акварельки с венецианского пленэра

Дарья Тарасова

Откровение Иоанна Богослова

 

Автопробег "Лиссабон-Париж" начинается рёвом

иерихонской

трубы.

Железные кони подняты на дыбы,

Механик Фуко лиловую семечку сплёвывет с губы.

Газетчики вьются, свистят на тысяче языков,

Толкаешь в толпе незнакомца — кто ты таков —

здесь полно аристократов и простаков.

Кого я вижу в них? Пятиглавую Тиамат?

Пахнет горячим железом. Восхитительный аромат.

 

***

Юноши, стройные, нервные и кудрявые, как один,

Дамы с глазами жизелей, русалок, мавок, вилис, ундин,

Автомобили: рено, де дион, фиат —

В этом сезоне в моде “Звезда Полынь”, сумасшедший запах,

Горький, как хина, душный, как опиат.

 

***

Солнце, белый прожектор, горит. От земли парит,

Что придаёт картине дымчатый колорит.

Немцы, все в белом, морщатся, сквозь их тарабарщину: sonne, sonne.

Русская княжна, высокая, статная, в лётном комбинезоне,

И её спутница, с бисерными кистями, очами лани во все стороны поводя,

Укрываются под тентом, как от дождя.

Шофёры пахнут горячей кожей,

механики нервничают, заводя.

 

***

Четыре автомобиля

открывают исход.

Все повторяют их имена как заклинания.

О, их зовут:

Белоснежный "Рено",

Алый рычащий "Пежо",

Громадный, чёрный "Де дион бутон"

И перламутровый "Бенц".

Колыбельная для брата

 

Погляди, старик, наступает осень: вот снежноягодник, вот крушина.

Ледяная ночь, и лиловые сосны её дружина.

Белый туман наползает клочьями, как невычесанная псина.

Утром выходишь: думаешь — холодно. Но — красиво.

Розовый дым поднимается из котелен,

Каждое дерево иггдрасиль, каждый день потерян.

С брюха сизого облака поутру свисают чёрные перья.

Духи поднялись в лес, и в низинах темно от пенья.

Странные существа выползают наружу, невидимы-невредимы.

В подземелье течёт река, редкая птица долетает до середины.

Комель каждой берёзы гонит вверх её сок. К сентябрю каждый лист, как губка, пропитан ядом

(и поэтому кажется, что все ушедшие где-то рядом).

К осени в ней начинается паводок. В каждой луже немного её воды.

Потому снаружи

так холодно. Каждой осенью время Стикса

наступает внезапно: но что не вспомнится, то простится.

Как тебе дышится там, по ту сторону памяти: неужели тем же гнильём и прелью,

Тем же кристальным утренним холодом, не чета апрелю,

Той же узкоколейкой, где двести лет ни поезда, ни дрезины,

Тем же нездешним воздухом, что поднимается из низины?

Те, кто живёт в тумане, берут своё: не катаньем, так терпеньем.

 

Лес полон тленьем и умираньем,

но — пеньем, пеньем.

 

Синие люди

 

1.

если выйти на край пустыни,

где режет ноги сухая, как нож, трава,

сесть на белого одногорбого иноходца,

исполненного очей,

и скакать семь горячих дней

и семь полулунных ночей,

шаг верблюда станет тяжёл, как у щенной суки,

и хорошо, если на седьмые сутки

удастся отряхнуть песок с рукава.

 

2.

народ покрывала обитает в самом сердце её, где сухо и голо,

и по ночам завыванье ветра как вой скопца;

мальчики туарегов не различают пола,

женщины туарегов не закрывают себе лица.

полотнище, всухую крашенное индиго,

осыпается на кожу, как бабочка, сжатая в кулаке

кто-то сильной рукой снимает с плеча поклажу, говорит: иди-ка,

дитя моё,

налегке

 

3.

у чёрной женщины на длинной шее ни ключика, ни монисто.

жёсткие пальцы знают цену поводьям, ниткам и медякам;

эбонитовый мальчик, трепетный, как рояль

под рукой умелого пианиста,

разливает воду по бурдюкам.

наливает и мне, но в такую скорлупку, что чуть приникни —

вся вода не заполнит выеденного яйца.

седая старуха сердито спрашивает, почему я при них не

закрываю платком лица.

в пустыне времени нет; скажем, три дня в пути не потеря

для лёгкой ноги и впалого живота;

в пустыне ценится сила, музыка и умение идти по ней не потея,

но прежде всего — вода.

 

4.

от близости соляного прииска слюденеет нёбо, белеет небо,

приобретая странный оттенок, раскалённый и ледяной,

так, что впрок не идёт ломоть отдающего пеплом хлеба,

плохо размоченного слюной.

караван снимается с якоря только на третьи сутки

кораблём песка, неподвластным парусу и веслам,

и трясётся неведомой грамотой в его подседельной сумке

наизнанку вывернутый ислам.

 

акварельки с венецианского пленэра

 

вот это город

тронешь — отплывёт

повсюду: что не патина, то плесень

зелёной ставней хлопает сквозняк,

заглохший в лабиринте узких улиц

в бессмысленной, но радостной охоте

за собственным мочалочным хвостом.

несёт как в прачешной.

с балкона до балкона

протянута сигнальная верёвка,

наглядно оттеняя смысл посланья

косноязычьем нижнего белья

 

новембер чарли

шепчет чей-то лифчик

 

***

(когда в пролив заходит белый лайнер,

то непонятно, что во что заходит)

 

***

на площади по щиколотку моря.

над площадью зажравшиеся чайки.

полгорода свистит.

 

Именины сердца

 

Это я,

в угловом кафетерии,

с серебряной ложкой во рту,

на намоленном месте,

прижимая к сердцу пластинку рамоунз,

ожидаю студента

с факультета востоковедения,

чтобы вернуть пластинку

и сборник плохих переводов хайку,

переписанный от руки.

 

всё, что есть между нами общего:

мама нас не любила.

всё, что есть между нами общего:

двойное стекло в деревянной раме

эрл грей в антикварной чашке

и лимонные пирожные, которые мы

одинаково катаем под языком.

 

и пластинка рамоунз

как пилюля от одиночества

 

ужасная правда состоит в том, что мне нравится быть собой,

не слишком красивой,

не понимающей хайку,

но читающей Чеслава Милоша

исключительно для собственного удовольствия.