Гибель цивилизаций и обществ происходит от общих причин.
Жозеф Артюр де Гобино
Опыт о неравенстве человеческих рас
КНИГА ПЕРВАЯ
Предварительные соображения, определения, изложение естественных законов, управляющих общественным порядком.
ГЛАВА I
Гибель цивилизаций и обществ происходит от общих причин.
Крушение цивилизаций — самый поразительный и одновременно самый непонятный из всех исторических феноменов. Пугая воображение, эта трагедия таит в себе столько таинственного и грандиозного, что мыслители не перестают обращаться к нему, изучать его и заниматься его секретом. Нет никакого сомнения в том, что рождение и формирование народов дают любопытную пищу для размышлений: развитие наций, их успехи, их победы и достижения не могут не поразить воображение; но как бы значимы ни казались эти факты, объяснение их не представляет труда — их полагают простым следствием интеллектуальных способностей человека; признав такие способности, уже не приходится удивляться их результатам; уже своим существованием они объясняют великие события, истоком которых они являются. Таким образом, в этом плане ни затруднений, ни сомнений не предполагается. Но когда мы видим, как после определенного периода славы и могущества все нации заканчивают упадком и крахом – я повторяю, все, а не отдельные из них; когда мы видим разбросанные по всей земле красноречивые в своей страшной очевидности обломки цивилизаций, предшествующих нашей, и не только цивилизаций известных, но и многих других, названий которых мы не знаем, а также и тех, которые, покоясь ныне в виде окаменевших скелетов в глуши лесов, почти современников земли, как выразился Гумбольдт, не оставили нам даже намека на память о себе; когда мы, возвращаясь к современным государствам, осознаем их невероятную молодость и понимаем, что они появились только вчера и что некоторые из них уже одряхлели, вот тогда мы убеждаемся, не без доли философского ужаса, насколько слова пророков о неустойчивости вещей относятся не только к цивилизациям, но и к народам, не только к народам, но и государствам, не только к государствам, но и к отдельным личностям, и нам приходится констатировать, что любая общность людей, пусть даже защищенная самыми совершенными общественными связями и отношениями, начинает разлагаться с первого дня своего образования и за всеми видимыми элементами жизни несет в себе принцип неизбежной смерти.
Так в чем же заключается этот принцип? Так ли он однороден, как его результат, и все ли цивилизации умирают от одинаковых причин?
На первый взгляд напрашивается отрицательный ответ, поскольку множество империй — Ассирия, Египет, Греция, Рим — рухнули в результате стечения непохожих друг на друга обстоятельств. Тем не менее, снимая кожуру видимости, мы обнаруживаем в этой неизбежности конца, которая неотвратимо висит над всеми нациями без исключения, наличие, хотя и скрытое, общей причины, и исходя из этого очевидного принципа естественной смерти, независимо от случаев смерти насильственной, мы у6еждаемся, что все цивилизации через какое‑то время обнаруживают в себе глубинные потрясения, трудно определимые, но от этого не менее реальные, которые во всех регионах и во все времена имеют аналогичный характер; наконец, замечая очевидную разницу между крушением государства и концом цивилизаций, наблюдая, как один и тот же культурный фактор то упорно сохраняется в какой‑нибудь стране, находящейся под чужеземным владычеством, несмотря на самые катастрофические события, то, напротив, исчезает или трансформируется перед лицом незначительных невзгод, мы все больше приходим к мысли о том, что принцип смерти, лежащий в основе всех наций, присущ не только им, но и всем остальным.
Мои исследования, изложенные здесь, посвящены рассмотрению этого важного факта.
Нам, живущим в данную эпоху, первым выпало узнать, что любая общность людей и связанная с ней интеллектуальная культура обречены на гибель. В прежние времена этого не знали. В античную эпоху на Востоке религиозное создание, изумленное зрелищем великих политических катастроф, относило их за счет небесной чумы, ниспосланной за грехи народа; считалось, что такое наказание должно привести к покаянию других грешников, еще не наказанных. Евреи, плохо понявшие смысл Библии полагали, что их империя никогда не кончится. Рим, даже когда он начинал клониться к упадку, не сомневался в своей вечности, о чем свидетельствует Амедей Тьери в своей книге «Галлия под римским владычеством». Нынешнее поколение не только увидело больше, но намного больше поняло: нет сомнений в смертности человека, потому что все люди, жившие до нас, умерли, точно так же мы твердо знаем, что сочтены и дни народов, хотя их существование длится дольше, так как среди нас нет тех, кто царил когда‑то до нас. Поэтому для прояснения нашего вопроса не стоит прибегать к мудрости древних, которые могут нам предложить одно–единственное фундаментальное замечание, а именно: наличие божественного перста, управляющего этим миром, причем это обстоятельство признается во всей полноте, которую ему приписывает католическая церковь. Бесспорно, что ни одна цивилизация не закатится без вмешательства Бога, и применять к смертности всех без исключения цивилизаций священную аксиому, которой древние богословы пользовались с целью объяснения крупных катастроф, рассматриваемых ими как изолированные факты, — это значит провозгласить истину высшего порядка, которая должна определять поиск земных истин. Признать, что все нации гибнут, потому что они виновны, — это значит провести параллель с поведением отдельных людей и видеть в грехе зерна разрушения. Следуя этой логике, даже мало–мальски просвещенный человек будет считать, что каждый народ ждет участь тех, кто его составляет, что каждая нация виновна виной своих составных элементов, поэтому исчезнет так же, как исчезнут они; но повторяю: кроме этих двух безусловных истин древние не оставили ничего, что бы могло нам помочь.
Они ничего не говорят о том, как божественная воля приводит к гибели народов — напротив, они считают, что пути этой воли неисповедимы. Охваченные почтительным страхом при виде руин прошлого, они поспешно заявляют, что государства не развалились бы без воли Провидения. Я готов поверить, что в некоторых обстоятельствах могло случиться чудо, но там, где священные свидетельства не дают точного ответа — а это как раз большинство случаев, — можно на законных основаниях считать мнение древних неполным, недостаточно подкрепленным и признать, что поскольку небесный гнев обрушивается на нации постоянно, причем в силу какого‑то решения, предшествующего появлению самого первого народа, такой приговор является предопределенным, закономерным и соответствует непреложному кодексу вселенной, а также остальным законам, которые неуклонно управляют как живой природой, так и неорганическим миром.
Возможно, у нас есть основания упрекать священную философию древних времен в том, что, в силу недостаточности опыта и ограниченности, она объясняет тайну неопровержимой теологической истиной, которая сама представляет собой тайну, и не касается фактов, находящихся в области разума, но мы не можем поставить ей в упрек то, что она не поняла величия проблемы или стала искать решение на земном уровне. Лучше сказать, что она ограничилась постановкой вопроса, и не ее вина, что она не решила его, и даже не прояснила. Именно поэтому теологическая философия стоит выше всех трудов школы национализма.
Лучшие умы Афин и Рима пришли к следующему выводу, который не опровергнут до сих пор: государства, народы, цивилизации гибнут только от роскоши, безделья, плохого управления, падения нравов, фанатизма. И эти факторы — либо в совокупности, любо по отдельности – были объявлены причиной краха того или иного общества, а естественным выводом из этого постулата является следующий: если нет в наличии ни одного из этих элементов, никакой иной разрушительной силы и быть не может. В результате приходится признать, что всякое общество умирает только насильственной смертью, будучи в этом отношении более счастливо, чем человек, и что если устранить упомянутые выше причины разрушения, то можно представить себе народ, столь же долговечный, как сам земной шар. Рассуждая таким образом, древние и не подозревали о том, к чему это приведет; они видели в этом лишь способ утвердить моральную доктрину, что, как известно, служит единственной целью их исторической системы. В описании событий они настолько были озабочены доказательством благости добродетели и пагубности порока и преступности, что все, выходящее за рамки этого нравственного контекста, их почти не интересовало и чаще всего не замечалось или игнорировалось. Этот метод был ложным, ограничением и слишком часто противоречил намерениям своих создателей, т. к. клеймо добродетели или порока ставилось в зависимости от требований момента; но до определенной степени это можно объяснить благими намерениями, и если гений Плутарха и Тацита извлек из этой теории только романы и пасквили, то, смею утверждать, эти романы великолепны, а пасквили благородны.
Мне хотелось бы проявить снисходительность к мыслителям восемнадцатого века, но у них есть свои мэтры, а это уже другое дело: первые были до фанатизма озабочены поддержанием социального порядка, вторыми же двигала жажда нового и стремление к разрушению; одни пытались извлечь добрые плоды из своих выдумок, другие извлекали из них ужасные последствия, умея находить оружие против всех принципов правления, которым по очереди наклеивали ярлык тирании, фанатизма и падения нравов. Чтобы не дать обществу погибнуть, Вольтер предлагал покончить с религией, законом, промышленностью, торговлей под тем предлогом, что религия есть фанатизм, закон — это деспотизм, промышленность и торговля суть роскошь и разврат. Следовательно, наличие стольких недостатков означает дурное правление.
Моя задача меньше всего состоит в том, чтобы вступить в полемику: я хотел лишь отметить, насколько различные результаты дает мысль, общая для Фукидида и аббата Рейналя — у одного она сугубо консервативна, у второго цинично агрессивна и в обоих случаях ошибочна. Неправда, что всегда замешаны непременно те причины, которыми объясняют падение народов, и, охотно признавая, что в какой‑то момент умирания народа они могут присутствовать, я отрицаю, что они достаточно сильны, что в них достаточно разрушительной энергии, чтобы без других факторов привести к столь пагубным катастрофам.
ГЛАВА II
Фанатизм, роскошь, дурные нравы и безверие не всегда приводят к падению того или иного общества.
Необходимо, прежде всего, объяснить, как я понимаю термин «общество». Это не круг людей, более или менее широкий, в котором в той или иной форме осуществляется процесс правления. Афинская республика — это не есть общество, не является обществом королевство Магадха, империя Понта или египетский Халифат эпохи Фатимитов. Все это фрагменты общества, которые, разумеется, трансформируются, сближаются или разделяются под влиянием естественных законов, которые я пытаюсь установить, но наличие или исчезновение которых не определяет жизнь или смерть общества. Формирование таких фрагментов — это чаще всего переходный феномен, он ограниченным или вообще косвенным образом действует на цивилизацию, в которой идет этот процесс. Под обществом я понимаю собрание, более или менее совершенное с политической точки зрения, но недостаточное с точки зрения социальной, людей, которые живут под воздействием сходных идей и обладают похожими инстинктами. Таким образом, Египет, Ассирия, Греция, Индия, Китай были, или остаются поныне, сценой, где различные общества реализуют свое предназначение (если абстрагироваться от пертурбаций в их политическом устройстве). Я собираюсь вести речь о составных элементах, только когда это будет касаться целого, поэтому буду употреблять термин «нация» или «народ» в общем или ограниченном смысле, чтобы избежать двусмысленности. Поэтому я возвращаюсь к предыдущему вопросу и заявляю, что фанатизм, роскошь, дурные нравы и безверие не обязательно ведут к гибели народов.
Все эти факторы, иногда по отдельности, иногда одновременно и даже в ярко выраженной форме, встречались у наций, которые от этого чувствовали себя еще лучше или, по крайней мере, не хуже.
Империя ацтеков держалась главным образом на фанатизме. Я не могу представить себе ничего более фанатичного, нежели социальный строй, опирающийся на религиозную основу, которую постоянно питают кровью человеческие жертвоприношения, о чем свидетельствует Прескотт в своей «Истории завоевания Мексики». Недавно появились веские доказательства того, что древние народы Европы никогда не практиковали религиозное убийство и не приносили в жертву невинных, хотя военнопленные или потерпевшие кораблекрушение не входили в эту категорию, между тем как для древних мексиканцев хороши были любые жертвы. С беспримерной жестокостью, которую современные физиологи считают общей чертой племен нового мира, они убивали соплеменников на своих алтарях, и это не мешало им оставаться могущественным, процветающим и талантливым народом, который, может быть, процветал бы таким образом еще долгое время, если бы гений Фернандо Кортеса и храбрость его спутников не положили конец столь чудовищной империи. Из этого следует, что фанатизм не есть причина гибели государств.
Роскошь и изнеженность также нельзя считать более вескими причинами; их последствия ощущаются в среде высших классов, и я сомневаюсь, что у греков, персов, римлян изнеженность и роскошь, пусть и в иных формах, были более выражены, нежели в сегодняшней Франции, Германии, Англии, России (России особенно) и у наших соседей по ту сторону Ла–Манша; между прочим мне кажется, что эти две последние страны отличаются особой жизнестойкостью среди государств нынешней Европы. А в средние века венецианцы, генуэзцы, пизанцы копили сокровища со всего мира, выставляли их в своих дворцах, возили на своих кораблях по всем морям, и это обстоятельство ничуть не ослабило их. Поэтому изнеженность и роскошь не служат для народа причинами ослабления и умирания.
Даже упадок нравов, самый страшный бич человечества, не обязательно несет в себе разрушительную функцию. для того, чтобы такой упадок был разрушительным, необходимо, чтобы процветание нации, ее могущество и авторитет были напрямую связаны с чистотой ее обычаев, однако это вовсе не так. Часто ссылаются на странные фантазии, сопровождавшие добродетели первых римлян (см., например, «Письмо герцогине Монтозье» Бальзака). Нет ничего возвышенного в том, что родовитые патриции обращались со своими женами, как с рабынями, с детьми, как с домашней скотиной, а подданных третировали, как диких зверей; и если бы сегодня остались защитники такого образа действий, пожелавшие порассуждать о разном моральном уровне в разные эпохи, разбить их аргументы не составило бы труда. Вовсе времена злоупотребление силой вызывало одинаковое возмущение; хотя никого из царствующих особ не прогнали после насилия над Лукрецией, и никого не отдали под суд после покушения Аппия, но, по крайней мере, более глубокие причины этих двух великих революций, которые были связаны с такими предлогами, в достаточной мере свидетельствуют об отношении к общественной морали в то время. Нет, не добродетель, даже самой высокой пробы, является причиной силы народов; с начала исторической эпохи мы не знаем ни одной общности людей, как бы мала она ни была, в которой отсутствовали бы заслуживающие порицания примеры, однако же, сгибаясь под таким презренным бременем, государства не становились слабее, а зачастую, наоборот, черпали свое величие именно в этом. Спартанцы заслужили восхищение благодаря бандитским законам. А разве финикийцы погибли из‑за развращенности, которая их пожирала и которую они сеяли повсюду? Да нет же: именно развращенность была главным инструментом их могущества и славы; с того самого дня, когда они появились на Греческих островах — негодяи и злодеи, соблазняющие женщин, чтобы превратить их в товар, грабящие амбары и пускающие награбленное в продажу, — упоминание о них вызывало трепет, но от этого они не утратили величия и сохранили в анналах истории почетное место, которого не могла поколебать ни их жадность, ни дурное поведение.
Я не склонен искать в молодых обществах нравственное превосходство, но сомневаюсь, что стареющие, т. е. приближающиеся к своему краху нации представляют взору строгого критика более благостную картину. Нравы смягчаются, люди находят общий язык, взаимные отношения становятся определенными и общепринятыми, а теории о справедливости и несправедливости постепенно оттачиваются. Трудно доказать, что во времена, когда греки сокрушили империю Дария, в эпоху, когда готы захватили Рим, в Афинах, в Вавилоне и в великом имперском городе было меньше честных людей, чем в славные дни Гармодия, Кира Великого и Пебликолы.
Впрочем, за примерами далеко ходить не обязательно. Одним из мест на земле, где мы видим самый большой прогресс и самый яркий контраст с наивным веком, является Париж; однако многие религиозные деятели и ученые мужи признают, что ни в одном другом месте никогда не было столько добродетелей, набожности, мягкости, утонченности, как в этом сегодняшнем великом городе. Идеал добра здесь также высок, каким он мог быть в душах самых почтенных персонажей семнадцатого столетия, и тем не менее в нем много горечи, жестокости и дикости, даже — осмелюсь сказать — педантизма; таким образом, именно там, где современный разум нашел пристанище, мы видим поразительные контрасты, каких не знали прошлые века.
Кроме того, я не нахожу, что в периоды развращенности и упадка недоставало великих людей — я имею в виду людей, отличавшихся сильным характером и настоящими добродетелями. Если покопаться в истории римских императоров, то окажется, что большинство стояли выше своих подданных как по званию, так и по заслугам, например, Траян, Антоний Благочестивый, Септимий Север и другие; ниже трона, почти в самой гуще плебса я восхищаюсь великими врачами и великими мучениками, апостолами молодой Церкви, не считая добронравных язычников. Добавлю, что активных, твердых, доблестных личностей было такое множество, что нет сомнений в том, что во времена Цинцинната в Риме не было недостатка в славных людях всех областях человеческой деятельности. Чтобы убедиться в этом, достаточно обратиться к фактам.
Люди добродетельные, энергичные, талантливые, коих не было недостатка в периоды упадка и дряхления обществ, встречались, быть может, в еще большем количестве, чем в молодых государствах; кроме того, общий нравственный уровень в те периоды был выше. Следовательно, нельзя утверждать, что в дряхлеющих государствах падение нравов более выражено, чем в государствах, рождающихся на свет, что это падение ведет к уничтожению народов, поскольку некоторые страны, напротив, жили за счет таких нравов; но можно пойти дальше и показать, что нравственный упадок не обязательно является смертельным, т. к. из всех болезней, поражающих общество, он обладает способностью к быстрому излечению.
В самом деле, те или иные нравы народа часто меняются в зависимости от периодов, переживаемых этим народом. Обратимся к нашим французам и увидим, что гало–римляне V‑VI вв., хотя и были по6ежденными, стояли гораздо выше, чем их доблестные победители, во всех отношениях нравственности и морали, а если брать их по отдельности, они не всегда уступали им по храбрости и воинской доблести.
Возможно, в более поздние времена, когда обе расы начали смешиваться, ситуация ухудшилась, а к восьмому и девятому столетиям территория страны не являла собой предмет большой гордости. Но в XI‑XIII вв. картина совершенно изменилась, и по мере того, как общество впитывало в себя самые разногласные элементы, состояние нравов заслуживало все большего уважения. Четырнадцатый и пятнадцатый века стали периодом извращенности и конфликтов, расцвел разбой, словом, это была эпоха упадка в самом широком и строгом значении этого слова; можно было бы сказать так: в результате разврата, казней, тирании, полной утраты благородства среди знати, которая грабила своих крепостных, среди буржуа, которые продавали родину Англии, среди разгульных церковников, короче во всех слоях социума, это общество потерпело крах и под своими развалинами погребло и скрыло столько постыдного. Тем не менее, общество продолжало жить, оно приложило усилия и вышло из кризиса. Шестнадцатый век, несмотря на кровавые безумства – последствия предыдущей эпохи, — отличался большим благородством по сравнению со своим предшественником, и для человечества ночь Святого–Варфоломея кажется не таким позорным событием, как резня Арманьяков. Наконец, из этой переходной эпохи французское общество вышло к свету и чистоте эпохи Фенелона, Боссюэ и Монтозъе. Таким образом, вплоть до Людовика XIV наша история представляет собой быстрое чередование переходов от добра к злу, и жизнеспособность, свойственная нации, не имеет отношения к состоянию ее нравственности. Я кратко изложил самые явные различия, множество более конкретных остались за пределом книги, т. к. для этого потребовалось бы много места, но разве не видели мы собственными глазами, как резко менялся уровень морали за каждые десять лет нашей истории, начиная с 1787 г.? Итак, я прихожу к окончательному выводу: падение нравов есть преходящий фактор, подверженный колебаниям, и его нельзя рассматривать как необходимую и решающую предпосылку разрушения государства.
Обратим внимание на один аргумент, связанный с сегодняшним днем и чуждый идеям XVIII в.; но настолько уместный при анализе падения нравов, что о нем нельзя упомянуть вскользь. Многие полагают, что конец любого общества неизбежен, если религиозные идеи начинают деградировать и исчезать. Проводится параллель между Афинами и Римом, а именно, это касается публичной демонстрации доктрин Зенона и Эпикура, отказа от национальных культов и краха обеих республик. Впрочем, стараются не замечать, что кроме этого при мера больше нечем про иллюстрировать подобный синхронизм, что персидская империя в момент своего падения была привержена культу религиозных магов, что Тир, Карфаген, Иудея, ацтекская и перуанская монархии погибли, усиленно молясь своим богам, и что, следовательно, невозможно утверждать, что все народы в периоды своей гибели отказывались от культа предков. Но и это еще не все: в двух цитированных выше случаях больше внешнего сходства, нежели глубины, и я совершенно не согласен с тем, что в Риме, как и в Афинах, античный культ был забыт еще до того, как на его место заступило окончательно восторжествовавшее христианство; иными словами, я считаю, что в области религиозной веры ни у одного народа на земле не наблюдалось непрерывности, что, когда изменилась форма или интимная сущность веры, галлы ухватились и за римского Юпитера и за Юпитера христианского точно так же, как мертвый хватает живого, причем без пресловутого переходного периода безверия; а поскольку не было в истории нации, которую можно с полным правом назвать безбожной, нельзя утверждать, что государства погибают от недостатка веры.
Я понимаю, на чем зиждется такая точка зрения. Незадолго до Перикла в Афинах и у римлян в эпоху Сципионов среди высших классов распространился обычай сначала рассуждать о религиозных делах, затем подвергать их сомнению, потом вообще отступиться от них и гордиться атеизмом. Постепенно этот обычай завоевывал все больше сторонников, и скоро почти не осталось истинно верующих.
В этом аргументе есть доля истины, но много в нем и ложного. Разумеется, факты говорят о том, что Аспазия в завершение вечерних трапез и Лелия в кругу близких друзей получали удовольствие от попрания священных правил своих стран, но тем не менее в эти периоды, кстати, самые блистательные в истории Греции и Рима, было опасно вслух проповедовать подобные идеи. Неосторожность любовницы дорого обошлась самому Периклу: стоит вспомнить слезы, проливавшиеся им перед судом, которые тем не менее не смогли оправдать прекрасную атеистку. Вспомним почти официальный язык поэтов того времени, когда Аристофан и Софокл после Эсхила яростно ополчились против осквернителей богов. Дело в том, что вся нация верила в своих богов, считала Сократа виновником всех перемен и желала суда над Анаксагором. А что потом? Смогли ли философские и безбожные теории овладеть широкими массами? Я заявляю: никогда, ни в какую эпоху им этого не удавалось.
Скептицизм остался привычкой высшего общества и не выходил за его пределы. Мне могут возразить, что нет смысла говорить о том, как думали простые горожане, сельские жители, рабы, не имевшие влияния на государство и политику. Но дело в том, что такое влияние у них было, и до самого последнего вздоха язычества они сохраняли свои храмы и свои алтари, содержали своих иерофантов, и самые известные, просвещенные и самые твердые в отрицании религии люди не только выставляли напоказ свое благочестие в одежде, но между чтением Лукреция исполняли самые неприятные культовые обряды и не только добросовестно посещали церемонии, но в редкие часы досуга, отнимая время у изнурительных политических игр, писали моральные трактаты.
Я имею в виду великого Юлия. Мало того: все императоры после Цезаря являлись верховными священниками; еще Константин, хотя и обладал разумом, более просвещенным, чем все его предшественники, чтобы отказаться от столь неприглядной обязанности, мало приличествующей его званию христианского князя, под влиянием общественного мнения, очевидно достаточно влиятельного даже в ту эпоху, должен был считаться с национальной античной религией. Таким образом, речь идет не о вере простых горожан, сельских жителей и рабов, а о мнении людей просвещенных. И напрасно это мнение порой восставало, от имени разума и здравого смысла, против абсурдности язычества — народные массы не хотели: и не могли отказаться от одной веры, пока им не предложили другую вместе с доказательствами ее истинности и целесообразности в мирских делах; давление этого общего чувства было настоль ко сильным, что в третьем веке в среде вывших классов появилась религиозная реакция, причем серьезная реакция, которая продолжалась вплоть до окончательного перехода народа в лоно Церкви, а царство философии достигло апогея при Антониях и начало хиреть вскоре после их смерти. Но здесь не место обсуждать этот вопрос, хотя он представляет интерес для истории человеческой мысли; достаточно заметить, что обновление захватывало все более широкие слои народа.
Чем больше старился римский мир, тем выше становился авторитет армии. Все, от императора, как правило, избираемого из гвардии, до самого последнего офицера его свиты, до самого мелкого областного управителя, начинали под лозой центуриона. Т. е. все выходили из этих народных масс, чью неоспоримую набожность мы уже отмечали, а взойдя на более высокую ступень, встречались — и эта встреча их шокировала и ранила с античным блеском знатных горожан, городских сенаторов, которые смотрели на них как на выскочек и с радостью поставили бы их на место, если бы не страх. Существовала вражда между настоящими хозяевами государства и древними родовыми семействами. Военачальники были верующими и фанатичными, примерами служат Максимин, Галер и сотни других, между тем как сенаторы и декурионы находили удовольствие в скептической литературе, но поскольку все вели придворную жизнь, т. е. жизнь среди военных, им пришлось усвоить язык и убеждения нового времени. Постепенно все жители империи стали набожными, и именно через набожность сами философы во главе с Эвхемером придумали системы, с тем чтобы примирить рационалистические теории с культом государства, кстати, в этом особенно преуспел император Юлиан. Не стоит слишком восхвалять это возрождение языческого благочестия, потому что из него вышло большинство преследователей наших мучеников. Народ, оскорбленный атеистическими сектами в своей вере, терпел, пока над ним довлели правящие классы, но едва имперская демократия низвела эти классы на самую унизительную ступень, простолюдины возжелали мести и по ошибке перебили многих христиан, которых они называли нечестивыми и путали с философами. Вот красноречивое различие между эпохами! Царь Агриппа, язычник со скептическим умом, из любопытства захотел выслушать святого Павла. Он его выслушал, вступил с ним в дискуссию, принял его за сумасшедшего, но тем не менее не наказал за то, что тот думает не так, как он. Или возьмем историка Тацита, который презирал приверженцев новой религии, но осуждал Нерона за жестокое к ним отношение — и Агриппа и Тацит были неверующими. Диолектиан больше слушал своих подданных, Деций и Аврелий были фанатики, как и их народ.
А сколько тягот пришлось перенести, пока римские власти окончательно не приняли христианство и не привели население в лоно новой веры! В Греции было очень сильное сопротивление — как среди ученых мужей, так и в городах и селах; епископы приложили большие усилия, чтобы одолеть местных божков, и победа в конечном счете была достигнута не столько за счет обращения и убеждения, сколько благодаря ловкости, терпению и времени. Гений апостолов в сочетании со всевозможными уловками сумел заменить божеств лесов, лугов, рек святыми, мучениками и девственницами. Прошло много времени, было сделано немало оплошностей, прежде чем был найден верный путь. Да что говорить о временах отдаленных! Разве в самой Франции нет прихода, где бы священников до сих пор не заботили суеверия, столь же устойчивые, сколь нелепые? В католической Бретани в прошлом столетии один епископ долго сражался с культом каменного идола. Он приказывал бросать тяжелую глыбу в воду, и всякий раз упрямые поклонники доставали ее, и потребовалось вмешательство пехоты, чтобы разбить идола на куски. Вот вам наглядный пример долгожительства язычества. Итак, я делаю вывод: нет оснований утверждать, что Рим и Афины хоть на один день были лишены религиозных чувств.
Следовательно, поскольку ни в далеком прошлом, ни во времена нынешние ни одна нация не отвергала своего культа, пока ей не давали другой, нельзя сказать, что крах народов есть следствие их безверия.
Отказываясь принять разрушительную силу фанатизма, роскоши, падения нравов и безверия, я перехожу к вопросу о дурном правлении, а этот предмет заслуживает отдельного разговора.
ГЛАВА III
Качество правления не имеет отношения к долговечности народов.
Я понимаю, насколько трудна эта тема. Даже сама попытка заговорить об этом покажется многим читателям чем‑то вроде парадокса. Люди убеждены — и имеют на то достаточно оснований, — что хорошие законы, хорошая администрация оказывают непосредственное и сильное воздействие на здоровье нации, но при этом заходят так далеко, что приписывают законам и администрации решающую роль в продолжительности существования социальной совокупности людей, в чем и заключается распространенное заблуждение.
Разумеется, дело обстояло бы именно так, если бы народы могли жить только в состоянии благополучия, но мы знаем, что они существуют долгое время, как, впрочем, и отдельные люди, в периоды дезорганизации и разброда, Которые часто отражаются и на соседях. Если бы нации всегда умирали от своих болезней, как могли бы они выжить в первые годы своего формирования? Ведь именно тогда они имеют самую дурную администрацию и наихудшие законы, к тому же плохо исполняемые. Как раз в этом состоит их отличие от человеческого организма: если организм, особенно в детстве, опасается болезней, перед которыми он явно не выстоит, то общество таких бед не знает; история дает нам великое множество примеров того, что общество без конца ускользает от самых опасных, долгих и опустошающих политических недугов, крайними проявлениями коих являются плохие законы и слишком суровое или безразличное правление.
Прежде всего попытаемся уточнить, что значит дурное правление.
Существует множество разновидностей этого зла, их, пожалуй, даже невозможно перечислить, тем более что их число умножается, если учитывать внутреннюю конституцию народов, географическое положение и эпоху. Тем не менее их можно сгруппировать в четыре основные категории.
Правление считается дурным, когда оно навязано извне. В Афинах такая ситуация имела место при тридцати тиранах, затем жители убавились от них и национальный дух вовсе не разрушился от угнетения, а только укрепился.
Правление — дурное, если оно основано на завоевании. В четырнадцатом веке Франция, почти целиком, находилась под игом Англии. И вышла из‑под него более сильной и процветающей. Китай наводнили и захватили монгольские орды, но пришло время, и китайцы прогнали их со своей земли, правда, завоеватели сыграли роль раздражителя. После этого страна попала под другое иго; хотя манчжуры правят более 100 лет, их ждет та же участь, что и монголов.
Особенно дурное правление случается, если его принцип становится порочным, вследствие чего происходит разрушение самой системы правления. Такова была судьба испанской монархии. Основанная на воинском духе и общественной свободе, она начала к концу царствования Филиппа II забывать свои основы. Невозможно представить себе страну, где добронравные максимы пали бы настолько низко, где власть была бы более слабой и презираемой, где сама религиозная система давала бы больше поводов для критики. Сельское хозяйство и промышленность, подверженные тем же недугам, что и вся империя, впали в маразм. Но погибла ли Испания? Нет. Эта страна дала Европе славный пример сопротивления французским войскам, и это, наверное, единственное из современных государств, где национальный дух необычно силен и крепок.
Еще правление бывает дурным, когда в силу природы своих институтов оно прокладывает путь к антагонизму — либо между высшей властью и массами, либо между различными классами. Примером тому служат средневековые короли Англии и Франции, враждовавшие со своими знатными вассалами, которые, в свою очередь, воевали со своими крестьянами; или Германия, где первые проблески свободы мысли привели к гражданским войнам гуситов, анабаптистов и прочих сектантов. В более ранние времена Италия настолько сильно страдала от раздела власти, которую рвали на части император, папа, аристократы и общины, что народ не знал, кому подчиняться, и часто вообще никого не признавал. Но погибло ли от этого итальянское общество? Нет. Итальянская цивилизация никогда не была столь блистательной, индустрия более производительной, а влияние в мире более неоспоримым.
Я склонен думать, что иногда, в самый разгар таких потрясений, на некоторое время, подобно солнечному лучу, появляется мудрая и устойчивая власть и функционирует на благо народов; но это длится недолго, и так же, как противоположная ситуация не приводит к смерти нации, так и светлое исключение не обеспечивает жизнестойкости. Для этого необходимо, чтобы эпохи процветания случались чаще и продолжались дольше. И если справедливые системы правления редки сегодня, то они появлялись не чаще и прежде. Я бы добавил, что даже самые благополучные из них омрачены противоречивыми мнениями и спорами. Разве все историки оценивают правление Вильгельма Оранского как эпоху процветания для Англии? Разве все восхищаются Людовиком IV Великим, без всяких оговорок? Напротив. В хулителях недостатка нет, и они не во всем неправы, однако это было самое упорядоченное, самое плодотворное время в прошлом Франции и ее соседей. Времена хорошего правления настолько редки, насколько противоречивы, когда они все же случаются. Политическая наука, самая высокая и тернистая из всех наук, настолько субъективна, что нельзя, положа руку на сердце, объяснять гибель народов плохим правлением. Благодаря небу, они издавна привыкли к этому злу, которое даже в своих экстремальных проявлениях все же гораздо предпочтительнее, чем анархия. Это факт доказанный, и тщательное изучение истории показывает, что зачастую плохое правление, развращающее народ, оказывается лучше, чем предшествующее.
Глава IV
О том, как понимать слово «вырождение»; о смешении этнических принципов и о том, как формируется и распадается общество.
Если читатель правильно понял все вышесказанное, он не сделает вывод, что автор не придает никакого значения болезням социального организма и что плохое правление, фанатизм, безверие представляют в его глазах ничего не значащие факторы. Конечно же, у моих мыслей совсем другое направление. Я, как и все, признаю, что нет ничего хорошего, когда общество страдает от этих недугов, и что все заботы, все труды и усилия, предпринимаемые для того, чтобы избавиться от них, не пропадают даром; я просто утверждаю, что если эти дезорганизующие элементы не вызваны более сильным разрушительным принципом, если они не являются следствием скрытого и более страшного зла, можно быть уверенным, что их удары не будут смертельны, что после более или менее продолжительного периода страданий общество выйдет из него, возможно, обновленным и более сильным.
Приведенные примеры мне кажутся достаточными, хотя их число можно приумножать до бесконечности; именно по этой причине здравый смысл инстинктивно чувствовал истину. Он понял, что по большому счету не стоит придавать незначительным явлениям первостепенного значения, что следует в другом месте и более тщательно искать причины жизни и смерти, управляющие судьбой народов. Поэтому, независимо от обстоятельств благополучия или недуга, ученые начали рассматривать конституцию общества саму по себе и склонны допустить, что никакая внешняя причина не является смертоносной до тех пор, пока разрушительный принцип, рожденный в недрах общества, неотделимый от общества, не приобретает достаточных масштабов; и, напротив, как только этот разрушительный фактор проявляется в полной мере, гибель народа предрешена, даже если у него самое лучшее правление на земле. Это напоминает истощенную лошадь, падающую на ровной дороге.
Приняв такую точку зрения, мы делаем шаг вперед и выходим на почву, более философскую, чем раньше. Действительно, Биша не надеялся открыть большую тайну общечеловеческого существования; изучая внешние обстоятельства, он искал ответы в самой сути человека. Только таким путем можно сделать открытие. К сожалению, эта здравая мысль была результатом работы инстинкта и не продвинулась в своем логическом развитии, поэтому потерпела поражение при первых же трудностях. Исследователи вскричали: «Да, в самом деле, причина распада социального организма находится в нем самом, но в чем заключается эта причина?» В ответ они услышали: «Вырождение». Нации умирают, если они состоят из вырождающихся элементов. Ответ был точным — и этимологически, и во всех отношениях; надо было лишь определить, как понимать термин «выродившаяся нация». И вот здесь лежит камень преткновения: «выродившимся народом» назвали народ, который утратил исходные добродетели отцов–основателей в результате дурного правления, злоупотребления своими богатствами, фанатизма или атеизма. Как же все это знакомо до скуки! Получается, что нация гибнет под ударами социальных болезней, потому что она выродилась, и она выродилась, потому что погибает. Этот «круговой» аргумент доказывает лишь, что наша наука социальной анатомии находится в детском возрасте. Я склонен думать, что народы гибнут потому, что они выродились, а не по иной причине; они делаются окончательно неспособными пережить внешние удары, удары злосчастной судьбы, не могут подняться на ноги и корчатся в агонии. Если они умирают, то лишь потому, что не обладают перед лицом опасности той силой, которая отличала их предков, одним словом, они выродились окончательно. Повторяю, это очень удачное выражение, но оно Нуждается в пояснении и осмыслении. Как и почему теряются жизненная сила? Вот вопрос, который следует задать. Как происходит вырождение? Вот что надо объяснить. До сих пор ограничивались терминологией, не вникая в смысл. И ниже я попытаюсь сделать следующий шаг.
Итак, я считаю, что слово «вырождение» применительно к народу должно означать и означает, что этот народ уже не имеет тех качеств, которые имел прежде, т. к. в его жилах течет другая кровь. Скажем по–другому: сохранив прежнее имя, он не сохранил расу, к которой принадлежали его основатели; наконец, человек упадка, называемый «выродившимся» человеком, есть продукт, отличающийся с этнической точки зрения от героев великих эпох. Хорошо, если бы он оставила себе хоть часть своей сущности, однако чем больше он вырождается, тем быстрее эта сущность исчезает. В нем уже преобладают гетерогенные элементы, они‑то и составляют совершенно новую национальность, причем новую в худшем смысле; он уже не принадлежит к тем, кого все еще считает предками — разве что отдаленно напоминает их. Он вымрет окончательно, а вместе с ним и его цивилизация. Это произойдет, когда первородный этнический элемент окажется настолько разбавленным примесью чужих рас, что виртуальность этого элемента уже не имеет существенного значения. Разумеется, нация не исчезнет в физическом или абсолютном смысле, но практически ослабнет до такой степени, что вырождение можно считать завершенным со всеми его признаками.
Если мне удастся доказать эту теорему, значит, я вскрыл суть вырождения и объяснил смысл этого слова. Показывая постепенное изменение сущности нации, я в какой‑то мере размываю ответственность за упадок: она уже лежит не на сыновьях, а на племянниках, затем на кузенах, затем на более дальних родственниках, и когда окажется, что в момент своей гибели тот или иной народ несет в своих жилах очень малую часть крови отцов–основателей, будет достаточно понятно, почему гибнут цивилизации, переходя из рук в руки. Одновременно я затрагиваю еще более дерзкий предмет, нежели тот, что рассматривался в предыдущих главах, а именно: существуют ли между человеческими расами действительно серьезные различия «врожденного» характера и можно ли их определить качественно?
Чтобы не терять времени, начну с рассуждений, касающихся первого пункта, а второй прояснится по мере их изложения.
Моя мысль станет более понятной, если я сравню нацию, любую нацию, с человеческим организмом. Физиологи считают, что он постоянно обновляется во всех своих составных частях, что в нем происходит нескончаемая трансформация и что по прошествии определенного времени он содержит в себе малую толику того, что исходно составляло его основу: в старике почти ничего не остается от человека средних лет, в последнем мало остается от подростка, а в подростке — от ребенка; таким образом, материальная индивидуальность поддерживается только внутренними и внешними формами, которые видоизменяются, уступая место другим, мало похожим на прежние. Единственная разница между человеческим организмом и нацией, на мой взгляд, заключается в том, что в последней формы уничтожают друг друга и исчезают с невероятной быстротой. Возьмем народ, или, лучше сказать, племя, в тот момент, когда оно, поддавшись инстинкту жизнестойкости, придумывает себе законы и начинает играть какую‑то роль в этом мире. При этом по мере роста его потребностей и его сил оно вступает в неизбежный контакт с другими семействами, и ему удается присоединить их к себе силой или мирными средствами.
Не всем общинам доводится подняться до такого уровня, перейдя который племя в один прекрасный день становится нацией. Если некоторые расы, даже не очень высоко стоящие на лестнице цивилизации, тем не менее перешагнули этот порог, нельзя считать это общим правилом; напротив, мне кажется, человеческой общине трудно возвыситься над уровнем частичной организации, и лишь особо одаренным группам удается переход в более сложное состояние. В доказательство напомню нынешнее состояние многих таких групп, разбросанных по всему миру. Крупные племена, особенно негры–пеласги Полинезии, самоеды и другие Представители северного полушария, а также большая часть африканских негров так и не смогли выйти из состояния бессилия и живут как бы наложенные друг на друга и полностью независимые от остального мира. Самые сильные истребляют слабых, а те стараются как можно дальше «отодвинуться» от сильных — этим ограничивается вся политика таких эмбрионов общества, которые с момента появления человека на земле пребывают в столь удручающем состоянии, так и не найдя ничего лучшего за свою долгую историю. Мне могут возразить, что эти несчастные составляют меньшую часть населения земли; это правда, но не стоит забывать других, им подобных, которые когда‑то существовали и исчезли. Число их неизмеримо и наверняка составляет подавляющее большинство чистых рас среди желтых и черных народов.
Если же допустить, что для очень большого числа людей оказался невозможен первый шаг к цивилизации, если учесть, что такие народности рассеяны по всей земле, во всех географических и климатических зонах — на землях, покрытых льдом и снегом, в умеренных и жарких районах, на берегу морей, озер и рек, в глуши лесов, на зеленых равнинах или в пустынях, — придется сделать вывод, что какая‑то часть человечества изначально лишена способности к самоцивилизации даже в самой малой мере, поскольку неспособна подавить в себе естественное отвращение, которое человек, точно так же, как и животные, испытывает к «скрещиванию».
Однако оставим в покое эти несоциабельные племена и продолжим подниматься по лестнице истории с теми, которые понимают, что если они хотят увеличить свою жизненную силу и благосостояние, тогда абсолютно необходимо либо военными, либо мирными средствами, вовлечь соседей в свою сферу обитания. Конечно, самый простой способ — война. Итак, начинается война, но когда она закончится, когда разрушительные страсти утихнут, останутся пленники, они становятся рабами, рабы работают, и вот появляются классы, развивается промышленность, и племя переходит в категорию народности. Это уже более высокий уровень, но не все общности, достигшие его, поднимаются выше — многие ограничиваются этим и закосневают на этой ступени.
Однако другие, более предприимчивые и энергичные, смотрят дальше и идут дальше простого мародерства: они захватывают большую территорию и делают своей собственностью не только жителей, но и их земли. С этого момента формируется настоящая нация. Часто в течение какого‑то времени обе расы — победители и побежденные — продолжают жить бок о бок, не смешиваясь, однако по мере того, как они становятся все более нужны друг другу, как устанавливается общность трудов и интересов, как обиды забываются, а побежденные естественным образом начинают подниматься к уровню победителей, последние находят множество причин снисходительно относиться к этой тенденции и даже поощрять ее: вот тогда и происходит смешение крови, и представители двух рас уже перестают принадлежать к различным племенам, все больше соединяясь в одно целое.
При всем этом инстинкт изоляции настолько укоренен в человеке, что даже на этом этапе скрещивания имеет место сопротивление дальнейшему процессу. Есть народы, чье смешанное происхождение достоверно известно и которые, тем не менее, сохраняют клановый дух. Например, арабы, которые не только вышли из ветвей семитской группы — они одновременно принадлежат к двум семействам — Сима и Хама, — не говоря уже о бесчисленных родственных переплетениях местного масштаба. Несмотря на различные истоки, их приверженность к племенной изоляции является одной из самых поразительных особенностей их национального характера и политической истории; их изгнание из Испании можно объяснить не только их географической раздробленностью на этом полуострове, но и более глубокой раздробленностью — соперничеством семейств внутри маленьких монархий Валенсии, Толедо, Кордовы и Гренады. Это замечание можно отнести к большинству народов, прибавив, что там, где стерлись племенные различия, их место занимает инстинкт самоизоляции по национальному признаку, который настолько силен, что подавить его не в силах даже религиозная общность. Это имеет место у арабов и турков, у персов и евреев, у приверженцев парсизма и индусов, у сирийских несторианцев и курдов; этот инстинкт проявляется и у европейских турков, следы его можно встретить в Венгрии, у мадьяр, саксов, валахов, хорватов, и я утверждаю, что в некоторых районах Франции, стране, где расы перемешаны более, чем где бы то ни было, существуют деревни, жители которых и сегодня не хотят родниться с соседними селениями.
Я считаю себя вправе заключить, исходя из этих примеров, охватывающих все страны и эпохи, даже нашу страну и наше время, что человечество во всех своих ответвлениях испытывает тайную неприязнь к смешению, что у некоторых народов это чувство неискоренимо, а у других мало выражено; что даже те, кто окончательно освободились от этого инстинкта, сохраняют в себе его следы — и вот эти последние народности могут ступить на тропу цивилизации.
Таким образом, род человеческий подчиняется двум законам — отторжению и притяжению, — которые в разной мере воздействуют на все расы, причем первый закон соблюдают только те расы, которым никогда не дано подняться выше элементарного объединения на уровне племени, между тем как второй действует с такой силой, что соблюдающие его этнические группы более способны к прогрессу.
Но здесь необходимо сделать уточнение. Я привел пример народа в эмбриональном или семейственном состоянии, я дал ему способности, чтобы он мог перейти в состояние нации, и вот он сделался нацией; история скрывает во тьме прошлого составные элементы исходной группы, и мне известно только то, что эти элементы обеспечили его трансформацию, о которой я рассказал; теперь перед ним две возможности, две судьбы, и обе они предопределены — он будет либо победителем, либо побежденным.
Я сделал его победителем, наделил его блестящей судьбой: он властвует над соседями и одновременно цивилизует их; он не сеет смерть и разрушение там, где проходит; он уважает чужие памятники, институты, нравы, обычаи; изменяет он лишь то, что ему кажется полезным изменить, что можно заменить чем‑то более совершенным; в его руках слабость превращается в силу, и действует он так, как сказано в Писании: «И возвысится он над людьми».
Не знаю, приходила ли читателю такая мысль, но в нарисованной мною картине, которая может относиться к индусам, египтянам, персам, македонцам, мне кажутся главными два момента. Первый: некая нация, не обладающая ни силой, ни могуществом, неожиданно попадает под пяту завоевателя и оказывается перед лицом новой лучшей судьбы — так случилось с саксами в Англии, когда их завоевали норманны. Второй: некий избранный и сильный народ, наделенный явной предрасположенностью к смешению с другой кровью, вступает в близкие отношения с расой, отсталость которой подтверждается не только ее поражением, но и отсутствием качеств, имеющихся у победителей. И вот с того времени, когда совершилось завоевание и началось слияние, следует датировать начало изменений в составе крови победителей. Если обновление на этом и закончится, то по прошествии определенного периода, продолжительность которого зависит от первоначальной численности вступивших в соприкосновение народов, сформируется новая раса, конечно, не такая могущественная, как лучший из ее предков, однако все еще сильная и обладающая особыми качествами, обусловленными смешением и неизвестными обеим исходным группам. Но обычно объединение не ограничивается участием только двух рас.
Я представил себе могущественную империю, оказывающую влияние на соседей. Я предполагаю, что она предпримет новые завоевания, следовательно, всякий раз к общему кровотоку будет добавляться новая кровь.
Отныне, по мере увеличения нации — за счет оружия или договоров, — все больше изменяется ее этнический характер. Она становится богатой, предприимчивой, цивилизованной; потребности и привычки других народов находят полное удовлетворение в ее столицах, больших городах и портах, и к ней стекаются тысячи и тысячи чужеземцев. Проходит немного времени, и на смену первоначальному различию по национальному признаку приходят кастовые различия.
Разумеется, в соответствии с моим планом, народ, о котором идет речь, выражает свои идеи изоляции официальными религиозными установлениями, и нарушителей ждет суровое наказание. Итак, этот народ цивилизованный, у него мягкие и снисходительные нравы даже в отношении веры, его оракулы красноречивы и убедительны, но все равно появляются «внекастовые» особи, поэтому каждый день необходимо создавать новые различия, придумывать новые классификации, множить социальные категории так, что невозможно уже разобраться в нагромождении всех подразделений, варьирующихся до бесконечности от провинции к провинции, от кантона к кантону, от деревни к деревне. Именно так происходило в странах Индии. Там, пожалуй, только брахманы проявляли стойкость в изоляционистских идеях, а сами народы, кстати, цивилизованные благодаря брахманам, не приняли или, по крайней мере, давно отвергши сковывающие предписания. Во всех государствах, имеющих развитую интеллектуальную культуру, почти не обращали внимания на те отчаянные попытки, которые были предприняты законодателями Арьяварты из желания примирить предписания закона Ману с упрямой логикой реальности. Касты, которые существовали, исчезли в тот момент, когда все люди, без различия в происхождении, усвоили науку пробиваться наверх и получать известность благодаря полезным открытиям или талантам. Но одновременно с этого дня нация, бывшая когда‑то победительницей и активной цивилизующей силой, стала исчезать: ее кровь смешалась со всеми стекающимися к ней ручейками.
Кроме того, часто случается, что численность доминирующего народа начинает уменьшаться по сравнению с побежденными, а, с другой стороны, некоторые расы, служащие фундаментом для населения обширных территорий, быстро размножаются — например кельты и славяне. Вот еще одна причина, почему быстро исчезают господствующие расы. Другая заключается в том, что их высокая активность и большая роль в государственных делах чаще делают их представителей жертвами войн и мятежей. Таким образом, если, с одной стороны, они объединяют вокруг себя, благодаря своей цивилизаторской функции, другие элементы, чтобы поглотить их, то они становятся жертвами своей малочисленности и еще тысяч прочих разрушительных обстоятельств.
Очевидно, что исчезновение расы–победительницы в разных регионах происходит разными темпами. Тем не менее, этот процесс всюду идет до конца, и везде он завершается задолго до того, как исчезает цивилизация, рожденная этой расой; иными словами, народ может жить, существовать, функционировать, даже становиться сильнее уже после того, как исчезла движущая сила его жизни и славы. Возможно, здесь есть противоречие с тем, что сказано выше? Нисколько, потому что если влияние цивилизующей крови ослабляется, то остается энергия, когда‑то вложенная в покоренные или присоединенные народы: так, институты, которые создал покойный цивилизатор, законы, которые он сформулировал, модель нравов, которые он оставил, живут и после его смерти. Конечно, нравы, законы, институты видоизменяются, искажаются, теряют свою силу и актуальность, но пока хоть что‑то от них остается, здание стоит, в теле живет душа, труп еще двигается. Когда первоначальный импульс делает последний вздох, все заканчивается, ничего не остается, цивилизация умирает.
Теперь, как мне кажется, я имею все необходимое, чтобы решить вопрос жизни и смерти наций, и заявляю, что ни один народ никогда бы не умер, если бы состоял из одних и тех же национальных элементов. Если бы империя Дария могла выставить в битве при Арбелле персов, истинных ариев, если бы римляне Нижней Империи имели сенат и милицию, составленные из этнических элементов, похожих на те, что существовали во времена Фабиев, их владычество не закончилось бы, и сохрани персы и римляне целостность крови, они бы жили и царили еще долго. Мне могут возразить, что в конце концов и к ним бы пришли более сильные завоеватели или они все равно бы рухнули под разными ударами, в результате продолжительного давления или просто от случайно проигранной битвы. Действительно, государства могут исчезать таким путем, но только не цивилизации, не социальный организм. Нашествия и поражения — это всего лишь досадные, но временные затруднения. Примеров тому предостаточно.
В современную эпоху китайцев завоевывали дважды, и они всегда вынуждали завоевателей ассимилироваться с ними, они внушали им уважение к своим нравам, они многое им дали и почти ничего от них не взяли. Первых захватчиков они прогнали, и придет время — так же поступят со вторыми.
Англичане — хозяева Индии, однако их нравственное влияние на подданных равно почти нулю. Различными путями они сами подвержены влиянию местной цивилизации и не могут внедрить свои идеи в умы масс, которые боятся их и покоряются им только физически, сохраняя свой образ жизни во всей целостности. Дело в том, что индусская раса осталась чужой той расе, которая там сегодня властвует, и ее цивилизация не поддается закону силы. Внешние формы, королевства, империи могут изменяться, но основа, на которой стоят такие сооружения, может меняться только вместе с ними, и пусть Хайдарабад, Лахор и Дели перестанут быть столицами — индусское общество этого даже не заметит. Придет день, когда, тем или иным образом, Индия начнет жить снова по своим законам, как она делает это и сейчас, только скрытно, и благодаря нынешней расе или метисам восстановит свою политическую сущность.
Случайные завоевания не решают судьбу народа и его жизнь. Самое большее — они могут привести к тому, что на какое‑то время народ перестает проявлять себя и теряет внешние атрибуты. Пока кровь народа и его институты еще сохраняют в достаточной степени следы изначальной расы, этот народ не умрет; пусть он, как китайцы, имеет дело с завоевателями, которые превосходят его только в материальном плане, или, как индусы, ведет молчаливую и терпеливую борьбу против нации, превосходящей его во всех отношениях (англичане), его будущее служит ему утешением — когда‑нибудь он будет свободен. И, напротив, тот народ, который, как греки или римляне Нижней Империи, совершенно исчерпал свой этнический принцип, умрет в первый день своего поражения: он использовал время, данное ему свыше, т. к. полностью изменил свою расу, свою природу и, следовательно, выродился.
Исходя из этих рассуждений, следует считать решенным вопрос о том, что было бы, если бы карфагеняне не потерпели поражение от удачливого Рима, а стали бы хозяевами Италии. Поскольку они принадлежат к финикийской расе, уступающей в политических качествах легионерам Сципиона, иной исход битвы при Заме никак не отразился бы на их судьбе. Они могли восторжествовать на один день, а на следующий все равно проиграли бы; или другой вариант: в результате своей победы они могли бы влиться в итальянский элемент (этнос), как это и случилось после их поражения, но окончательный результат был бы тем же самым. Судьба цивилизаций не имеет ничего общего со случайностью и не зависит от расклада карт; меч убивает только людей, и самые воинственные, самые опасные и удачливые нации, когда у них в сердце, в голове и в руках нет ничего, кроме бравады, стратегического искусства и военного везения, нет иного высшего инстинкта, в лучшем случае заканчивают тем, что учатся у побежденных, причем учатся плохо, как надо жить в мирной обстановке. В анналах кельтов, кочевых орд из Азии, есть много интересного и поучительного на сей счет.
Мы определили смысл слова «вырождение» и с его помощью рассмотрели вопрос жизнестойкости народов, теперь надо доказать то, что для ясности обсуждения я должен был заявить априори: есть существенные различия между человеческими расами. Последствия этого доказательства будут иметь огромное значение. Но прежде чем мы приступим к этому, следует выстроить всю совокупность фактов и рассуждений, способных выдержать столь большое здание. Решение первого вопроса было лишь преддверием храма.
ГЛАВА V