Я с вечера решил нарезаться
Я с вечера решил нарезаться,
И нынче вышло все по-моему:
В ногах еще остатки резвости,
Они несут к ведру помойному.
Осточертела жизнь степенная,
Мне дорога она изъянами —
Окурками, пивною пеною,
Что на штаны сдувают пьяные.
Чем жизнью жить на вас похожею
И чувств постыдных не стыдиться,
Уж лучше в грязь свалиться рожею,
И до бесчувствия напиться.
Не сумев полюбить ни погоду, ни почву, ни власть
Не сумев полюбить ни погоду, ни почву, ни власть,
Не желая увидеть в грядущем просвета,
Не имея нужды что распущено заново прясть,
Предаваясь раздумьям (мне свойственно это),
Я сижу на диване, закутавшись в плед, и курю.
Мне немного тоскливо, за окнами сырость.
Ветер воет под дверью и резко кричит «улю-лю».
И вообще мне тревожно, как будто бы что-то случилось.
Так и в детстве бывает: ты сам не поймешь почему,
То ли тучи сгустились, то ли тебе одиноко,
То ли ты простудился, и ветер гуляет в дому,
Ты сидишь и дрожишь над стаканом томатного сока.
Вот на лестнице шум, и я знаю, что это конец.
И так долго играл, что не скажешь уже «не играю».
Мне в прихожей надвинут на брови походный венец —
Шерстяную беретку с терновым отливом по краю.
Зазевался, а вы уж решили, что ваш
Зазевался, а вы уж решили, что ваш,
Что конец, коли к стенке приперло?
Но теперь надоело, довольно, шабаш.
Я не дам перерезать мне горло.
Я не дам перерезать мне горло за так —
Оттого что попал в живодерню,
Оттого что мне шкуру разметил скорняк,
Оттого что здесь выжить зазорно.
Вам в привычку вошло безнаказанно бить,
Вы для каждого знаете цену.
Деться некуда, загнан, и впору завыть —
Я лопатками чувствую стену.
Но хрипя, дыбя шерсть, окровавя белки,
Я еще отплачу, как умею.
Я умру, как собака, сжимая клыки,
Разрывая противнику шею.
Бильярд
Вдоль зеленого поля сощурясь глядел,
Повернее мишень выбирал,
И учился, как здесь выверяют прицел,
Здесь расчетливо бьют, наповал.
Я к ним в гости был зван, и пришел отдохнуть,
И меня занимала игра,
И я бил с наслаждением в желтую грудь
И следил за полетом шара.
И меня забавляло: средь бывших вокруг
Кто поверить бы смог и узнать,
Что на шее моей уже сходится круг,
Что меня уж велели сыскать.
Вот теперь мне конец, я над лузой завис,
Это верный, рассчитанный шар.
Вот такие точь-в-точь и собьют меня вниз,
Мастера на красивый удар.
С ними нынче легко – про театр и кино,
Про свободу и совесть болтать.
А вскочить бы – и разом в лицо все вино…
И, смеясь, продолжал я играть.
На песню уголовника хмельного
На песню уголовника хмельного
сбегались из подъездов, а с окон
смотрели как с зубами вместе слово
вбивал ему прикладами закон.
Растерзанный, взлохмаченный и пьяный,
он шел, не понимая, меж двоих.
У нас в ушах стучали барабаны,
а он, шатаясь, пел похабный стих.
И каждый раз, когда приклад со стуком
прокуренные зубы вышибал,
к стеклу мы жались побледневшим ухом,
а он лишь, ухмыляясь, напевал.
Никто из нас тогда и не подумал:
за что его – попойку иль грабеж?
Не понимая, пел бандит под дулом,
и нас за окнами бросало в дрожь,
Быть может он был вовсе невиновен,
и спьяну боли не воспринимал.
Мы вслед глядели, как он под конвоем
в соседний переулок ковылял,
И долго нас дразнила брань пьянчуги,
беззубый и отчаянный оскал.
Он не искал защиты и услуги —
и каждый безотчетно ревновал.
Вор закрыл глаза и бежал
Вор закрыл глаза и бежал,
Ожидая свинец.
Он не видел ружейных жал,
Просто понял: конец.
В жизни видел немного он:
Лишь барак да забор,
Лишь ворон, решетки окон,
Охраняемый двор.
На бегу часовой стрелял
И потом еще раз.
Он не слышал, как вор кричал,
Только слышал приказ.
В жизни слышал немного он:
Только скрип сапогов,
Офицерских стаканов звон,
Треск разбитых зубов.
Повернулся, спустил затвор,
Сигарета у губ.
Чертит воздух стая ворон
И кричит, чуя труп.
Если бежишь тайгой
Если бежишь тайгой,
Если увяз ногой,
Ниже пригни хребет,
Знай, что спасенья нет,
Не пощадит часовой.
Он как и ты – лишь раб,
Он как и ты – ослаб.
Воздух холодный грудь
Давит – не продохнуть.
Рвется наружу храп.
Голову в плечи врой.
Слышишь собачий вой?
Слышишь затвора лязг?
Ты не уйдешь, земляк.
Некуда деться. Стой.