ВРЕМЕННЫЕ ФОРМЫ ГЛАГОЛА В SAE И ХОПИ 2 страница

Наше объективизированное представление о времени соответст вует историчности и всему, что связано с регистрацией фактов, в время как представление хопи о времени противоречит этому. Пре ставление хопи о времени слишком тонко, сложно и постоянно раз-| вивается, оно не дает готового ответа на вопрос о том, когда «одно событие кончается и «другое» начинается. Если считать, что все, что когда-либо произошло, продолжается и теперь, но обязательно в форме, отличной от того, что дает память или запись, то ослаб-ляется стремление изучать прошлое. Настоящее же не записы-вается, а рассматривается как «подготовка». А наше объективизи-


рованное время вызывает в представлении что-то вроде ленты или
свитка, разделенного на равные отрезки, которые должны быть
заполнены записями. Письменность, несомненно, способствовала
нашей языковой трактовке времени, даже если это последнее на­
правляло использование письменности. Благодаря этому взаимо­
обмену между языком и всей культурой мы получаем, напри­
мер:

1. Записи, дневники, бухгалтерию, счетоводство, математику,
стимулированную счетом.

2. Интерес к точной последовательности —датировку, кален­
дари, хронологию, часы, исчисление зарплаты по затраченному
времени, измерение времени, время, как оно применяется в фи­
зике.

3. Летописи, хроники — историчность, интерес к прошлому,
археологию, проникновение в прошлые периоды, как оно выражено
в классицизме и романтизме.

Подобно тому как мы представляем себе наше объективизиро­ванное время простирающимся в будущем так же, как оно прости­рается в прошлом, наше представление о будущем складывается на основании записей прошлого, и по этому образцу мы вырабаты­ваем программы, расписания, бюджеты. Формальное равенство якобы пространственных единиц, с помощью которых мы измеряем и воспринимаем время, ведет к тому, что мы рассматриваем «бес­форменное явление» или «субстанцию» времени как нечто одно­родное и пропорциональное по отношению к какому-то числу единиц. Поэтому стоимость мы исчисляем пропорционально за­траченному времени, что приводит к созданию целой экономиче­ской системы, основанной на стоимости, соотнесенной со временем: заработная плата (количество затраченного времени постоянно вы­тесняет количество вложенного труда); квартирная плата, кредит, проценты, издержки по амортизации и страховые премии. Конечно, эта некогда созданная обширная система продолжала бы существо­вать при любом лингвистическом понимании времени, но сам факт ее создания, обширность и та особая форма, которая ей присуща в западном мире, находятся в полном соответствии с категориями языков SAE. Трудно сказать, возможна была бы или нет цивили­зация, подобная нашей, с иным лингвистическим пониманием вре­мени; нашей цивилизации присущи определенные лингвистические категории и нормы поведения, складывающиеся на основании дан­ного понимания времени, и они полностью соответствуют друг дру­гу. Конечно, мы употребляем календари, различные часовые механизмы, мы пытаемся все более и более точно измерять время, это помогает науке, и наука в свою очередь, следуя этим хорошо разработанным путям, возвращает культуре непрерывно растущий арсенал приспособлений, навыков и ценностей, с помощью которых культура снова направляет науку. Но что находится за пределами этой спирали? Наука начинает находить что-то во вселенной, что не соответствует представлениям, которые мы выработали в пре-


делах этой спирали. Она пытается создать новый язык,чтобы с его помощью установить связь с расширившимся миром.

Ясно, что особое значение, которое придается «экономии вре­мени», вполне понятное на фоне всего вышесказанного и пред­ставляющее очевидное выражение объективизации времени, при­водит к тому, что «скорость» приобретает высокую ценность, и это отчетливо проявляется в нашем поведении.

Влияние данного понимания времени на наше поведение за­ключается еще и в том, что характер однообразия и регулярности, присущей нашему представлению о времени как о ровно вымерен­ной безграничной ленте, заставляет нас вести себя так, как будто это однообразие присуще и событиям. Это еще более усиливает нашу косность. Мы склонны отбирать и предпочитать все то, что соответствует данному взгляду, мы как будто приспосабливаемся к этой установившейся точке зрения на существующий мир. Это проявляется, например, в том, что в своем поведении мы исходим из ложного чувства уверенности, верим в то, что все всегда будет идти гладко, и не способны предвидеть опасности и предотвращать их. Наше стремление подчинить себе энергию вполне соответствует этому установившемуся взгляду, и, развивая технику, мы идем все теми же привычными путями. Так, например, мы как будто совсем не заинтересованы в том, чтобы помешать действию энергии, которая вызывает несчастные случаи, пожары и взрывы, происхо­дящие постоянно и в широких масштабах. Такое равнодушие к непредвиденному в жизни было бы катастрофическим в обществе, столь малочисленном, изолированном и постоянно подвергающемся опасностям, каким является, или, вернее, являлось, общество хопи.

Таким образом, наш лингвистически детерминированный мы­слительный мир не только соотносится с нашими культурными идеалами и установками, но захватывает даже наши, собственно, подсознательные действия в сферу своего влияния и придает им некоторые типические черты. Это проявляется, как мы видели, в небрежности, с какой мы, например, обычно водим машины, или в том, что мы бросаем окурки в корзину для бумаги. Типичным проявлением этого влияния, но уже в несколько ином плане, яв­ляется наша жестикуляция во время речи. Очень многие из жестов, Характерных по крайней мере для людей, говорящих по-англий­ски, а возможно и для всей группы SAE, служат для иллю­страции, с помощью движения в пространстве, по существу не пространственных понятий, а каких-то внепространственных пред­ставлений, которые наш язык трактует с помощью метафор мысли­мого пространства: мы скорее склонны сделать хватательный жест, когда мы говорим о желании поймать ускользающую мысль, чем когда говорим о том, чтобы взяться за дверную ручку. Жест стремится передать метафору, туманное высказывание сделать более ясным. Но если язык, имея дело с непространственными понятиями, обходится без пространственной аналогии, жест не сделает непространственное понятие более ясным. Хопи очень


мало жестикулируют, а в том Смысле, как понимаем жест мы, они не жестикулируют совсем.

Казалось бы, кинестезия, или ощущение физического движения тела, хотя она и возникла до языка, должна сделаться значительно более осознанной через лингвистическое употребление вообража­емого пространства и метафорическое изображение движения. Кинестезия характеризует две области европейской культуры — искусство и спорт. Скульптура, в которой Европа достигла такого мастерства (так же как и живопись), является видом искусства в высшей степени кинестетическим, ярко передающим ощущение движения тела. Танец в нашей культуре выражает скорее наслаж­дение движением, чем символику или церемонию, а наша музыка находится под сильным влиянием формы танца. Этот элемент «поэзии движения» в большой степени проникает и в наш спорт. В состязаниях и спортивных играх хопи на первый план ставится, пожалуй, выносливость и сила выдержки. Танцы хопи в высшей степени символичны и исполняются с большой напряженностью и серьезностью, но в них мало движения и ритма.

Синестезия, или возможность восприятия с помощью органов какого-то одного чувства явлений, относящихся к области другого, например восприятие цвета или света через звуки, и наоборот, должна была бы сделаться более осознанной благодаря лингви­стической метафорической системе, которая передает непростран­ственное представление с помощью пространственных терминов, хотя, вне всяких сомнений, она возникает из более глубокого ис­точника. Возможно, первоначально метафора возникает из сине­стезии, а не наоборот, но, как показывает язык хопи, метафора не обязательно должна быть тесно связана с лингвистическими категориями. Непространственному восприятию присуще одно хорошо организованное чувство — слух, обоняние же и вкус менее организованны. Непространственное восприятие — это глав­ным образом сфера мысли, чувства и звука.Пространственное восприятие — это сфера света, цвета, зрения и осязания, и оно дает нам формы и измерения. Наша метафорическая система, на­зывая непространственные восприятия по образцу пространствен­ных, приписывает звукам, запахам и звуковым ощущениям, чув­ствам и мыслям такие качества, как цвет, свет, форму, контуры, структуру и движение, свойственные пространственному воспри­ятию. Этот процесс в какой-то степени обратим, ибо, если мы говорим: высокий, низкий, резкий, глухой, тяжелый, чистый, медленный звук, нам уже нетрудно представлять пространствен­ные явления как явления звуковые. Так, мы говорим о «тонах» цвета, об «однотонном» сером цвете, о «кричащем» галстуке, о «вку­се» в одежде — все это составляет обратную сторону пространствен­ных метафор. Для европейского искусства характерно нарочитое обыгрывание синестезии. Музыка пытается вызвать в воображении целые сцены, цвета, движение, геометрические узоры; живопись и скульптура часто сознательно руководствуются музыкально-


ритмическими аналогиями; цвета ассоциируются по аналогии с ощущениями созвучия и диссонанса. Европейский театр и опера стремятся к синтезу многих видов искусства. Возможно, именно таким способом наш метафорический язык, который неизбежно несколько искажает мысль, достигает с помощью искусства важно­го результата — создания более глубокого эстетического чувства, ведущего к более непосредственному восприятию единства, лежа­щего в основе явлений, которые в таких разнообразных и разроз­ненных формах даются нам через наши органы чувств.

ИСТОРИЧЕСКИЕ СВЯЗИ

Как исторически создается такое сплетение между языком, культурой и нормами поведения? Что было первичным? Нормы языка или нормы культуры?

В основном они развивались вместе, постоянно влияя друг на друга. Но в этом взаимовлиянии природа языка является тем фактором, который ограничивает свободу и гибкость этого взаимо­влияния и направляет его развитие строго определенными путями. Это происходит потому, что язык является системой, а не просто комплексом норм. Структура большой системы поддается суще­ственному изменению только очень медленно, в то время как во многих других областях культуры изменения совершаются сравни­тельно быстро. Язык, таким образом, отражает массовое мышление; он реагирует на все изменения и нововведения, но реагирует слабо и медленно, в то время как в сознании производящих эти изме­нения это происходит моментально.

Возникновение комплекса язык — культура SAE относится к древним временам. Многое из его метафорической трактовки не­пространственного посредством пространственного утвердилось в древних языках, в частности в латыни. Это даже можно назвать отличительной чертой латинского языка. Сравнивая его, скажем*, о древнееврейским языком, мы видим, что если для древнеев­рейского языка и характерно некоторое отношение к непростран­ственному как к пространственному,— для латыни это характерно в большей степени. Латинские термины для непространственных понятий, как-то: educo, religio, principia, comprehendo,—это обычно метафоризованные физические понятия: вывести, связывать и т. д. Это относится не ко всем языкам, это совсем не относится к хопи. Тот факт, что в латыни направление развития шло от простран­ственного к непространственному (отчасти вследствие столкно­вения интеллектуально неразвитых римлян с греческой культурой, давшего новый стимул к абстрактному мышлению) и что более поздние языки стремились подражать латинскому, способствовал, возможно, появлению теории, которой еще и теперь придержи­ваются некоторые лингвисты, что это естественное направление семантического изменения во всех языках, а также явился причиной твердо укоренившегося в западных научных кругах убеждения


(которое не разделяется учеными Востока), что объективные вос­приятия первичны по отношению к субъективным. Некоторые философские доктрины представляют убедительные доказательства в пользу противоположного взгляда, и, конечно, иногда процесс идет в обратном направлении. Так можно, например, доказать, что в хопи слово, обозначающее «сердце», является поздним об­разованием, созданным от корня, означающего «думать» или «пом-нить». То же самое происходит со словом radio (радио), если мы сравним значение слова radio (радио) в предложении Не bought a new radio (Он купил новое радио) с его первичным значением Science of wireless telephony (Наука о беспроволочной теле­фонии).

В средние века влияние языковых категорий, уже выработан­ных в латыни, стало переплетаться со все увеличивающимся влиянием изобретений в механике, влиянием торговли и схоласти­ческой и научной мысли. Потребность в измерениях в промышлен­ности и торговле, склады и грузы материалов в различных контей­нерах, типовые вместилища для разных товаров, стандартизация единиц измерения, изобретение часового механизма и измерение «времени», ведение записей, счетов, хроник, рост математики и соединение прикладной математики с наукой — все это, вместе взятое, привело наше мышление и язык к их современному со­стоянию.

В истории хопи, если бы мы могли прочитать ее, мы нашли бы иной тип языка и иной характер взаимовлияния культуры и ок­ружающей среды. Мирное земледельческое общество, изолиро­ванное географически положением и врагами-кочевниками, обитаю­щее на земле, бедной осадками, земледелие на сухой почве, способ­ное принести плоды только в результате чрезвычайного упорства ' (отсюда то значение, которое придается настойчивости и' повторе­нию), необходимость сотрудничества (отсюда та роль, которую играет психология коллектива и психологические факторы вообще), зерно и дождь как исходные критерии ценности, необходимость усиленной подготовки и мер предосторожности для обеспечения урожая на скудной почве при неустойчивом климате, ясное со­знание зависимости от угодной природе молитвы и религиозное отношение к силам природы, особенно молитва и религия, направ­ленные к вечно необходимому благу — дождю,— все это, взаимо­действуя с языковыми нормами хопи, формирует их характер и мало-помалу создает определенное мировоззрение.

Чтобы подвести итог всему вышесказанному относительно пер­вого вопроса, поставленного вначале, можно, следовательно, ска­зать так: понятия «времени» и «материи» не даны из опыта всем людям в одной и той же форме. Они зависят от природы языка или языков, благодаря употреблению которых они развились. Они зависят не столько от какой-либо одной системы (как-то: кате­гории времени или существительного) в пределах грамматической структуры языка, сколько от способов анализа и обозначения


восприятий, которые закрепляются в языке как отдельные «манеры речи» и которые накладываются на типические грамматические категории так, что подобная «манера» может включать в себя лек­сические, морфологические, синтаксические и т. п., в других слу-чаях совершенно несовместимые средства языка, соотносящиеся друг с другом в определенной форме последовательности.

Наше собственное «время» существенно отличается от «длитель­ности» у хопи. Оно воспринимается нами как строго ограниченное пространство или иногда как движение втаком пространстве и соответственно используется как категория мышления. «Дли­тельность» у хопи не может быть выражена втерминах простран­ства и движения, ибо именно в этом понятии заключается отличие формы от содержания и сознания в целом от отдельных простран­ственных элементов сознания. Некоторые понятия, явившиеся результатом нашего восприятия времени, как, например, понятие абсолютной одновременности, было бы или очень трудно или не­возможно выразить в языке хопи, или они были бы бессмысленны в восприятии хопи и были бы заменены какими-то иными, более приемлемыми для них понятиями. Наше понятие «материи» яв­ляется физическим подтипом «субстанции» или «вещества», которое мыслится как что-то бесформенное и протяженное, что должно принять какую-то определенную форму, прежде чем стать формой действительного существования. В хопи, кажется, нет ничего, что бы соответствовало_этому понятию; там нет бесформенных про­тяженных элементов; существующее может иметь, а может, и не иметь формы, но зато ему должны быть свойственны интенсивность и длительность — понятия, не связанные с пространством и всвоей основе однородные.

Но как же следует рассматривать наше понятие «пространства», которое также включалось в первый вопрос? В понимании про­странства между хопи и SAE нет такого отчетливого различия, как в понимании времени, и, возможно, понимание пространства дается в основном в той же форме через опыт, независимый от языка. Эксперименты, проведенные структурной психологической школой (Gestaltpshychologie) над зрительными восприятиями, как будто уже установили это, но понятие пространстванесколько варьиру­ется в языке, ибо как категория мышления оно очень тесно свя­зано с параллельным использованием других категорий мышления, таких, например, как «время» и «материя», которые обусловлены лингвистически. Наш глаз видит предметы в тех же простран­ственных формах, как их видит и хопи, но для нашего представ­ления о пространстве характерно еще и то, что оно используется для обозначения таких непространственных отношений, как время, интенсивность, направленность; и для обозначения вакуума, на-полняемого воображаемыми бесформенными элементами, один из


которых может быть назван «пространство». Пространство в вос­приятии хопи не связано психологически с подобными обозначе­ниями, оно относительно «чисто», т. е. никак не связано с непро­странственными понятиями.

Обратимся к нашему второму вопросу. Между культурными нормами и языковыми моделями есть связи, но нет корреляций или прямых соответствий. Хотя было бы невозможно объяснить существование Главного Глашатая отсутствием категории времени в языке хопи, вместе с тем, несомненно, наличествует связь между языком и остальной частью культуры общества, которое этим языком пользуется. В некоторых случаях «манеры речи» составляют неотъемлемую часть всей культуры, хотя это и нельзя считать общим законом, и существуют связи между применяемыми лингви­стическими категориями, их отражением в поведении людей и теми разнообразными формами, которые принимает развитие культуры. Так, например, значение Главного Глашатая, несомненно, связано если не с отсутствием грамматической категории времени, то с той системой мышления, для которой характерны категории, отлича­ющиеся от наших времен. Эти связи обнаруживаются не столько тогда, когда мы концентрируем внимание на чисто лингвистичес­ких, этнографических или социологических данных, сколько тогда, когда мы изучаем культуру и язык (при этом только в тех случаях, когда культура и язык сосуществуют исторически в течение зна­чительного времени) как нечто целое, в котором можно предпола­гать взаимозависимость между отдельными областями, и если эта взаимозависимость действительно существует, она должна быть обнаружена в результате такого изучения.


1 Сюда относятся «ньютоновское» и «евклидово» понятия пространства-. и т. п.


А. М. ПЕШКОВСКИЙ ОБЪЕКТИВНАЯ И НОРМАТИВНАЯ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ НА ЯЗЫК1

Объективной точкой зрения на предмет следует считать такую точку зрения, при которой эмоциональное и волевое отношение к предмету совершенно отсутствует, а присутствует только одно от­ношение — познавательное. Ни чувство, ни воля, конеч­но, не исчезают при этом, но они как бы переливаются целиком в познавание. Человек не хочет ничего от изучаемого предмета ни для себя, ни для других, а он хочет только его познать. Он не испы­тывает от него самого ни удовольствия, ни неудовольствия, а испы­тывает только величайшее удовольствие от его познания. Так как эмоционально-волевое отношение тесно связано с оценкой предмета, то отсутствие оценки — первый признак объективного рассмот­рения предмета. Такова точка зрения наук математических и естественных. Понятия прогресса и совершенства абсолютно не­возможны в математических науках. В естественных науках они, правда, уже имеют применение, но в чисто эволюционном смысле. Когда говорят, что цветковые растения совершеннее папоротников, папоротники совершеннее лиственных мхов и т. д., то имеют в виду только то, что первые сложнее вторых, что в них части (ор­ганы и клетки) более дифференцированы, а никак не то, что первые в каком-либо отношении лучше вторых. При телеологическом миро-пощшании (которое само по себе, конечно, ни принципиально, ни фактически не враждует с натурализмом, а, напротив, часто сочетается с ним в одно органическое целое) эта большая сложность, правда, расценивается как большее приближение к мировому идеалу: прогресс природы связывается с прогрессом человечества. Но, во-первых, самый критерий оценки берется и здесь не из эмо­ционально-волевого запаса оценивающего, а из объекта наблюде­ния, а затем, что важнее всего, в самый процесс познавания эта оценка абсолютно не вмешивается. В прикладных отраслях есте­ствознания мы встречаемся уже с прямой оценкой предметов изучения, с делением их на хорошие и плохие («полезные» и «вред­ные» растения и животные), но критерий «совершенства» здесь еще пока общечеловеческий. Понятия пользы и вреда берутся в элемен- тарном, чисто материальном, «зоологическом» смысле, не могущем вызвать разногласий ни у каких двух представителей вида homo sapiens. Поэтому по отношению к отдельной личности эта точка.]

1 Сб. «Русский язык в школе», вып. I, 1923.


зрения еще остается объективной, хотя по отношению ко всему человечеству она уже явно субъективна (для самого себя, конечно, всякое животное и растение полезно). Наконец, переходя к гума­нитарным наукам, мы вступаем в область неизбежного и, быть может, даже необходимого субъективизма, и притом субъективиз­ма в собственном смысле слова, т. е. индивидуального, личного. В самом деле, ни одна из гуманитарных наук (кроме, может быть, психологии, если ее брать в строго эмпирическом отрыве от философии) не может обойтись без понятия прогресса, притом уже не только в эволюционном смысле, но и в культурно-историческом, а потому и неизбежно этическом. От этического идеала и от эти­ческой оценки изучаемого не может отказаться (и фактически не отказывается вплоть до ультраэволюционного в теории и ультра­этического на практике марксизма) ни одно направление гумани­тарной мысли. А единого этического идеала у человечества пока что нет. Следовательно, здесь субъективная оценка фактов выте­кает из самой сути дела.

Если подходить к науке о языке с этим различением субъек­тивного и объективного, как оно намечено выше, то языковедение окажется наукой не гуманитарной, а естественной. Понятие язы­кового прогресса в нем целиком заменяется понятием языковой эволюции. Если в начальном периоде нашей науки и были оживлен­ные споры о преимуществах тех или иных языков или групп языков друг перед другом (например, синтетических перед анали­тическими), то в настоящее время эти споры приумолкли. Совер­шенно так же, как зоолог и ботаник в конце концов вынуждены признать каждое животное и растение совершенством в своем роде, в смысле идеального приспособления к окружающей среде, так же и современный лингвист признает каждый язык совершенным применительно к тому национальному духу, который в нем вы­разился. И не только к целым языкам, но и к отдельным языковым фактам лингвист, как таковой, может относиться в настоящее время только объективно-познавательно. Для него нет в процессе изучения (заранее подчеркиваю это условие ввиду всего последующего) ни «правильного» и «неправильного» в языке, ни «красивого» и «не­красивого», ни «удачного» и «неудачного» и т. д., и т. д. В мире слов и звуков для него нет правых и виноватых. Как пушкинский «дьяк в приказах поседелый», он

Спокойно зрит на правых и виновных, Добру и злу внимая равнодушно, Не ведая ни жалости, ни гнева...

с той лишь разницей, что и в конечном итоге он ни одного факта не осудит, а лишь изучит. Эта точка зрения, для современного линг­виста сама собой подразумевающаяся, столь чужда широкой пуб­лике, что я считаю не лишним иллюстрировать это объективное от­ношение на отдельных конкретных примерах, чтобы читатель видел, что оно возможно по отношению ко всякому языковому факту,


хотя бы даже вызывающему глубокое негодование или гомериче­ский смех у каждого интеллигента, в том числе и у лингвиста вне его исследовательских задач.

Прежде всего по отношению ко всему народному языку (т. е., напр., для русиста ко всему русскому языку, кроме его литератур-ного наречия) у лингвиста, конечно, не может быть той наивной точки зрения неспециалиста, по которой все особенности народ­ной речи объясняются порчей литературного языка. Ведь такое по­нимание приводит к взгляду, что народные наречия образуются из литературных, а этого в настоящее время не допустил бы в сущ­ности и ни один профан, если бы он хоть на одну минуту задержался мыслью на предмете, по которому принято скользить. Слишком уж очевидно, что и до возникновения литератур существовали на­роды, что эти народы на каких-то языках говорили и что литера­туры при своем зарождении могли воспользоваться только этими языками и ничем другим. Таким образом, современные, напр., русские наречия и говоры есть для лингвиста только потомки более древних наречий и говоров русских, эти последние — потомки еще более древних (и т. д., и т. д., вплоть до самого момента распадения русского языка на наречия и говоры, а литературное наречие есть лишь одно из этих областных наречий, обособившееся в своей истории, испытавшее благодаря своей «литературности» более сложную эволюцию, вобравшее в себя целый ряд чуже­родных элементов и зажившее своей особой, в значительной мере неестественной, с точки зрения общих законов развития языка, жизнью. Понятно, что народные наречия и говоры не только не могут игнорироваться при таких условиях лингвистом, а, напро­тив, они для него и составляют главный и наиболее захватываю­щий, наиболее раскрывающий тайны языковой жизни объект иссле­дования, подобно тому как ботаник всегда предпочтет изучение луга изучению оранжереи. Таким образом, какое-нибудь «вчерась» будет для него не испорченным «вчера», а образованием чрезвы­чайно древнего типа, аналогичным древнецерковнославянскому «днесь» (дьньсь»), древнерусскому и современному «здесь» («сьдесь»), современным народным: «летось», «лонись», «ономнясь» и другим, составившимся из родительного падежа слова «вечер» с особой фор­мой основы («вьчера») и указательного местоимения «сь» (равн. современному «сей», ср. аналогичные французские образо­вания «ceci» и «cela»); какое-нибудь «купалси», «напилси» не будет испорченным «купался», «напился», а будет остатком чрезвычайно древнего (общеславянского и, м. б., даже балтийско-славянского) образования возвратной формы с дательным падежом возвратного местоимения (древнерусское и древнецерковнославянское «си» = себе); какие-нибудь «пекёт», «текёт», «бегит», «сидю», «видю», «пустю» не вызовут в нем улыбки, а наведут его на глубокие раз­мышления о влиянии 1-го лица ед. числа на остальные лица всех чисел и об обратных влияниях последних на 1-е, об удельном весе того и других в процессе языковых ассоциаций и т, д. Есть, конеч-290


но, в народных говорах и. не самородные факты, а заимствованные из литературного наречия, которое в силу своих культурных пре­имуществ всегда оказывает крупное влияние на народные говоры. Сюда относятся такие факты, как «сумлеваюсь», «антиресный», «дилехтор», «я человек увлекающий», «выдающие новости» и т. д. На первый взгляд уж эти-то факты как будто должны определиться как «искажения» литературной речи. Но и тут наука подходит к делу с объективной меркой и определяет их как факт смешения языков и наречий (в данном случае местного с литературным), находя в каждом отдельном факте смешения свои закономерные черты («сумлеваюсь» — народная этимология, «дилехтор» — дис­симиляция плавных и т. д.) и рассматривая само смешение как один из наиболее общих и основных процессов языковой жизни. Когда при мне переврали раз название нашей науки, окрестив ее «языконоведением», я тотчас занес этот факт в свою записную книж­ку как яркий и интересный пример так наз. контаминации, т. е. слияния двух языковых образов (языковедение — законоведение) в один смешанный. Всевозможные индивидуальные дефекты речи, картавенье, шепелявенье и т. д., проливают иногда глубокий свет на нормальные фонетические процессы и привлекают к себе не меньший интерес лингвиста, чем эти последние. Совершенно слу­чайные обмолвки открывают иной раз глубокие просветы в области физиологии и психологии речи. Даже чисто искусственные факты постановки человеком неверного ударения на слове, которое он узнает только из книг («роман», «портфель»), дают инте­ресный материал для суждения о языковых ассоциациях Данного индивида. Когда меня спросили на юге, как надо говорить: «верно­подданнический» или «верноподданнический», я отметил у себя оба факта для последующего размышления о них.

Такова объективная точка зрения на язык. Как видит читатель, она диаметрально противоположна обычной, житейско-школь-ной точке зрения, в силу которой мы над каждым языковым фак­том творим или по крайней мере стремимся творить суд, суд «ско­рый» и зачастую «неправый» и «немилостивый». Мы или признаем за фактом «право гражданства» или присуждаем его сурово к веч­ному изгнанию из языковой сферы. Суд этот обычно бывает при­страстнейшим из всех судов на земле, так как судья руководится прежде всего собственными привычками и вкусами, а затем смут­ным воспоминанием о каких-то усвоенных на школьной скамье законах — «правилах». Но, во всяком случае, он убежден, что для каждого языкового случая такие правила существуют, что все, чего он не доучил в школе, имеется в полных списках, храня­щихся в недоступных для профана местах, у жрецов грамматиче­ской науки, и что последние только составлением этих списков «живота и смерти» и занимаются. Так как это убеждение в сущест­вовании объективной, общеобязательной "нормы" для каждого языкового явления и необходимости этой нормы для самого суще­ствования языка составляет самую характерную черту этого обыч-