ожидать. Главное – ничего плохого. Никогда.
Но музыку мы все-таки играли. Несмотря ни на что.
Сон после репетиции
На сцену выходит ведущий концерта и объявляет следующего участника фестиваля. В зале еще никто не слышал этого имени, и поэтому реакция публики очень сдержанная. Кто-то, как всегда, свистит, кто-то переговаривается с соседом, большинство молча ждут, глядя на сцену, - кто со скептической полуулыбкой, кто с любопытством, кто затаив дыхание. Гаснет свет. Выходит худой юноша с длинными темными волосами, в белой футболке и рваных джинсах.
Вот он берет первый аккорд, перебирает медиатором струны, как бы пробуя звук на вкус, прилаживается к микрофону, не открывая рта, делает флажолет на двенадцатом ладу, подкручивает слегка один из колков, подтягивает ремень на гитаре, вскидывает резким взмахом головы волосы, и начинает играть.
На него направлен свет только одного софита, и он стоит в круге этого чистого, резкого, белесого света, совсем один на всей широкой сцене, смотрит полуприкрытыми глазами в партер, где несколько сот человек ждут от него чего-то сильного, настоящего, встряхнувшего бы их, как разряд электрического тока. И он сам сейчас – как оголенный провод, как струна, как рельсы небывалой железной дороги, по которой мчится, обгоняя звук, что-то, стоящее за гармонией, за ритмом, за словами.
Нет, он не сфальшивит. Он не забудет текст. Он не позволит произойти крушению или хотя бы остановке этого поезда.
Он начинает петь, и постепенно публика увлекается этим движением, окутывается облаком пара, выходящим из трубы этого локомотива. Теперь можно цеплять вагоны – тексты песен, мелодии, ритмические рисунки. И вот весь состав уже набирает ход, ту-ту ту-ту ту-ту ту-ту.
Мелькают мимо лица людей, огоньки сигарет, пивные кружки, загорающиеся осветительные приборы, отблески дорожных огней сверкают мимолетными искрами на струнах, голос заполняет собой весь зал, все здание, весь город, весь мир. Он отражается от стен, от колонок, от потолка и от пола, от столиков, от барной стойки, от деревьев, от бетонных столбов, от привокзальных магазинов, от окон гостиниц, от дна океана, от поверхностей планет, от дальних туманностей, где рождаются новые звездные системы.
Можно открыть вагоны, и пусть они вращаются, несутся вперед, свистят на переездах – образы, метафоры, звуковые диссонансы, синкопы, паузы, бэнды, модуляции голоса, шепот, крики, дыхание, пульс.
И вот последние, финальные строчки песни про весну, про то, как прекрасен мир, когда в нем есть любовь и все живут честно. Загорается свет. Сцена пуста. Зал молчит еще несколько секунд и вспыхивает салютом аплодисментов.
Уставший, выжатый, мокрый от пота, счастливый музыкант уже сидит в гримерке. Он обводит ничего не понимающим взглядом стены с полуободранными плакатами динозавров рока и отхлебывает воду из стакана в дрожащей руке.
Родина
Ночью завернул в круглосуточный ларек.
Народу толпилось много. Хотя и вторник. Иногда в пятницу - ни души. Пойди пойми.
Встретил знакомого, вместе в школе учились. Подвыпил, румяный. Раздобрел и голос трубный, басовитый.
- Давай выпьем, пообщаемся, - говорит.
Я-то вообще хлеба и сахара домой купить зашел. Но ладно, чего уж там. Не каждый день, какими судьбами, как сам, - кто в пустыне бывал, тот знает, как выглядит песок. Это я только что придумал бедуинскую древнюю пословицу.
Ну, поговорили о том о сем, про общих знакомых, кто где работает, вспомнили что-то смешное из школьных лет. Я на эти дела не силен, но мои знакомые и соседи по парте почему-то вечно оказываются на зависть памятливы. Или не на зависть.
Максим - так его звали еще с тех школьных пор - говорит вдруг, без всякого перехода после рассказа про то, как я туалет возле учительской затопил. А я и забыл уже. Так вот, Максим неожиданно спрашивает.
- Юр, и как мы здесь вообще живем? Среди этого всего?
- В смысле, - растерялся я.
- Ну, наш район. Это же тоска такая, серость. Живем в одинаковых пятиэтажках, с низкими потолками, только что головой не бьемся, домов сорок, и все как один. Тык, тык, тык, как коробки из-под обуви. И одна улица. Зато длинная. И ветер гуляет как в аэродинамической трубе. А с двух сторон - запретка с аэродромом и гаражи с помойкой. И железная дорога. Места детства, малая родина, имел я ее конем. А все равно ведь, а? Ну, ты ведь понимаешь, сам ведь с детства тут?
- С первого класса. Понимаю, Макс. Не всем же взрослеть на Арбате и Невском. Одновременно.
Максим улыбнулся.
- Нет, серьезно. Мне кажется, это как у испытателей каких-нибудь. Они привыкают жить при повышенном давлении. Если их поселить в нормальных условиях, они не выживут. Их изнутри разорвет. Вот так примерно и мы. А хорошо это или плохо - так вообще нет смысла вопрос ставить. Просто так есть. Гаражи и помойки. И жэдэ под окнами твоей малогабаритной квартиры в панельном крупнощелевом доме. Ну и что? Что есть, то есть. Куда поставили, там и копай вглубь. Будет тема, будешь жить в другом месте.
Ну, вот. Тема пришла. Я уже давно там не живу.
А с Максимом мы тогда прямо трогательно как-то попрощались, разошлись по своим. Я так и забыл купить сахар и хлеб.
Праздник
Потом мы поехали к Петру на дачу.
Это на другой день, я все ждал ответного смс от Вероники, но пока его не было. В смысле, мы переписывались, вполне благополучно и мило, но именно насчет встречи пока сообщения не приходило.
Ну, мы и поехали к Петру на дачу.
Впрочем, это я уже сказал.
Ехали мы с Петром вдвоем. Остальные подтянутся позже. Ехать надо было станций шесть на электричке. Или семь. Иногда в процессе движения возникали какие-то новые станции, а иногда уже существующие исчезали.
Это нормальная практика в Подмосковье. Особенно по весне.
Пока мы ехали, придумали, что Петр – это я. А я, соответственно, Петр. И стали брать друг у друга интервью.
Но диалоги, вообще-то, довольно скучная вещь. Поэтому я не буду все это пересказывать. Главное, время пролетело незаметно, особенно если учесть, что станций в этот раз было целых восемь.
И вот из этих восьми станций я лучше перечислю, какие мне запомнились. Что мы где видели. А интервью какое-то пустяковое вышло, так что оставим его. Зря я о нем вообще упомянул, на самом деле. Только отвлекся.
Да, так вот на второй станции по ходу движения мы видели, как четыре собаки лаяли на пятую, а пятая пыталась пробраться сквозь дыру в заборе, но неизменно застревала. Проще ей было обойти забор, там в двух шагах он заканчивался. Но собака упрямо лезла, а другие четыре лаяли на нее. А звука все равно было не слышно. Так что зря они это делали.
Только силы тратили.
А потом все впятером плюнули на дырку, на забор и на весь свой беззвучный лай, и побежали за электричкой, норовя укусить ее за колеса, но быстро отстали, а мы подъехали к четвертой станции. Потому что третью пропустили. Ее опять убрали до мая, подчистую, даже общее расстояние до Монино, где и есть дача Петра, сократилось из-за этого на два с половиной километра.
- На два километра и четыреста метров. – Поправляет меня Петр.
- Спасибо за точность, друг. – Отвечаю я легким поклоном.
Мы выходим покурить в тамбур и видим пятую станцию. На платформе там стоит человек, которого рвет бульонными кубиками. Не бульоном, нет, а целыми кубиками, прямо в упаковке. У него под ногами уже целый годовой запас бульонных кубиков, каких-нибудь «кнорр» или «магги», будем считать, что не разглядели, чтобы избежать скрытой рекламы, вот, целый запас, а он все никак не остановится.
Петр ему даже крикнул в окно – там не было стекла, с зимы, зимой в РЖД вытаскивают стекла в тамбурах, а вставляют летом, обычно в июле, и чтобы окна не открывались, - и Петр в такое вот окно кричит тому человеку, что может ему чем-то помочь?
А человек, не прекращая своего увлекательного занятия, пожимает плечами и явно хочет что-то ответить, но изо рта у него выпадает очередная порция бульонных кубиков.
Наконец он достает из кармана два огромных пакета, набивает их по самое не хочу этими кубиками, остальные ногой сгребает в кучку и оставляет их лежать на асфальте. Машет нам рукой и уходит.
Наша электричка отъезжает, а человек оборачивается к нам и кричит – Может, кому-то еще пригодится.
И то верно. Не жадный человек.
Эпическое отступление
Никогда я не мог представить себе Россию.
Я умею воссоздать в своем воображении Эрмитаж, собор Василия Блаженного, Ростовский кремль, могу даже мысленно нарисовать в общих чертах озеро Байкал, Камчатку, Калининград и Владивосток. Неплохо ориентируюсь по географическим картам. Топонимика, рельеф, климатические пояса, населенность, административное деление – всегда пожалуйста. А вот представить в целом, внутри себя – не могу.
И я помню, когда я был моложе и пытался это сделать, происходило нечто странное. Вот я лежу на диване, по карнизу редко капает, форточка приоткрыта и с осенних полей веет мокрой свежестью и то ли землей, то ли опавшей листвой, непонятно. И я как бы проявляю в своем сердце – именно в сердце, не в голове, я так это чувствую – объемную картину реальности.
Бесконечные поля, леса, перелески, города большие и маленькие, бетонные, каменные, деревянные, дороги, лужи, заборы и заборчики, огороды, железнодорожные станции, заводы, опять поля, опять заборчики, деревни, пустыри, поля, холмы, овраги, снова станции, снова дороги, и опять огороды, заборы, перелески. И надо всем этим бесконечным, неохватным, родным сеет мелкая белесая морось – это осень, октябрь, начало ноября. И мне становится тяжело, физически тяжело, начинает мутить – не потому, что мне все это неприятно, совсем нет, - а потому, что все это совершенно не вмещается в мое сердце. И его распирает, я не справляюсь, мне трудно дышать.
Я встаю с дивана и перестаю представлять внутри себя Россию. Я выхожу на балкон, смахиваю ладонью круглые честные капли с железяки, на которую вешают белье, и закуриваю. Я буду смотреть и смотреть в эти туманящиеся, дымящиеся осенью дали и дышать этим воздухом. Огромность России не вмещается в мое сердце. И от этого почему-то уютно.
Продолжение главы «Праздник»
Дальше мы ехали опять в вагоне, давали друг другу интервью, причем, напоминаю, я был Петром, а Петр был мною.
Ничего особенно интересного на станциях не было.
Мы вышли в Монино, снова стали как есть – Петр Петром, а я – Юрой.
Завернули на рынок, купили что хотели купить, и через пять минут Петр отпирал калитку своим собственным металлическим ключом. Что и говорить – хозяин.
Я топтался неподалеку и делал вид, что терпеливо жду. На самом деле я ждал нетерпеливо и первым делом побежал в туалет. После слазил в погреб за вареньем из черной смородины. А уж затем мы с Петром вдвоем стали сметать сор со стола, со скамеек на улице, под навесом, тоже деревянным, выкрашенным в густой зеленый, доставать все из пакетов и ставить что на стол, что в уголочек, что в снег охладиться.
Дача находится уже в лесной зоне, там, в основном тень, так, что и снега во дворе еще хватает. А в городе его уже вообще, считай, что и нет.
Потом приехали все остальные, подтянулись кто по одному, кто парами, а кто и больше.
И мы с Петром объявили всем, во всеуслышание, почти официально и не без заслуженной гордости, что нам – десять лет.
Кто-то сразу кинулся нас поздравлять, обниматься, хлопать шампанским и конфетти, а кто-то взялся расспрашивать, допытываться, почему нам и почему десять, и что это, и зачем, и как, но таких заваливали горстями конфетти, поили шампанским, и они тоже начинали обниматься и поздравлять.
И даже обзванивать тех, кто еще не пришел или совсем не сумел прийти в этот раз, и поздравлять их тоже, что нам десять лет.
На том конце трубок так радовались и обнимались, и подбрасывали шляпы ввысь, что было слышно даже соседям по даче. Они попросили вести себя тише.
И ушли, собрав свои огородные ремесленные дела, лопаты, семена и саженцы.
Все равно ведь еще снег лежал.
А шляпы, между прочим, так никогда и не упали. Но они еще к нам вернуться, даю слово.
Совсем к вечеру, когда уже снег стал мандариновым, а верх лесного массива позолотился на несколько минут, и настали сумерки, я надел противогаз и соломенную шляпу с широкими полями. Ваня перевоплотился в того же Ваню, но в прожженном всеми бычками и хабариками мира сером ватнике и домашних тапочках, в каких шуршат по скрипучим полам тесных хрущевок старые деды. Молодые деды редко шуршат именно в таких тапках.
В общем, мы с Ваней пошли в магазин за кока-колой и сосисками. Я еще для убедительности зажег сигарету, хотя курить в противогазе, разумеется, не мог.
Два алкоголика возле входа в магазин поперхнулись напитками, раскашлялись и удивительно заматерились.
Один пихнул локтем другого, и сказал.
- Они настоящие. А я уже испугался, думал все, того, приехали. – И все-таки выпил.
Другой ответил.
- Ух, ты. – И тоже выпил.
И обратился к нам.
- Мужики, ну вы даете, а мы уже испугались, думали все, того.
Ну и дальше все уже понятно, так они говорили, а мы пошли, купили что хотели купить, и вернулись на дачу.
На даче было уже совсем темно.
Петр пошел куда-то, где-то поковырялся, и под навесом загорелась лампочка.
Стало очень уютно и совсем хорошо.
Тогда мы стали говорить о серьезных вещах. О нашем поколении. О времени. И вообще. Но об этом – в следующей главе.
Далее глава
Но она короткая. Потому что ведь если отбросить всякие там штучки, приемы и тому подобное, то окажется, что говорить всерьез о нашем поколении, о времени, об эпохе очень трудно.
Точнее, говорить-то легко, а вот сказать что-то стоящее – сложно. Большое видится на расстоянии, это так, но, во-первых, неизвестно еще, насколько это все велико, а во-вторых, сказал бы кто, где начинается уже то расстояние, с которого что-то видно.
А пока все больше какие-то аберрации зрения. Как в той притче про слепых мудрецов и слона. Но в нашем случае дело обстоит еще сложнее. Ведь слон-то этот – тоже мы.
Сказали мы много чего, каждый наговорил, и прозвучало немало умных слов, глубоких мыслей, но в целом все можно свести к одному. Никаких обобщений.
Может, это и есть портрет нашего поколения, вписанный в контекст эпохи. Групповой портрет на фоне времени и пространства. Всего слишком много. И при этом – всего до обидного мало.
И вот как об этом сказать, что помыслить – непонятно.