Глава 80. Свободней, чем ветер

 

Разъярённая волна криков, плакатов, рук и голов ворвалась на побережье пустыря, прокатилась по всей его протяжённости и ударила с размаху в основание решетчатого, многоступенчатого маяка, смотритель которого уже выпустил фонарь из своих рук в небеса.

От удара конструкция пошатнулась и стала разъезжаться, складываясь внутрь. Стулья, сотни тысяч стульев, поставленных друг на друга, теряли опору под собой, c беспомощным скрипом скользили ножками по сиденьям и неизбежно проваливались в пропасть. Отдельные уже срывались и, ускоряясь, падали в толпу, и вот вся громада с оглушительным стуком обрушилась вниз. Смотрителя маяка спасло только то, что прокричав речь, он оступился, силясь разобрать и не разбирая одинаковые крики, несущиеся стрелами со стороны города. Падая, он с размаху сел в какой-то чёрный стул с позолоченной спинкой, проломив шикарное сиденье. Стул был сделан крепко, и человек, вернувший луну, плотно застряв в нём, покатился с горы стульев.

Волну же спасло то, что ей, как и всякой волне, дана была возможность откатиться назад, потеряв силу. Волна поспешила ею воспользоваться, и всего лишь несколько десятков самых рьяных и нерасторопных были побиты падающими с огромной высоты стульями. Отступлением волны воспользовался и велополк полисменов, вставший живой плотиной между ещё осыпающейся горой стульев и отхлынувшей толпой. Это спасло жизнь вернувшему луну. Его с другой стороны груды стульев, непонимающего, ушибленного и восторженного, заковывали в железные браслеты и уводили от разъярённых граждан города окольными путями, кустами и переулками. В тюрьму. Толпа же, наученная утренним побоищем, двинулась на полисменов с опаской и уважением хитрой собаки, старающейся выкрасть кость, но помнящей о жгучей полоске кнута.

У толпы было мало способов выплеснуть гнев.

Отступить она не могла, слишком силён был запал, слишком зарвались вперёд лозунги, выкрики, жесты.

Вступать в открытый бой толпа боялась, зная о проигранной дневной битве, о жестокости усмирения.

Если бы толпа не видела стульев, она могла пойти по одному из этих двух путей, тут бы и состоялась проверка жителей на смелость и честность. Но толпа стулья видела, и полиция была ей уже не прямым противником, а только косвенным, только препятствием на пути. Толпе нужны были стулья, а не революция. Ей всегда нужны были стулья, а не революция, как и любой толпе, чего бы ни гласили лозунги о размытом будущем за поворотом. Но сейчас стулья лежали здесь, и ни трусить, ни воевать толпа не хотела, она хотела свою мебель.

Был и третий вариант.

Пойти вперёд обычным шагом, как бы не замечая ощетинившихся дубинками и закрывшихся щитами стражей порядка, сыграть с ними и собой в дурака.

Толпа так и сделала.

Она пошла на полицейских медленно, стараясь не думать о них, но смотреть на груду стульев, где уже с радостными выкриками, словно родственники, вернувшиеся из тюремного заключения, узнавались свои, родные. Зрелище было неприятное: будто часть квартиры вывернули наизнанку и кинули в общую кучу. Толпа старалась смотреть на стулья и не смотреть на дубинки. Толпа шла, не замечая полицейских, но с каждым шагом ряды воинов открывались и рождались заново в головах идущих, становились ближе. В воздухе искрило напряжение.

Ряды, почуяв замысел толпы, сомкнулись ближе, плечом к плечу, объединённые не столько профессией, сколько участью обречённых. Победу на площади сегодня они одержали буквально чудом. Ещё не начал ныть кровавый ком совести и страха за сотворённое, но этот молчаливый обман, лживая весть о лёгкой победе бродила по рядам весь день. Все понимали шаткость своего положения и все чувствовали горький вкус незаслуженной удачи. Некоторые бодрились и кричали, но таких было меньшинство. Все знали правду. Силы противников были равны, и это было тайной сомкнутых рядов.

Щиты поднялись к склонённым подбородкам, а дубинки – для первого удара, чтобы под эту устрашающую дробь пойти на толпу приставным шагом, плечом вперёд, выкрикивая боевое «Хой!», превращая мир только в ожидание каждого последующего крика, удара, шага.

Первый же удар послужил бы сигналом, выбором одного сценария развития, точкой невозврата, за которой близилось и зияла кровавая пропасть, кипящая, неизбежная. Горожанам пришлось бы принять бой, не идти же назад. Но у онемевшей от общности толпы прорезался дар саднящий и речевой, как единственный способ избежать бойни заявить о своих желаниях, что и сделал самый отчаянный.

Естественно, не в первом ряду, не на виду у воинов власти, а во втором или третьем:

– Да нам просто стулья нужны, поймите вы наконец! Верните нам стулья! – заголосил осипший мужской, как бы оправдываясь за всю толпу, за что был сразу вознаграждён, его одинокую арию на крыльях подхватила сначала бесформенная волна одобрительного гула, а затем обрушилась шквалом стрел заученной за день фразой:

– Верните нам стулья! Верните нам стулья! Верните нам стулья! – звук захлестнул воинов, так, что первые в рядах инстинктивно подняли щиты над головой, будто закрываясь от потоков раскалённой речи. Весь отряд правопорядка онемел, оцепенел в привычной беспомощности затёртых между чувством и долгом. Чего бы ни хотели люди под масками полисменов, они только выполняли приказы, и им нужен был главный голос. Он нашёлся быстро, что спасло от столкновения с замершей над пропастью толпой, которая сумела превратить свои намерения в слова и выпустить часть ярости, но всё равно понемногу сползала в открытое будущее осыпающимися секундами.

Нашедшийся голос был голосом шерифа, и он прошёл в миллиметре от гнева, рёва и битвы:

– Га-спа-да-а-а-а-а! – кричал толстый шериф надсадно, громко, отчётливо, взобравшись на несколько стульев, словно пародируя человека, вещавшего недавно совсем с других высот. Лицо его было красным, мокрым, вены на шее и лбу вздувались от напряжения.

– Вы получите свои стулья! – он скормил толпе это первым, и это была дебютная и, наверно, важнейшая победа в его монологе, который, слава Богу, диалогом почти не стал. Толпа осела и теперь жадно внимала. Все разделились, жаждали получить свои, конкретные стулья и были в эту секунду каждый сам по себе, так, что семейные пары в толпе, почувствовав разделение, взяли друг друга за руки.

– Но мы хотим избежать возможных беспорядков! И вернуть вам стулья цивилизованно, избегая недоразумений и насилия, – толпа насторожилась перед поворотной точкой.

– Поймите, мы сами хотим всё уладить, вернуть в город порядок и мебель – голос шёл по острому краю.

– Граждане! – специально, напоминая про призрачную общность жителей города.– Мы даже не приказываем, мы искренне просим, я лично вас прошу… – очень удачный ход.

– Лично прошу вас потерпеть ещё одну ночь, и завтра, завтра, – самое узкое опасное место, в толпе поднимается, возмущение, но тихое, переждать паузу, передавить тишиной, дав ропоту услышать себя, заставить смутиться, смолкнуть и далее:

– … с самого утра вернуться сюда, за стульями, составив предварительно список стульев в вашей собственности… – и опять ропот…

– … вы же не хотите, чтобы ваши стулья были присвоены недоброжелателями? На ночь мы выставим оцепление, не пустим к мебели никого, стулья будут здесь до завтра, пока ведутся профилактические пересчётные работы. Вы тоже можете назначить дежурных, чтобы проследить за сохранностью имущества. Ни один стул не будет вынесен из оцепления, ни один человек не пройдёт внутрь – ещё один удачный ход с этими дежурными, мнимое равенство граждан и полицейских, как ловко он, чёрт его дери…

– Поймите, в семьях полицейских тоже исчезли стулья, мы все заинтересованы в разрешении этого недоразумения. Вы получите все стулья, все, до единого, мы избежим мародёрства и беспорядков. Представьте, если мы пустим вас сейчас, начнётся давка, возможно насилие, и главное, возможна поломка вашей мебели. Сейчас темно, люди могут спутать стулья, начнётся неразбериха, чёрт-те что, давайте избежим этого, давайте вместе потерпим ещё ночь!

Пока толпа думала, шериф кинул ей на съедение ещё одну, пускай бесполезную, но такую желаемую жертву:

– Виновный в случившемся найден! Слышите? Вор найден! Он схвачен, он понесёт наказание по всей строгости закона…

– Казнить! Казнить! – крикнули сразу несколько голосов, и толпа отдалась им, чувствуя неловкость перед самой собой за такое долгое молчание и безответность. – Казнить! Казнить! – взлетали голоса, выпуская накопившуюся ярость и страх. Как будто это было главным, а не стулья. Толпа была рада соврать себе и миру, что казнь – самое важное.

– Ваше имущество будет в сохранности. Стулья к вам вернутся. Уже завтра, завтра утром. Только лечь сегодня ночью и встать завтра, – голос шерифа уже утонул в рядах шагающих:

– Верните нам стулья! Верните нам стулья! – но шериф был спокоен, он знал, что толпе надо выдохнуться выпустить пар, она не может уйти так, сходу, ей нужно прокричаться. Потому шериф сам вскрыл нарождающееся противоречие, он вёл толпу за собой, он был на ход впереди в этой партии:

– Завтра, господа, завтра! – сказал он почти спокойно, а ждущее ухо шерифа уже было вылеплено в форме единственно возможного ответа:

– Сегодня! – послушно проревело существо, словно актёр в известной пьесе, но с той ноткой несмелости, что заронило в него дневное побоище, и эту нотку так ждал опытный шериф.

– Нет! – твёрдо и металлически всадил в толпу шериф, и поверхностному и банальному наблюдателю могло показаться, что это самый опасный момент, настоящее противостояние, но шериф знал, что битва уже выиграна, выиграна буквально пять-семь фраз назад. Шериф отёр пот с лица рукавом.

Толпа замолкла, опешив, откатившись назад, снова поставленная в тупик перед мнимым отсутствием выбора, но шериф спустился к ним с небес, неся единственный возможный вариант, иллюзию необходимости.

– Господа! Граждане. Решение принято. Завтра с утра все получат стулья! Все – до единого! Цивилизованно и спокойно. А сегодня – попрошу разойтись! Во избежание! – шериф дополнил речь недоговорённой угрозой, намёком на печальный исход, и, пока толпа, возмущённо взревев, додумывала финал, шериф уверенно спрыгнул с груды стульев и деловой походкой спешащего человека покатился за сплочённые ряды, которые стояли в напряжении, но уже понемногу осознавали всё мастерство шерифа.

– Казнь! Казнь! Казнь! – беспомощно и зло толпа схватилась за неважное, скрывая истинный проигрыш от конкретных людей, её составляющих.

Толпа ревела, но она была остановлена. Хоть до утра здесь проторчи, двинуться на полицейских никто не посмеет. А стоять до утра не все будут. Если кто-то решит заподозрить полицию и Здание в хищении, им дана возможность, опять же, мнимая в своей единственности – поставить дежурных. Вождя у толпы нет, все разделены чувством, правом собственности, разобщены ещё живым подозрением всех и каждого в краже, толпа не сможет больше слиться в одну волну. Она была цельной днём, благодаря накопившейся ярости, она распалась, проиграв битву, она была цельной от криков чудака, слившего всех в одно желание, теперь она остановлена речью шерифа и снова в смятении распалась, отсутствует как единый организм, вот уже отваливаются конечности уходящих первыми, ядро ярости распадается и исчезает. Поставь толпу перед равнозначным выбором, и она начнёт разваливаться и исчезать.

Так и происходило. И пока стихал рёв, деловито назначали дежурных, переминались с ноги на ногу вышедшие из оцепенения ряды, в сердце огромной кучи, спотыкаясь о ножки и спинки, бродили три фигуры: приземистая, толстая, с бульдожьей шеей; высокая, словно фонарь, с поджатой перекладиной сломанной руки и трепещущим фейерверком на лице; маленькая, согнутая унижением, болью и побоями почти до четвероногого состояния, с расплавленным голосом.

К троице устремился полный силуэт – это был победивший толпу словом. Он крикнул им что-то, бульдог буркнул снисходительно в ответ, и шериф, пожав плечами, удалился.

– Считай, сука, считай, – почти нежно бурчал под нос толстый с бульдожьей шеей. Он присматривал за маленьким человеком с расплавленным круглым отпечатком вместо рта. Если бы губы были целы, они бы торопливо шевелись, укладывая в стопки памяти то, что быстро находили в куче тёмные глаза. Но губ больше не было, потому считающий часто сбивался и начинал заново. Процесс подсчёта длился долго. Стульев было слишком много. Считающий опытным глазом видел, что сумма представляет собой гиганта с шестью округлыми подчинёнными, выстроенными вслед за заглавной цифрой.

Длинный целой рукой выдернул из кучи стул, перевернул его в воздухе, скрыв надпись о том, что некто плюс кто-то равно чему-то, поставил на четыре ножки и уселся нянчить сломанную конечность.

– Ух, я завтра этого старика пришибу… Ну, что там, что как долго?

– Считает, вроде… Считаешь, ты? Выполнишь задание, скостим тебе наказание до правнуков.

– М-м-м-м-м… м-м-м-м-м.

Пинок.

– Считай.

Лунный свет бледнел, и, пусть позже обычного, луна зашла, оставив без освещения троицу, копающуюся в центре огромной пирамиды из стульев. Далее, за пределом оцепления виднелись фигурки брошенных велосипедов, расходящаяся толпа, оставленные кучки дежурных, что нервничали и ссорились между собой. Город, что лежал на западе, был освещён хуже обычного, мерцая редкими непогашенными огнями в окнах и шеренгами фонарей, но в него уже вливалась толпа жителей и наполняла его светом. Пустырь с грудой стульев лежал у восточного въезда, и дорога ведущая к городу, огибала его живописной петлёй.

И прямо по ней откуда-то издалека двигалась удивительная процессия, вся во вспышках пламени и всплесках музыки, различимых даже с такой высоты.

Процессия, гремя медью оркестра и жонглируя огненными шарами, уже обходилапустырь с кучей стульев, идя туда, где высилась заглавием деревянная арка, которая, помимо названия и привычного глазу путника «Добро пожаловать!», несла на себе какие-то значимые цифры, нанесённые чёрной краской.

Первой процессию увидела троица, пересчитывающая стулья. Все трое одновременно подняли лица в отблесках пламени и фейерверков, два из них застыли, а одно задёргалось в такт вспышкам, чуть отставая от каждой.

Прямо по пыльной дороге Восточного Тракта, двигалась (совершенно) адская и невообразимая процессия демонических существ и платформ на неведомой городу лошадиной тяге. Первыми, изламываясь в диком танце всеми суставами, взбивая клубы белой мучной пыли, рассыпая медные лепестки тряской бубнов, двигались, вышагивали, прыгали, приседали десятки клоунов, арлекинов, шутов и пажей. Они хохотали, как сумасшедшие, над всем, что видели, они отвешивали друг другу смешные подзатыльники и пинки, они тыкали пальцами в воздух, закидывая головы от смеха, звеня бубенцами, неумело жонглируя надкусанными яблоками, ловко изображая неуклюжих, мастерски играя неловкость, падая в пыль, вскакивая, пачкая трико, теряя башмаки с загнутыми носами, изображая себя, изображающих себя, изображающих ещё одних себя, которые изображали каких-то совершенно третьих… Прямо за ними катились платформы, ведомые лошадьми, которые были для города в новинку, так как монополия братьев Райн и других веломастеров не давала этим животным завладеть улицами города. И на спинах их, и на самих платформах в обтягивающих костюмах, в единении ткани и гибкой упругой плоти, уже вытягивались в неестественные фигуры гимнастки и гимнасты, люди-змеи, стоя на руках на высоких тумбах, закручивались в такие узлы, которые развязать не по силам было бы даже старику, что рухнул в подводном скафандре на песок хижины несколько десятков минут назад А через эти живые сплетения с разбегу, широко раскинув ноги, перепрыгивали акробаты, одетые в нарочито строгие, выглаженные брюки на подтяжках, жилетки, рубашки и широкополые шляпы, которыми они обменивались в полёте, прежде чем выстроить пирамиду друг из друга и разлететься очередным сальто, и разбежаться в стороны, давая ход огромному бритому наголо атлету, что жонглировал чугунными гирями, и гири, приземляясь на край доски, катапультой швыряли очередного акробата в ночное небо, где он, зависнув на миг в кульминации своего полёта, изящно приподнимал котелок над склонённой головой, будто учтиво и небрежно здороваясь со Всевышним на вечерней прогулке, а затем падал в этой вальяжной позе в сетку батута, что стоял на следующей платформе. А по бокам платформ и повозок, вдоль самых обочин уже бежали источники полыхающего света, факиры, жонглирующие факелами и керосиновыми лампами, глотающие горючую жидкость и выплёскивающие её огненными полосами в небеса, так, что становилось светло, как днём. И вслед за ними кошачьей походкой шли на высоких каблуках стройные красавицы с запудренными шрамами былых ожогов, с высокими причёсками, в одном золотистом белье, несмотря на августовский холод, и они крутили в руках горящие шары на цепях и искрящиеся фейерверки, и сыпались искры в белую пыль. А далее по пояс голые мужчины в синих пятнах татуировок, широко расставляя ноги и покачиваясь из стороны в сторону, заглатывали длинные шпаги, а фокусники выпускали белых голубей и взмахом плащей мгновенно заставляли исчезнуть распиленных барышень, а на другой платформе выдувала огромные пузыри клоунесса в пышной юбке с жуткой маской румян и туши и, выдув очередной огромный прозрачный, в котором уже плавало несколько других поменьше, она кричала:

– Пузыри желаний! Волшебные пузыри! Отпустите свою мечту в полёт и успейте её поймать!

И вновь хохотали клоуны, звеня бубнами в такт шутовскому оркестру, что уже появился на следующий платформе, нестройно подыгрывая пронзающей сердце мелодии, что неслась из этого гама, где в центре печальный мим в белом закрученном в конус плаще вертел рычажок музыкальной шкатулки, рождая такой нежный и хрупкий каркас музыки, что один из слышавших тут же её узнал, как её было не узнать, ведь она была песней его детства…

Считающий застыл на секунду, борясь с собой, с рыдающим Аркадием внутри, который смог бы, зашевелил бы беззвучными губами вслед песне, но губ не было, а пришедший в себя бульдог уже замахнулся ногой, и считающий снова кинулся к стульям: оставалась недосчитанной последняя сотня. У Аркадия не было сил бороться с бюрократом внутри. Он проиграл. Бессмысленно и бесповоротно.

А цирк проходил сквозь арку, где на приставной лестнице, не обращая внимания на шум и гам, закрашивал на вывеске одну цифру и рисовал поверх неё другую какой-то маленький курносый чиновник из Здания, цирк огибал груду стульев, и клоуны хохотали над этой нелепой кучей и над людьми, что стояли островками или стройными рядами в одинаковых полицейских костюмах, и все – одинаково открыв рты и провожая взглядом проплывающую процессию. Клоуны, не стесняясь, тыкали пальцами в остолбеневших и испуганных детей, у которых отняли главную игрушку их жизни – возможность спокойно посидеть на собственном стуле.

– Ну, что? Всё? – грубо спросил бульдог у выпрямившегося стрелой считающего. Считающей старался не слышать песни, что уносилась вместе с цирком в сторону города, исчезая за подножием горы четвероногих, втягиваясь в арку, около которой оказалась уставшая тройка невольных компаньонов.

Считающий быстро закивал головой, что, мол, да, закончил. Число было у него на оплавленном кончике языка, но выпустить он его не мог.

– Так сколько? – бульдогу приходилось перекрикивать проносящийся караван платформ, грохот колёс, хохот клоунов, отблески оркестра. Он хотел спать, он был раздражён и плохо соображал.

Считающий замычал, не в силах родить слово, и тогда бульдог устало схватил его за ухо и начал крутить его в железной лапище. Считающий заверещал от боли, слезы выступили на глазах, но выход слову найден не был.

– Да что ты верещишь, сука? – заорал бульдог, пнув считающего под дых. Считающий рухнул, задохнувшись.

Клоуны оглядывались на них, теряя на ходу улыбки и образы.

– Погоди. У него же рот того... Вот, пусть напишет, – подошедший длинный здоровой рукой протянул блокнот с карандашом.

Считающий трясущимися пальцами вывел заветное число, за которым гонялся последние дни.

Рядом с ним замер хихикающий клоун с огромным носом. Он был весь пыльный, в рваном трико, видно было, что даже среди своих он был настоящим изгоем. Цирк, грохотал последними повозками, проходя сквозь арку, а он, похоже, отстал от труппы, но совсем не беспокоился, а стоял, изламываясь, рядом с троицей бюрократов.

– Так! Стулья есть. Знать бы ещё теперь численность населения… – бульдог и длинный озадаченно переглянулись, считающий, засуетился, услышав вопрос, что-то торопливо деля в блокноте уголком, а клоун вдруг залился беззвучным смехом:

–Населения? А-ха-ха-ха-ха! – клоун с трудом справлялся с хохотом. – И давно вы гоняетесь за этим числом, дурачки?

Преследователи растерянно поглядели на наглого клоуна.

– Так, пошёл прочь… Давай, ты там, быстрее считай! – длинный хотел спать и к врачу. Считающий так боялся ошибиться, что пересчитывал ещё раз одну и ту же простую операцию, ошибаясь раз за разом.

– Ну, правда! Без обид, ребятки. Судя по вашему виду – очень давно. Я просто услышал ваш разговор… – он снова засмеялся так, что слёзы потекли по неровно накрашенному лицу.

Преследователи переглянулись.

– А число-то у вас под носом! – клоун хохотал. Считающий наконец совладал с собой и стал выписывать число ровным почерком.

– Ну, не под носом, чуть выше! Над головой… Так сказать, в небесах. Легко заметить, если на них смотреть, – клоун согнулся от смеха и, согнутый, безумно вихляя задом, побежал вслед за последней, самой убогой платформой запрыгнул на неё сбоку и закричал старику, что правил лошадьми:

– Этот город нам подходит! Ой, как подходит! Город Дураков, что не смотрят на небо, а-ха-ха-ха! Назовём его так!

Преследователи, не понимая, посмотрели наверх. Над ними слезал по приставной лестнице, придерживая рукой ведёрко с краской и кистью, маленький чиновник. А на самой арке была намалёвана надпись, последняя строчка которой была свежа, и подтекала тонкими черными струйками:

 

«Добро пожаловать в город Полудня.

Священный город у моря, славящий Великое Здание Бюрократизма!

Население Города составляет:

1000 000 человек».

 

Считающий, нетерпеливо мыча, тянул листок с заветным числом бульдогу. Тот, не глядя, взял его, а сам уже обращался к спустившемуся с лестницы чиновнику.

– Уважаемый! – бульдог достал удостоверение Преследователя. Чиновник надменно обернулся, задрав и без того курносый нос к самым небесам, но, заметив удостоверение, тут же выпрямил сутулые плечи и посмотрел в лицо бульдога мутными глазками с почтением и испугом.

– Скажите, откуда у вас эти данные? – бульдог махнул удостоверением в сторону надписи на арке. Чиновник проследил за движением, обернувшись весь, так как шея его не гнулась.

– А! – чиновник оживился и обрадовался тому, что кто-то заинтересовался работой, которую он делал хорошо. Он говорил с неподдельной гордостью, смакуя редкий момент внимания со стороны таких важных персон:

– Что ж не рассказать… Значить… Это старая история, значится.... Энто, несколько лет назад, сидел я себе в Счётном отделе № 1, в своей клетушке-комнатушке, а тут заходит ко мне начальник…Так, мол, и так. Пришла Директива, надо было посчитать население. Оригинал попал к нам, в Первый Счётный отдел, а копия, – голос чиновника наполнился презрением, а нос снова устремился к небесам, – во Второй, где, по секрету скажу я вам, работают одни бестолковые тупицы. Мы, значится, сразу взяли статистику рождаемости из роддомов, больниц и районных управлений и статистику смертности из больниц, моргов и полицейских участков. Сложили-вычли и отправили по пневмопочте Директору. Не прошло и месяца, как пришёл ответ с личной, – голос чиновника возвысился до торжественности стихов, – повторюсь, личной благодарностью от Директора! Можете себе такое представить? И с новым указанием: вывешивать число жителей каждый месяц на каждом въезде в город. Чтоб, значится, все знали. Вот вчера миллионный родился.

Все трое стояли молча. Громче всех молчал считающий.

– А самое забавное, господа, знаете, что? То, что, по слухам, идиоты из Второго отдела до сих пор считают и посчитать не могут, – чиновник откровенно хихикал, – мы уже скоро подадим прошение, чтобы этих выскочек сократили… Столько лет, значится, зря! Директор-то забыл о них, поди, дел у него много, значится, это самое, куда ему до наших мелочей. Но мы Директору поможем и не дадим зря тратить казённые деньги…

Преследователи переглянулись. В их глазах была свобода выполненного задания. Бульдог посмотрел в листок. Там выстроился ряд девяток – миллион без последнего новорождённого. Результат несложного деления на четыре.

Считающий стоял и смотрел на число над головой. Оплавленный подбородок трясся.

– Ну что, дуралей. Пойдём, скоро предстанешь перед судом, – длинный попытался схватить его здоровой рукой, но тот увернулся. – Ну что ты, что ты, – ласково пропел длинный. – Ну, не рыдай, не рыдай!

Считающий трясся. Он трясся всем телом, беззвучно, ловя в далёком отголоске такой знакомой мелодии, уносимой цирком, пение матери:

 

Свободней, чем ветер, лети над землёй,

дальше и выше, дальше и выше, лети над землёй, лети над землёй.

Сквозь ветви и крыши, сквозь ветви и крыши лети за луной,

мой маленький мальчик, лети за луной.

 

– Да он с ума сошел! Стой, замри, скотина.

– А ну-ка, прекрати, прекрати, слышишь. У него истерика… Не реви!

Он трясся, как сумасшедший, всем телом, тряслись подбородок, голова, шея, плечи, лопатки, живот, бедра, колени, икры, ступни, он трясся весь, с ног до головы, трясся, как кукла, как больной падучей болезнью, каждым раскрутившимся шарниром, трясся и не мог остановиться. И пока считающий чувствовал только боль и ком в горле, Аркадий ощутил настоящее освобождение, когда запрокинув голову, разорвав сплавленный рот, он во всё горло, испугав расплескавшего краску чиновника и двух остолбеневших Преследователей, глядя прямо в небеса, может быть, впервые в своей жизни… – захохотал!

 

Свободней, чем ветер, лети над землёй,

дальше и выше, дальше и выше, лети над землёй, лети над землёй.

Сквозь ветви и крыши, сквозь ветви и крыши лети за луной,

мой маленький мальчик, лети за луной.

 

Аркадий пел разорванным ртом и хохотал, как умалишённый, как псих, как ненормальный, как клоун, как ребёнок, хохотал вовсю, глядя на сотни звёзд, которых не замечал с самого детства, которые когда-то хотел пересчитать… Он же поэтому и пошёл считать, чтобы посчитать звезды, господи, как он забыл, Святой Полдень!

– Прекрати! – кричал бульдог, а длинный уже передавал ему Печать, увидев которую, чиновник, путаясь в ведре и собственных ногах, залив черным колени, стал пятиться прочь, в то же время, не смея оторвать взгляд, с вожделением предвкушая грядущую казнь.

Аркадий заметил занесённую над ним Печать и вдруг ловко вырвал её из рук бульдога. И пока тот пытался понять, что произошло, Аркадий, хохоча, впечатал тяжкий круг себе в самое сердце. Все зажмурились, даже считающий, зажмурились так, что один преодолел нервный тик, зажмурились, ожидая мгновенной гибели.

Но когда открыли глаза, они, вместо распростёртого в пыли тела с дырой в груди, увидели пляшущего Аркадия, который лупил себя в рёбра Печатью снова и снова, оставляя на измученной рубашке только синие чернильные кругляши, напевая идиотскую песенку, хохоча во всё горло.

– Что за…? – бульдог вырвал печать и уставился на её страшный лик.

Аркадий, не заметив этого, пустился в пляс.

– Она же заряжена была… – бульдог несмело коснулся поверхности Печати кончиком указательного. И тут же взвыл, замотав обожжённым пальцем из стороны в сторону. Запахло палёным мясом.

Трое бюрократов смотрели, как бежит за уходящим цирком, пританцовывая и горланя песню, сошедший с ума Аркадий. Вдруг он остановился, резко, как заводная кукла, вытащил откуда-то блеснувшую книжку удостоверения и разорвал её на две части. А затем так же неожиданно принялся плясать дальше – маленький, полуседой, истыканный чернильными пятнами мальчишка, свободный как ветер, летящий над землёй – за луной своего счастья.

Трое смотрели молча. Ведро растекалось лужей у ног самого маленького.

– Скажем, убежал, – выдавил из себя пухлый с брылями.

– Точно, – с облегчением выпалил длинный со шрамом и дёргающимся лицом.

Чиновник тихо и быстро наклонился за ведром.

– А ты, сука. Попробуй только что-то где-то вякнуть. Понял? – бульдог поднял Печать. – Особенно, про Печать! Или ты в неё больше не веришь? – Бульдог потряс Печатью у загнутого кверху носа чиновника.

– Верю, верю, упаси Полдень, верю, – залепетал он.

– То-то! – бульдог и длинный переглянулись. Длинный дёрнул лицом. Бульдог криво улыбнулся.

– Ладно. Пойдёмте спать. Завтра ещё старика ликвидировать.

 


 

Глава 81. Встреча

 

Море грохотало за спиной, когда женщина, на половину заштрихованная запёкшимся алым, ворвалась в хижину и увидела неведомое чудовище из стали и резины прямо под обвисшими нервами гамака.

Аврора стояла у входа, не смея шелохнуться.

За спиной гремело море.

Из чудовища донеслось беспомощное бульканье. И как только она услышала этот звук, в один момент её сознание схлопнулось знакомыми очертаниями мужской фигуры, отблесками его голоса в гортанных прихлёбываниях, всхлипах.

Аврора кинулась к человеку, лежащему на песке, рухнула на колени около его головы, несколько секунд панически боролась с непонятными замками, и уже отчаявшись, плача от злости, неожиданно подняла забрало. Из шлема ливанула ледяная морская вода, Аврора положила резиновую голову к себе на колени, и соль моря смешалась с застывшей солью на подоле её залатанного платья…

… откашлявшись, отхаркавшись морем, отплевав полные легкие беспамятства, он посмотрел в её глаза своими заплывшими, но уже не мутными, внимательными, почему-то ставшими голубыми, вместо тех, серых:

– Где наши дети, Аврора?

Он откинул металлический затылок на её руки, колени, и, обессилев, уснул.