Глава седьмая. КОНСТИТУЦИЯ НЕ ЖЕЛАЕТ ИДТИ

 

Всему этому наше бедное Законодательное собрание, у которого вдобавок не ладится с конституцией, не может противопоставить ничего, что могло бы помочь, кроме всплесков парламентского красноречия. Оно продолжает дебатировать, обвинять, упрекать, представляя собою шумный, волнующийся, сам себя пожирающий хаос.

А две с лишним тысячи постановлений? Читатель, к счастью, они не касаются ни тебя, ни меня. Это случайные постановления, глупые или нет, но рассчитанные только на данный день, на злобу этого дня. Изо всех двух тысяч не наберется и десяти, которые могли бы быть нам полезны или вредны, да и те большею частью при самом рождении задушены королевским veto. Согласно одному из них, 17 января в Орлеане открыл свои заседания Верховный суд (Haute Cour) Законодательного собрания. Теория его была выработана Конституантой в прошлом мае и теперь применяется на практике. Это суд для разбирательства политических преступлений; у него не будет недостатка в работе. По отношению к этому суду было постановлено, что он не нуждается в санкции короля, так что здесь veto не могло иметь места. Другим постановлением с прошлого октября допущены браки священников. Один отважный священник, мало того что женился до издания этого закона, но еще пришел со своей молодой женой в суд, чтобы все могли порадоваться его медовому месяцу и чтобы добиться издания закона.

Менее утешительны законы против протестующих священников, и, однако, они не менее нужны! Нас главным образом интересуют постановления относительно священников и эмигрантов: это две краткие серии постановлений, выработанных в бесконечных дебатах и уничтоженных королевским veto. Верховное Национальное собрание обязательно должно было привести в повиновение этих непокорных, клерикалов или мирян, и принудить их к послушанию, однако всякий раз, когда мы направляем наш законодательный кулак и хотим придавить или даже раздавить совсем, чтобы непокорные уступили, в дело вмешивается королевское veto, парализуя нас, как волшебством, и наш кулак, едва сжимающий, а еще меньше уничтожающий, не оказывает никакого действия.

Поистине грустная серия постановлений, даже несколько серий, парализованных этим veto. Сначала 28 октября 1791 года мы имеем возвещенную глашатаями и плакатами прокламацию Законодательного собрания, которая приглашает эмигрировавшего Monsieur, брата короля, под страхом наказания возвратиться в течение двух месяцев. На это приглашение Monsieur не отвечает ничего, если не считать газетной пародии, в которой он под страхом наказания приглашает высокое Законодательное собрание "вернуться к здравому смыслу в течение двух месяцев". Тогда Законодательному собранию приходится прибегнуть к более строгим мерам. Так, 9 ноября мы объявляем всех эмигрантов "подозреваемыми в заговоре" и, короче, "объявленными вне закона", если они не вернутся к Новому году, - скажет ли король veto? Что с владений этих людей должны взиматься "тройные налоги" или даже что владения их должны быть секвестированы, понятно само собой. Затем, когда к Новому году никто не вернулся, "мы заявляем" - и через две недели повторяем еще внушительнее, что Monsieur лишается права на наследование короны (dechu) и, мало того, что Конде, Калонн и еще довольно длинный список других лиц обвиняются в государственной измене и подлежат суду Верховного орлеанского совета. Veto! Затем по отношению к неприсягающим священникам в минувшем ноябре было постановлено, что они лишаются получаемых ими пенсий, "отдаются под надзор surveillance" и в случае надобности подвергаются изгнанию. - Veto! Следует еще более строгая мера, но ответом на нее опять-таки является veto.

Veto за veto; наш кулак парализован! Боги и люди могут видеть, что Законодательное собрание находится в ложном положении. Но кто же не в ложном? Поднимаются уже голоса за "Национальный Конвент". Бедное Законодательное собрание, пришпориваемое и побуждаемое к деятельности всей Францией и всей Европой, не может действовать; оно может только сыпать укоры, разглагольствовать, вносить бурные "предложения", для которых закрыты все ходы, и кипятиться с шумом и пенящейся яростью!

Какие сцены происходят в этом национальном зале! Председатель звонит в свой неслышный колокольчик или в знак крайнего отчаяния надевает шляпу; "минут через двадцать шум утихает", и тот или другой нескромный член Собрания препровождается на три дня в тюрьму Аббатства. Надо пригласить и допросить подозрительных лиц; старый де Сомбрей из Дома инвалидов должен дать отчет, почему он оставляет ворота открытыми. Необычный дым поднялся над Севрской фарфоровой фабрикой, указывая на заговор; мастера поясняют, что это сжигаются "Мемуары" Ламот, героини истории с ожерельем, скупленные Ее Величеством43, которые тем не менее всякий желающий может читать и поныне.

Затем рождается подозрение, что герцог Бриссак и конституционная гвардия короля "тайно изготовляют патроны в погребах": это шайка роялистов, честных и нечестных; многие из них - настоящие головорезы, набранные в игорных домах и притонах; их 6000 вместо 1800, и они мрачно глазеют на нас, когда мы входим во дворец. Поэтому после бесконечных прений Бриссака и королевских гвардейцев решают распустить и действительно распускают после двух месяцев существования, так как охрана эта не продержалась и до марта того же года. Таким образом, новый конституционный штат (Maison militaire) короля распущен, и ему опять приходится довольствоваться охраной одних швейцарцев и синих национальных гвардейцев. По-видимому, такова участь всех конституционных начинаний. Король не согласился на учреждение при нем конституционного гражданского штата (Maison civile), как ни настаивал на этом Барнав; старые постоянные герцогини косились на новых людей и держались в стороне; к тому же и королева считала, что не стоит этого затевать, так как дворянство очень скоро вернется торжествующим. Продолжая следить за тем, что происходит в национальном зале, мы видим, как епископ Торне, конституционный прелат не слишком строгих нравов, предлагает уничтожить "духовное одеяние и тому подобные карикатурные вещи". Епископ Торне горячо защищает свое предложение и кончает тем, что снимает свой наперсный крест и бросает его в качестве залога на стол. Крест этот немедленно покрывается крестом Те Deum Фоше, а потом и другими крестами и знаками духовного сана, пока все не освобождаются от них; вслед за тем один клерикальный сенатор срывает свою ермолку, другой - свое жабо, чтобы фанатизм не обрушился на них.

Как быстро все это делается! И как несущественно, туманно, бессильно, почти призрачно, словно в царстве теней! Неугомонный Ленге, кажущийся сморщившимся, словно призрак, ходатайствует здесь о каком-то своем деле, среди шума и перерывов, превосходящих человеческое терпение, и в результате этот раздражительный, сухой человечек "разрывает свои бумаги и удаляется". Другие почтенные члены в возбуждении также рвут свои бумаги; Мерлей де Тионвиль рвет свои бумаги, крича: "Так вам не спасти народа!" Нет недостатка и в депутациях: депутации от секций, обыкновенно с жалобами или доносами и всегда с пылкими патриотическими чувствами, депутация от женщин, например, которые просят, чтобы им было разрешено взять пики и упражняться на Марсовом поле. Почему бы и нет, амазонки, если вам так этого хочется! Затем, исполнив поручение и получив ответ, депутации "дефилируют по залу с пением "Ca ira" или же кружатся в ней, танцуя свою ronde patriotique - новую "Карманьолу", или военный танец и танец свободы. Патриот Гюгенен, экс-адвокат, экс-карабинер, судейский экс-писец, является в качестве депутата в сопровождении представителей Сент-Антуана и жалуется на антипатриотизм, голод, продажность, людоедов, вопрошая в заключение высокое собрание: "Неужели же в ваших сердцах не забьет набат против этих mangeurs d'hommes?"47

Но главным и постоянным занятием Законодательного собрания являются порицания королевских министров. О министрах Его Величества мы до сих пор не говорили да и впредь не скажем почти ничего. Они еще призрачнее! Грустное зрелище: ни один не может удержаться, ни один по крайней мере со времени исчезновения Монморена; "старейшему по службе в совете короля иногда не более десяти дней". Это конституционалисты-фейяны, как наш почтенный Кайе де Гревилль, как злополучный Делессар, или конституционалисты-роялисты, как Монморен, последний друг Неккера, или аристократы, как Бертран де Мольвиль[118]. Все они мелькают, словно призраки, в огромном, кипучем смятении; жалкие тени, брошенные во власть бушующих ветров; бессильные, без значения - стоит ли обременять ими людскую память?

Но как часто собирают вместе этих бедных королевских министров, как их расспрашивают, опекают; им даже угрожают, их почти запугивают! Они отвечают что могут, с искуснейшим притворством и казуистикой, и бедное Законодательное собрание не знает, что делать с их ответами. Несомненно одно: Европа надвигается на нас, и Франция (хотя еще и не мертвая) не может двинуться с места. Берегитесь, господа министры! Язвительный Гюаде пронизывает вас перекрестными вопросами с внезапными адвокатскими заключениями; дремлющая буря, притаившаяся в Верньо, может проснуться. Неутомимый Бриссо составляет доклады, обвинения, бесконечные водянистые рассуждения: настал великий праздник для этого человека. Кондорсе пишет своим твердым пером "обращение Законодательного собрания к французскому народу". Пламенный Макс Инар, который, впрочем, желает выставить против этих киммерийских врагов "не меч и огонь, а свободу", стоит за объявление "министров ответственными под страхом смерти, nous entendons la mort".

В самом деле, положение становится серьезным: время не терпит, и появились изменники. У Бертрана де Мольвиля гладкий язык, а в сердце этого известного аристократа желчь. Как он скор на ответы и разъяснения и как они изворотливы и приятны для слуха! Но самое замечательное случилось однажды, когда Бертран кончил отвечать и удалился. Едва высокое Собрание начало обсуждать, что с ним делать, как вдруг зал наполнился дымом - густым, удушливым дымом, так что совершенно нельзя было говорить; все только хрипели и кашляли, и заседание пришлось отложить. Чудо? Характерное чудо? Чем оно объясняется - неизвестно; известно только, что "истопник был назначен Бертраном" или кем-то из его подчиненных. О смрадное, смятенное царство теней с танталовыми муками, с яростными огненными потоками и реками жалоб! Зачем нет у тебя Леты, в которой можно было покончить с этими страданиями?

 

Глава восьмая. ЯКОБИНЦЫ

 

Тем не менее пусть патриоты не впадают в отчаяние. Разве нет у нас в Париже по крайней мере добродетельного Петиона и целого патриотически настроенного муниципалитета? Добродетельный Петион уже с ноября состоит парижским мэром; в нашем муниципалитете публика - теперь она допускается туда - может видеть энергичного Дантона; язвительного, неповоротливого, но надежного Манюэля; решительного, без тени раскаяния Бийо-Варенна, воспитанника иезуитов; способного редактора Тальена и других, лучших или худших, но истых патриотов. Так сложились ноябрьские выборы, на радость большинству граждан; сам двор поддерживал Петиона, а не Лафайета. Таким образом, Байи и его фейянам, давно уже начавшим уменьшаться, подобно луне, пришлось с грустью откланяться и удалиться в небытие или, пожалуй, в нечто худшее, в обманчивый полусвет со страшной тенью красного флага и с горькой памятью о Марсовом поле. Как быстро двигаются вперед люди и явления! Теперь Лафайет не будет, как в День Федерации, бывший зенитом его жизни, "твердо опираться мечом на Алтарь Отечества" и присягать перед лицом Франции; о нет, с того дня звезда его все бледнела и склонялась к закату и теперь печально стоит на краю горизонта; Лафайет командует одной из трех армий этих верениц линяющих журавлей и ведет себя крайне подозрительно и бездеятельно, чувствуя себя неловко.

Но разве в крайнем случае патриоты, располагающие тысячами сил в этой мировой столице, не могут справиться сами? Разве у них нет рук, нет пик? Мэр Байи не мог помешать ковать пики, а мэр Петион и Законодательное собрание не только не мешают, но и санкционируют это дело. Да и почему нет, раз так называемая конституционная гвардия короля "тайно изготовляла патроны"? Реформы нужны и в самой Национальной гвардии, весь ее фейяно-аристократический штаб должен быть распущен. Граждане без мундиров, пики рядом с мушкетами, несомненно, могут быть допущены в гвардию в нынешние времена; разве "активный" гражданин и пассивный, могущий сражаться за нас, не одинаково желанны оба? О друзья мои патриоты, без сомнения, так! Более того, очевидно, что патриоты, будь они даже и в белых жабо здравомыслящие и уважаемые, должны или чистосердечно опереться на черную необъятную массу санкюлотизма, или же исчезнуть самым ужасающим образом, провалившись в ад! Поэтому одни отворачиваются от санкюлотов, презирают их; другие готовы с чистым сердцем опереться на них, третьи, наконец, обопрутся на них нечистосердечно, и каждую из этих трех групп постигнет своя участь.

Однако разве в данной ситуации мы не имеем сейчас добровольного союзника, который сильнее всех остальных, - союзника по имени Голод? Голод и тот вихрь панического страха, который нагнетает голод и все прочие наши беды, вместе взятые! Ведь санкюлотизм растет оттого, от чего другие явления умирают. Тупоумный Пьер Бай произнес, хотя и бессознательно, почти эпиграмму, и патриоты смеялись не над ней, а над ним, когда он писал: "Tout va bien ici, le pain manque" (Здесь все идет хорошо - хлеба нет).

Кроме того, у патриотов есть своя конституция, способная ходить, и свой небессильный парламент, или назовем его вселенским собором, собранием церквей Жан Жака Руссо, а именно: Якобинское общество "Мать". Ведь у этой матери триста взрослых дочерей с маленькими внучками, пытающимися ходить, в каждой французской деревне, исчисляемыми, по мнению Берка, сотнями тысяч! Вот это настоящая конституция, созданная не тысячью двумястами высокими сенаторами, а самой природой и возникшая сама собой, бессознательно, из потребностей и стараний 25 миллионов людей! Наши якобинцы - "господа законодатели"; они изыскивают темы дебатов для Законодательного собрания, обсуждают мир и войну, устанавливают заранее, что должно делать это Собрание, к огромному возмущению философов и большинства историков, которые судят в этом случае естественно, но не умно. Правящая власть должна существовать; все ваши прочие власти - обман; эта же - действительно власть.

Велико "Общество-Мать"! Оно имело честь быть обвиненным австрийцем Кауницем52 и потому еще дороже патриотам. Благодаря удаче и смелости оно уничтожило самих фейянов, по крайней мере Клуб фейянов. 18 февраля якобинцы с удовлетворением наблюдали, как этот клуб, некогда высоко державший голову, закрылся, погас; патриоты с шумом вошли туда, и последние его минуты огласились их свистом. Общество "Мать" увеличило свое помещение и заняло теперь всю среднюю часть якобинской церкви. Заглянем в нее вместе с достойным Тулонжоном, нашим старым другом из бывшей Конституанты, который, к счастью, не лишен способности видеть. "Неф[119]церкви якобинцев, - говорит он, - превращен в обширную арену, в которой места поднимаются полукругом, наподобие амфитеатра, до самого верха куполообразной крыши. Высокая пирамида черного мрамора, построенная около одной из стен и бывшая раньше надгробным памятником, одна оставлена на месте; к ней примыкает теперь помещение для членов бюро. Здесь, на возвышенной эстраде, заседают председатель и секретари; сзади над ними стоят белые бюсты Мирабо, Франклина и многих других, в том числе даже Марата. Напротив - трибуна, поднимающаяся до середины пространства между полом и верхом купола, так что оратор находится как раз в центре. С этого места гремят голоса, потрясающие Европу; внизу безмолвно куются перуны и тлеют головни будущих пожаров. Если проникнуть в этот огромный круг, где все безмерно, гигантских размеров, то нельзя подавить чувства страха и удивления; воображению рисуются ужасные храмы, которые исстари поэзия посвящала мстительным божествам".

Какие сцены происходят в этом якобинском амфитеатре! К сожалению, у истории нет времени заняться ими! Здесь дружно развевались флаги "трех свободных народов мира", три братских флага Англии, Америки и Франции; с одной стороны, выступала лондонская депутация вигов и их клуба; с другой молодые французские гражданки; прекрасные, сладкоголосые гражданки торжественно посылали депутатам приветствия и братские поцелуи, трехцветные, собственноручно вышитые значки и, наконец, колосья пшеницы, в то время как своды дрожали от единодушных криков: "Vivent les trois peuples libres!" (Да здравствуют три свободных народа!) Поистине драматичная сцена! Девица Теруань рассказывает с этой воздушной трибуны о своих бедствиях в Австрии; она является, опираясь на руку Жозефа Шенье, брата поэта, просит освобождения несчастных швейцарцев полка Шатовье. Надейтесь, 40 швейцарцев, гребущих в брестских водах, вы не забыты!

Депутат Бриссо ораторствует с трибуны; Демулен, наш безбожный Камиль, громко выкрикивает снизу: "Coquin!"[120]Здесь же, хотя гораздо чаще в церкви кордельеров, гремит и львиный голос Дантона. Злобный Бийо-Варенн также здесь; Колло д'Эрбуа кипятится, ратуя за 40 швейцарцев. Любитель изрекать Манюэль выразительно заканчивает речь словами: "Один из министров должен погибнуть!", на что амфитеатр отвечает: "Tous, tous!" (Все, все!) Но местным верховным жрецом и главным оратором является Робеспьер, неподкупный, но скучный человек. Какой патриотический дух жил в людях того времени, это доказывает уже один тот факт, что полторы тысячи человек могли каждый вечер добровольно, целыми часами, слушать речи Робеспьера и рукоплескать ему, ловить каждое его слово, как будто от этого зависела их жизнь. А между тем редко более несносный человек открывал рот на ораторской трибуне. Желчный, бессильно-непримиримый, скучно-тягучий, сухой, как гарматтан[121], он ратует в бесконечно серьезной, но поверхностной речи против немедленной войны, против шерстяных колпаков или bonnets rouges, против многого другого, являя собой далай-ламу патриотов. Тем не менее ему почтительно возражает маленький человечек с резким голосом, но с красивыми глазами и прекрасным высоким лбом; по словам газетных репортеров, это Луве, автор прелестного романа "Faublas". Будьте стойки, патриоты! Не расходитесь по двум дорогам теперь, когда Франция, охваченная паникой, рушится в сельских округах и киммерийская Европа надвигается на вас грозой!