СОВРЕМЕННЫЙ РУССКИЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ЯЗЫК
(Щерба Л.В. Избранные работы по русскому языку. – М., 1957. – С. 110-129)
Литературный язык, которым мы пользуемся, – это подлинно драгоценнейшее наследие, полученное нами от предшествующих поколений, драгоценнейшее, ибо оно дает нам возможность выражать свои мысли и чувства и понимать их не только у наших современников, но и у великих людей минувших времен.
Более пристальное рассмотрение нам показывает, что наш литературный язык часто заставляет нас отливать наши мысли в формы, им заранее заготовленные, что он иногда шаблонизирует нашу мысль; но дальше оказывается, что он же дает материал для преодоления этих форм, для движения мысли вперед. Ищущим, настойчиво добивающимся он позволяет быть творцом выражения новой мысли, он позволяет дополнять и развивать себя. Таким образом, он является и нашим отцом и нашим детищем. Что же может быть ближе и дороже нам, чем «наш литературный язык»? [1]
Прежде чем я обращусь к поэту, который несравненно лучше меня выразит все эти мысли, позволю себе сделать небольшое отступление, которое как раз тоже будет некоторой иллюстрацией сказанного.
Может возникнуть вопрос, не лучше ли сказать: «Что может быть ближе и дороже нам, чем родной язык?» И верно, слово родной – волшебное слово, оно затрагивает сокровеннейшие стороны нашего существа, оно согревает своим интимным теплом все то, к чему прикладывается в качестве эпитета: родная страна, родной дом, родная мать, родной язык. Понятие это лежит в основе всей нашей национальной политики, которая делает Союз наш подлинно союзом братских народов. И тем не менее я сознательно не употребил этого слова, заменив его лишенным всякой эмоциональной окраски словечком наш – «наш литературный язык», – и сделал это потому, что для многих из нас русский литературный язык, быть может, и не родной язык, но язык, на котором мы привыкли думать, воспринимать чужие мысли и чувства и выражать свои, язык, общий у нас со всем коллективом граждан нашего братского Союза. Поэтому он наш, а это больше чем родной; но я не могу кратко выразить тот пафос, то тепло, которое я хотел бы придать этому понятию, так как наш литературный язык не имеет еще для этого простых готовых средств. Что же, должны ли мы отвернуться от него в силу этого? Конечно, нет, так как без него мы немы. Должны ли мы перестать любить наш литературный язык, который не всегда поспевает за дерзаниями нашей мысли? Конечно, нет, так как только любящим его, т. е. в совершенстве владеющим им, открывает он свои возможности, открывает пути, на которых можно найти выражения, вполне адекватные новым мыслям и чувствам. Его надо любить и неустанно изучать в его совершенных образцах, но вместе с тем и бороться с ним, стремясь найти новые способы выражения новых мыслей.
Обо всем этом прекрасно говорит Валерий Брюсов в своем не очень известном стихотворении «Родной язык». Вот оно:
Мой верный друг, мой враг коварный. Мой царь, мой раб, родной язык. Мои стихи – как дым алтарный. Как вызов яростный – мой крик. Ты дал мечте безумной крылья, Мечту ты путами обвил. Меня спасал в часы бессилья И сокрушал избытком сил. Как часто в тайне звуков странных И в потаенном смысле слов Я обретал напев нежданных, Овладевавших мной стихов. Но часто, радостью измучен Иль тихой упоен тоской, Я тщетно ждал, чтоб был созвучен С душой дрожащей – отзвук твой. | Ты ждешь, подобен великану, Я пред тобой склонен лицом, И все ж бороться не устану Я, как Израиль, с божеством. Нет грани моему упорству. Ты – в вечности, я – в кратких днях, Но все ж, как магу, мне покорствуй Иль обрати безумца в прах. Твои богатства, по наследству, Я, дерзкий, требую себе. Призыв бросаю, – ты ответствуй, Иду, – ты будь готов к борьбе! Но, побежден иль победитель, Равно паду я пред тобой: Ты – мститель мой, ты – мой спаситель, Твой мир – навек моя обитель, Твой голос – небо надо мной. |
Но прежде чем заняться рассмотрением специально русского литературного языка, надо остановиться немного на выяснении природы литературного языка вообще. Всякое понятие лучше всего выясняется из противоположений, а всем кажется очевидным, что литературный язык прежде всего противополагается диалектам. И в общем это верно; однако я думаю, что есть противоположение более глубокое, которое в сущности и обусловливает те, которые кажутся очевидными. Это противоположение литературного и разговорного языков.
Надо прежде всего предостеречь от смешения литературного и письменного языков: всякий письменный язык будет, конечно, литературным в том смысле, какой я придаю этому термину, но литературный язык не обязательно должен быть письменным. Наиболее очевидным примером этого являются разные виды ораторской речи. Но сюда же, конечно, относится и всё так называемое народное творчество, будут ли это былины, или частушки, или сказки, или просто рассказы, анекдоты.
Если вдуматься глубже в суть вещей, то мы придем к заключению, что в основе литературного языка лежит монолог, рассказ, противополагаемый диалогу – разговорной речи. Эта последняя состоит из взаимных реакций двух общающихся между собой индивидов, реакций нормально спонтанных, определяемых ситуацией или высказыванием собеседника. Диалог – это в сущности цепь реплик. Монолог – это уже организованная система облеченных в словесную форму мыслей, отнюдь не являющаяся репликой, а преднамеренным воздействием на окружающих. Всякий монолог есть литературное произведение в зачатке. Недаром монологу надо учить. В малокультурной среде только немногие, люди с тем или иным литературным дарованием, способны к монологу; большинство не в состоянии ничего связно рассказать. Все это можно наблюдать каждый день кругом себя; но не всегда это доходит до сознания. Я впервые обратил на это внимание при моих диалектологических штудиях [2], и притом в среде со значительным школьным образованием, по-видимому, недостаточно, однако, устремленным на развитие монолога, т. е. попросту на умение рассказывать.
Очевидно, что структура реплик (диалога) и структура монолога (литературного языка) будут совершенно разные. Репликам абсолютно не свойственны сложные предложения, которые являются уделом лишь монолога. Зато в монологе обыкновенно не бывает неполных предложений, из которых нормально состоят все реплики. Кроме того, – и это собственно и является самым важным – репликам свойственны и всевозможные фонетические сокращения, и неожиданные формообразования, и непривычные словообразования, и странное на первый взгляд словоупотребление, и, наконец, всякие нарушения синтаксических норм.
В самом деле, кто в языке реплик, в быстром диалоге не наблюдал за собой таких вещей, как драсте – драсте вместо здравствуйте; нет туфлей – вместо нет туфель; мой окны вместо мой окна; обезболивать вместо обезболивать; подгинать вместо подгибать; стережение твоих вещей в смысле охранение твоих вещей; я не позволю играть над собой (контаминация играть собой и издеваться над собой); это играет большое значение (вместо роль) и т.п. Я привожу случаи, которые наблюдал, вероятно, каждый и нелингвист, но если заняться систематически регистрацией всех «оговорок» и «обмолвок», то можно записать такие перлы, про которые их авторы будут с ожесточением утверждать, что они никоим образом не могли сказать что-либо подобное. Все эти оговорки происходят лишь благодаря недостаточному контролю сознания при спонтанном диалоге. Причины же их лежат, с одной стороны, в стремлении к упрощению нашей речевой деятельности и во влиянии разных аналогий, а с другой – в стремлении как можно скорее найти наиболее адекватное выражение оттенку нашей мысли в данной ситуации: совершенно очевидно, что на упрек: Чего ты не стерег моих вещей?, ответ самый естественный будет: Надоело мне это стережение твоих вещей.
В монологической речи всего этого не бывает или бывает в гораздо меньшей степени: она протекает более в рамках традиционных форм, воспоминание о которых при полном контроле сознания является основным организующим началом нашей монологической речи.
Таким образом, литературная монологическая речь не дает отступлений от нормы или дает их крайне мало. Диалогическая же разговорная речь, наоборот, соткана из всяких изменений нормы. Можно сказать, что все изменения языка, которые потом проявляются и в монологической речи, куются и накопляются в кузнице разговорной речи. И это вполне понятно: в диалоге, т. е. при коротких репликах, ситуация, жест, выражение лица, интонация – все это настолько помогает взаимопониманию, что слова и их формы перестают играть сколько-нибудь существенную роль в этом процессе, и речь легко сводится к одному словечку того, которое может обозначать, что угодно: Да он, знаете, того; Он его и того и т.д. В более или менее длинном монологе, т.е. при рассказе, это абсолютно невозможно, прежде всего так как отсутствуют ясные ситуации, а при известных обстоятельствах и жест, и выражение лица могут оказаться недейственными. Поэтому никакие отступления от нормы не страшны в разговорной речи; их в буквальном смысле никто не замечает – ни говорящий, ни слушающий. В монологической речи они немыслимы.
И далее, в диалоге принимают участие обыкновенно два лица, чаще всего и прежде всего два так или иначе социально связанных между собой лица, которые, как мы говорим, понимают друг друга с полуслова. Монолог чаще всего адресуется к ряду лиц, среди которых могут быть близкие и неблизкие, и вовсе чужие: все это лишает возможности рассчитывать на непосредственное понимание и заставляет прибегать к традиционным формам речи, к литературному языку, который – один для всех, своих и чужих, и который, таким образом, возвышается над всем этим разнообразием ситуаций и людей.
Из сказанного вытекает и всем понятное противоположение литературного языка и диалекта, с которого я начал (при этом надо иметь в виду, что диалекты могут быть местные, т. е. объединяющие людей географически, и социальные, т. е. объединяющие людей по профессии, классу и т.п.). Литературный язык – один для всех, своих и чужих [3], тогда как диалект обслуживает только определенную группу людей.
В этом плане литературный язык уже не монолог, противополагаемый диалогу, это самостоятельный диалект, но особого типа, «наддиалектный диалект», если можно так выразиться; это второй язык для всех говорящих на диалекте, но второй, который является первым по своему значению, по своей социальной роли. Есть люди, которые знают только литературный диалект, только этот второй язык. При нем образуется свой разговорный язык и даже языки.
Чем большее число диалектов объединяет данный литературный язык, тем традиционнее и неподвижнее должны быть его нормы. Он не может следовать за изменениями в разговорном языке того или другого диалекта, так как он тогда перестанет быть всем понятным, т. е. перестанет выполнять ту основную функцию, которую должен выполнять литературный язык и которая в сущности только и делает его литературным, т.е. общепринятым, а потому и общепонятным. Этим и объясняется тот факт, что мировые литературные языки сравнительно мало меняются в течение веков, несмотря на большие пертурбации, переживаемые коллективами, которые этими языками обслуживаются.
Чем большее число диалектов местных и особенно социальных объединяет данный литературный язык, или – что то же – чем дифференцированнее общество, которое он обслуживает, тем сложнее его стилистическая структура, и этим он отличается как от литературного языка – монолога, так в принципе и от разговорного языка.
В обществах, знающих уже письменность, литературный язык прежде всего раздваивается на устный и письменный, что, конечно, может перекрещиваться и с другими делениями. Различия между этими разновидностями литературного языка определяются, с одной стороны, их разной функциональной направленностью, а с другой, однако, и чисто техническими причинами.
В самом деле, в устной речи невозможны те сложные построения, которые характеризуют, например, немецкий письменный язык и которые для своего понимания требуют в конце фразы возможности возврата к их началу [4].
В письменной же речи никак не могут быть переданы интонации живой речи и, в частности, так называемые логические ударения. Поэтому, если я желаю сообщить, что приходивший вчера вечером человек был Иван Иванович, я могу в устной речи сказать: Иван Иванович приходил вчера вечером, сделав логическое ударение на Иван Иванович; но написать так я не могу, так как в письменной речи это будет сообщение о факте прихода Ивана Ивановича вчера вечером. Чтобы выразить в письменной речи сообщение, что приходивший вчера вечером человек был Иван Иванович, я обязательно должен написать: Вчера вечером приходил Иван Иванович. Этот пример ясно показывает пропасть, разделяющую письменный литературный язык от устного; но он же показывает еще большую пропасть, разделяющую литературный язык, который чаще всего бывает все же письменным, от разговорного: в этом последнем интонация, логическое ударение являются едва ли не основными выразительными средствами, чего по существу вещей не может быть в письменном языке [5]. Из этого вытекает и практическое правило поведения: не переносить синтаксических форм разговорной речи в письменную, а если делать это, то лишь с большой осторожностью.
Оставив для простоты устный литературный язык в стороне, перейдем к разным формам письменного языка. Здесь найдем прежде всего две большие группы его разновидностей: разные формы языка художественной литературы и разные формы делового языка. Обращаясь к последним, мы видим тут канцелярский язык, или стиль, язык законов, научный язык, эпистолярный стиль, переходящий в том смысле, как обыкновенно употребляют этот термин, в формы художественного языка, и другие. Я назвал разновидности, наиболее осознанные среди нелингвистов; на самом деле их очень много – достаточно указать на медицинскую разновидность, которую все легко себе могут представить и которая имеет даже свой разговорный язык.
Можно сказать – и многие нелингвисты так и думают, – что все эти разновидности в сущности не нужны и что лучше было бы, если бы все писалось на некотором общем языке. Особенно склонны люди это думать о канцелярском стиле – термин, который приобрел даже некоторое неодобрительное значение. Конечно, во всех этих разновидностях существуют бесполезные пережитки вроде, например, архаического оный канцелярского стиля, но в основном каждая разновидность вызывается к жизни функциональной целесообразностью. Так, основная разновидность канцелярского стиля имеет своей задачей представить все обстоятельства дела во всех их логических взаимоотношениях вместе с выводом из них в одном целом. Отсюда вытекает культура сложных предложений по способу подчинения в канцелярском стиле. И в самом деле, подобным образом хорошо построенные предложения дают возможность читателю все сразу понять и сразу же принять соответственное решение. Если изложить содержание такого сложного предложения в виде независимых друг от друга элементов, то читателю потребуется значительное количество времени и энергии на то, чтобы снести эти элементы в единое логическое целое и сделать соответственные выводы.
Язык законов требует прежде всего точности и невозможности каких-либо кривотолков; быстрота понимания не является уже в таком случае исключительно важной, так как заинтересованный человек безо всякого понукания прочтет всякую статью закона и два и три раза.
Зато язык прокламаций, имеющий в виду широкие народные массы, должен схватываться на лету, должен бить в одну точку и не размениваться на мелочи и оговорки – все это тоже находит свое языковое выражение.
Научный язык имеет свою специфику: строгость в выборе терминов, которые не должны допускать никаких двусмысленностей.
Эпистолярный стиль имеет множество вариантов в зависимости от социальных взаимоотношений корреспондентов. Эти разновидности были всегда так очевидны, что в прежние времена составлялись особые руководства для писания писем, называвшиеся «письмовниками».
Язык художественной литературы имеет, конечно, гораздо больше вариаций, чем деловой язык, но они не так очевидны и во всяком случае не так легко классифицируются. Но главное, что они имеют совершенно иную направленность: они должны рисовать все то разнообразие разговорных, социальных и отчасти и географических диалектов, которые объединяет данный литературный язык. Через язык рисуется та социальная среда, к которой принадлежат действующие лица. При этом все дело в том, что диалекты вводятся в ткань литературных произведений, конечно, не полностью, а лишь в очень немногих элементах, являющихся как бы условными намеками на данные диалекты [6].
Эти элементы должны быть общепонятны, но входят в литературный язык как особый слой, характеризующий тот или другой диалект или даже язык. Украинские батько в смысле отец, жинка в смысле жена и многое другое входят в русский литературный язык как украинизмы, но выдання – издание, хвылына – минута, пыка – рожа, морда, рожа – роза не войдут в русский литературный язык, пока тем или другим способом не станут общепонятны.
Если начать со способов изображения географически разной среды, то можно вспомнить, что мы говорим, например, о деревнях у русских, о хуторах на Украине, об аулах на Кавказе, о кишлаках в Средней Азии, о заимках в Сибири.
Нужно заметить, что все эти условные обозначения могут быть очень неточны. Крайним примером такой неточности и условности является французское обозначение всех восточных народов словом tartarе.
Далее, например, Украина и украинский язык изображаются, кроме вышеуказанных батько и жинка, посредством слов хата вместо изба, жито вместо рожь, парубок вместо парень, дивчина вместо девушка, брехать вместо лаять, в прежние времена еще и посредством горелка или горилка вместо водка, гопак вместо казачок и т.д. Для характеристики Средней Азии служат, кроме кишлака в смысле деревня, паранджа (которой отвечает чадра на Кавказе), бай в смысле кулак, декханин в смысле крестьянин, арык в смысле ирригационный канал и т.д. [7].
Все эти примеры взяты наудачу и вовсе не имеют целью нарисовать сколько-нибудь полную картину в этом направлении. Любопытно только отметить, что в литературном языке почти что нет способов локализировать точнее русские крестьянские диалекты; по-видимому, здесь превалирует социальная точка зрения. Так называемые областные слова, в значительном количестве вошедшие в русский литературный язык, имеют целью характеризовать действующих лиц как крестьян: таковы зипун в смысле кафтан, пальто, панева в смысле юбка, рушник (ручное полотенце), зимник в смысле санный путь, избоина в смысле жмыхи, редина, реднина в смысле редкая ткань, рядно в смысле грубый холст и т. д. Сюда же, может быть, относятся и такие слова, как баловать, пошаливать в смысле грабить, играть свадьбу в смысле справлять свадьбу и т.п. Такие слова являются переходными между словами специфически крестьянскими и словами, которые получили в нашей лексикографии название просторечных, т. е. характеризующих людей, не вполне овладевших литературным языком. Надо, впрочем, отметить, что элементы просторечия часто в большом ходу в разговорном языке людей и владеющих литературной речью. Таковы: авось, небось, кажись, бордовый (цвет бордо), боязно, ржа [8] (ржавчина) и др.
В таком же плане можно говорить о слое фабричных слов в литературном языке, о слое школьных слов и о многих, многих других слоях.
Особо стоят три, если не четыре соотносительных слоя слов - торжественный, нейтральный и фамильярный, к которым можно прибавить и четвертый – вульгарный [9]. Их иллюстрировать можно, например, следующими рядами: лик, лицо, морда, рожа; вкушать, есть, уплетать, лопать или жрать [10].
Совершенно особо стоит стихотворный язык, и не с точки зрения его собственно поэтической функции, а с узколингвистической: он традиционно допускает такие слова, которые вовсе невозможны в обыкновенной речи, как, например, хладный вместо холодный, пламень вместо пламя и многое другое.
Еще более особо стоит язык драмы – своеобразный продукт контаминации разговорного и литературного языков.
В заключение этого отдела я должен сказать, что, к нашему великому стыду, многое здесь для нас еще неясно. Русским филологам предстоит еще большая работа по созданию настоящей полной стилистики русского литературного языка. В этой стилистике русский литературный язык должен быть представлен в виде концентрических кругов – основного и целого ряда дополнительных, каждый из которых должен заключать в себе обозначения (поскольку они имеются) тех же понятий, что и в основном круге, но с тем или другим дополнительным оттенком, а также обозначения таких понятий, которых нет в основном круге, но которые имеют данный дополнительный оттенок.
Из всего сказанного ясно, что развитой литературный язык представляет собой весьма сложную систему более или менее синонимичных средств выражения, так или иначе соотнесенных друг с другом.
* * *
Теперь перейдем к вопросу, чем определяется сравнительное достоинство отдельных литературных языков. Не требует доказательств, что оно определяется прежде всего богатством наличных средств выражения как для общих, так и для частных понятий. Не так очевидно, что оно определяется также и богатством синонимики вообще. Однако нетрудно заметить, что синонимические ряды обыкновенно образуют систему оттенков одного и того же понятия, которые в известных условиях могут быть не безразличны. Возьмем, например, цикл слова знаменитый (в применении к человеку), с которым конкурируют известный, выдающийся, замечательный и большой. Все эти слова обозначают, конечно, одно и то же, но каждое подходит к одному и тому же понятию несколько с особой точки зрения: большой ученый является как бы объективной характеристикой; выдающийся ученый подчеркивает, может быть, то же, но в аспекте несколько более сравнительном; замечательный ученый говорит об особом интересе, который он возбуждает; известный ученый отмечает его популярность; то же делает и знаменитый ученый, но отличается от известный ученый превосходной степенью качества.
Подобным образом можно было бы разобрать ряд: кое-кто из читателей, отдельные читатели, некоторые читатели и множество других синонимических рядов.
Не так очевидна важность синонимов для обозначения новых понятий; однако понятно, что слово танцовщик – синоним слова танцор, плясун, отдифференцировавшийся от своих собратьев. Синонимы, таким образом, являются до некоторой степени арсеналом готовых обозначений для вновь возникающих понятий, дифференцирующихся из старых.
Еще менее очевидна техническая роль синонимов. Между тем только она дает свободу маневрирования в литературном языке. В самом деле: в первоначальном наброске моего доклада я написал: «Два так или иначе социально связанные друг с другом лица, которые, как мы говорим, понимают друг друга с полуслова». Получилось нескладное повторение сходного выражения, но синоним между собой вместо друг с другом сразу спас положение.
Наконец, – и это едва ли не самое главное, хотя и наименее очевидное, – достоинство литературного языка определяется степенью сложности системы его средств выражения в том смысле, как это было мной нарисовано выше, т. е. богатством готовых возможностей выражать разнообразные оттенки.
Спрашивается, удовлетворяет ли наш русский литературный язык всем этим требованиям? Объективный ответ, мне кажется, дан нашей действительно великой литературой: раз можно было создать такую литературу, значит и язык наш стоит на высоте стоящих перед ним задач. А объективное подтверждение того, что наша литература подлинно великая, я вижу в том, что она не только национальная литература, но что она и интернациональна. Несмотря на трудности языка, она переводится и читается всем миром; мало того, она оказала то или другое несомненное влияние на ход мировой литературы, и это констатируем не мы, русские ученые, которых можно заподозрить в пристрастии, а это констатируют иностранные ученые, которых, конечно, далеко не всех, скорее, и зачастую не без основания, можно заподозрить в обратном пристрастии.
Обращаясь к рассмотрению вопроса в лингвистическом аспекте, нужно констатировать прежде всего исторически сложившееся свойство русского языка – не чуждаться никаких иностранных заимствований, если только они идут на пользу дела.
Русский литературный язык начал с того, что усвоил себе через посредство средневекового международного языка Восточной Европы – восточной латыни, если так можно сказать, – языка, неудачно называемого церковнославянским, целый арсенал отвлеченных понятий, полученных от греков. Благодать, благодарить, благословение, страсть, отвлечение, наитие, создание и множество других подобных слов – все это греческое наследие в славянской оболочке. Поэтика, реторика, библиотека – все эти поздние слова имели своих греческих предшественников в виде пиитики, риторики, вивлиофики и т.п.
Но дело не только в этом греческом наследии, а в самой этой «восточной латыни», в этом церковнославянском языке. Будучи, в противоположность настоящей латыни, в общем понятен всякому русскому человеку, так называемый церковнославянский язык обогатил русский не только багажом отвлеченных понятий и слов, но и бесконечными дублетами, которые сразу создали в русском языке сложную систему синонимических средств выражения: он всему делу голова и он глава этого дела; в результате переворота горожане превратились в граждан; разница в годах заставила их жить розно; рожать детей – рождать высокие мысли и т. п.
Если бы русский литературный язык не вырос в атмосфере церковнославянского, то немыслимо было бы то замечательное стихотворение Пушкина «Пророк», которым мы восторгаемся и до сих пор. Для того чтобы сделать мысль мою более конкретной, приведу текст этого стихотворения, отмечая все его стилистические «церковнославянизмы», которые всеми так и воспринимаются, а потому и создают в языке четкую стилистическую перспективу; в примечании будут указаны исторические церковнославянизмы, точнее, все то, что вошло [11] в наш литературный язык не из обиходного, повседневного языка, а из старого книжного, но стилистически не воспринимается как что-то особенное, хотя и сохраняет некий своеобразный аромат, дающий возможность более тонко стилизовать нашу речь. Элементы, общие книжной и обиходной речи, остались неотмеченными, тем более, что они представляют собой подавляющее большинство [12].
Духовной* жаждою* томим (1), В пустыне* мрачной* я влачился, И шестикрылый (2) серафим На перепутье мне явился (3); Перстами, легкими как сон (4), Моих зениц коснулся* он; Отверзлись вещие (5) зеницы, Как у испуганной орлицы. Моих ушей коснулся* он, И их наполнил (6) шум (7) и звон: И внял я неба* содроганье, И горний ангелов полет, И гад морских подводный (8) ход, И дольней лозы (9) прозябанье (10). И он к устам моим приник, | И вырвал грешный* мой язык, И празднословный, и лукавый (11), И жало мудрыя змеи (12) В уста замершие (13) мои Вложил десницею кровавой. И он мне грудь рассек (13) мечом, И сердце трепетное (14) вынул, И угль (15), пылающий огнем, Во грудь отверстую водвинул (16). Как труп, в пустыне* я лежал, И бога глас ко мне воззвал: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли, Исполнись волею (17) моей И, обходя моря и земли, Глаголом жги сердца людей!» |
Примечания.
* - Исторические церковнославянизмы. (1) Хотя слово томить хорошо известно народной речи, однако возможно, что словоупотребление данного контекста идет все же из книжного языка. (2) Слово сделано по живому образцу (ср. шестипалый), однако образ, конечно, заимствован (церковнославянское шестикрилъ, греческое hexa pterygos. (3) Мне кажется, что глагол был сделан все же не в народном языке, хотя он имеется в большинстве славянских языков. (4) Образ, конечно, книжный и, думается, позднего происхождения. (5) Слово, вероятно, исконное и воспринимается нами как церковнославянизм с исторической точки зрения неправильно. (6) Несмотря на большую конкретность слова, подозреваю его книжное происхождение. (7) Почти что уверен в книжном происхождении значения. (8) Хотя слово сделано по существующим живым образцам, но все же оно мне кажется книжным и, вероятно, поздним. (9) Странное ударение должно вызывать на разные размышления. (10) Несмотря на наличие таких народных слов, как зябь, слово это, конечно, книжное. (11) Может быть, с этим оттенком значения слово надо считать вовсе не книжным. (12) Змея, по-видимому, книжное слово по происхождению. (13) Слова как будто живого языка, но произносимые на книжный лад. (14) Я полагаю, что это книжное слово. (15) Хотя это просто старая форма слова, но я полагаю, что она все же книжного происхождения. (16) Само слово двинул, по-видимому, книжного происхождения. (17) Слово в этом значении, конечно, книжного происхождения.
Позднее, с XVI в., начинается влияние западных языков - латинского, немецкого, французского и, меньше, английского, голландского, итальянского, давших русскому языку всю массу интернациональных слов и богатую научную и техническую терминологию. XVIII в. протекает под знаком влияния французского языка, который формирует значение многих русских слов и оборотов. Нельзя не упомянуть и восточных языковых влияний, идущих, по-видимому, особенно из Средней Азии, бывшей в свое время передовой культурной страной.
Я не говорю об исконных русских элементах, которые, конечно, составили основу русского литературного языка, не говорю и о русских диалектах, которые все время давали богатый материал нашему литературному языку. Именно постоянная живая связь с живым народным языком, которую так пропагандировал наш замечательный лексикограф середины прошлого века В.И. Даль, и помогла нам переварить все то, что поглотил русский литературный язык за 1000 лет своего существования. Пушкинские просвирни помогли нам избавиться от мятлевских де Курдюковых, т.е. от бессмысленной иностранщины, и мы имеем в современном русском языке элементы весьма разнородные по происхождению, но спаянные в единую сложную систему. Эта разнородность и обусловила оригинальность нашей языковой культуры. Воспользовавшись всем багажом Запада, мы остались тем не менее самими собой именно благодаря этой черте всей нашей культуры.
Амальгама, которая получилась в русском языке, так органична, что она до сих пор далеко не всегда раскрыта в своем генезисе. Всякий понимает, что глава, млечный, гражданин - так называемые церковнославянские слова, что балет, вальс, соус, мебель, авиатор - французские слова, что революция, конституция, абсолютный - в конечном счете латинские слова, что философия, грамматика, арифметика - греческие слова и даже, что балык, башлык, шашлык - турецкие. Но никому не придет в голову искать в словевлияние французское influence или в выражении На берегу (пустынных) волн искать французское - и дальше латинское, а может быть и греческое - au bord des ondes, видеть в словах вражеский, пустынный церковнославянизмы.
Разнородность элементов дала основу нашей стилистике; старые книжные элементы продолжают свое бытие в торжественной, возвышенной речи, народные элементы образуют обыденную речь, утонченную зачастую совершенно незаметным для невооруженного глаза французским влиянием, а интернациональная терминология составляет ткань научного языка.
Мы видим, таким образом, что русский литературный язык действительно выкопал себе очень сложную, а потому и отзывчивую систему выразительных средств. На это потребовались века, ибо только с Пушкина приобретает наш век свою полную гибкость и способность выражать все, что нужно. Зато теперь в наших руках находится драгоценнейшее орудие, орудие мысли, орудие воздействия и взаимодействия, орудие, созданное трудами длинного ряда поколений.
Выше я говорил, что суть всякого литературного языка в его стабильности, в его традиционности. Когда чью-либо речь характеризуют словами: «Он говорит литературно», - то это именно и значит, что он говорит согласно традиционным нормам.
Спрашивается, неужели же литературный язык не изменяется, неужели наш русский литературный язык является мертвым языком? Конечно, нет - такой язык нам был бы не нужен. Как же происходят изменения литературного языка? По-видимому, они происходят в основном двумя способами.
Прежде всего литературный язык, как и всякий язык вообще, должен называть все новые понятия, нарождающиеся в данном обществе. Конечно, поскольку литературный язык обыкновенно находится в руках того или иного господствующего класса, новые понятия и названия создаются применительно к его точке зрения или во всяком случае названия эти приобретают эмоциональную окраску, соответствующую этой точке зрения. В самом слове мужик ничего нет обидного для крестьянина, однако оно так насыщено презрительным к нему отношением, что по справедливости было изгнано из советского словаря. Само название новых понятий происходит путем заимствования названий из той среды, откуда идут и понятия. Такое происхождение новых слов вполне очевидно для названий вещей и предметов. Таковы: чай, кофе, кумыс, паранджа, чесуча, автомобиль, аэроплан и тысячи подобных слов. Но это справедливо и для новых слов вообще; однако это не всегда вполне ясно, так как заимствования могут происходить не только из чужих языков, но и из диалектов, как географических, так особенно из социальных.
Иногда может казаться, что то или другое слово возникло в недрах самого литературного языка, по правилам словообразования данного языка и из его материалов. Так можно думать про слово самолет [13]. Однако я уверен, что слово это возникло в военном диалекте и взято оттуда. Я думаю вообще, что литературный язык меньше сам создает, чем берет созданное жизнью, а языковая жизнь бьется и кипит главным образом в разговорном языке отдельных человеческих группировок.
В этом плане и происходит постоянное взаимодействие литературного языка и диалектов. Если бы литературный язык оторвался от диалектов, от «почвы», то он подобно Антею потерял бы всю свою силу и уподобился бы мертвому языку, каким является теперь латинский язык.
Далее, изменения в содержании понятий или в их оценке тоже находят себе то или иное отражение в языке. При этом обыкновенно происходят значительные пертурбации, ибо в языке вообще, а тем более в литературном языке, являющемся сложной системой, все настолько связано, что ничего нельзя затронуть, не приведя в движение целого ряда других колесиков. Несколько примеров наглядно покажут, в чем дело.
Как известно, слова господин, госпожа в функции титула, приставляемого к фамилии, а также слово господа в смысле обращения к собранию исчезли из обихода в силу тех ассоциаций, которые имели эти слова со словом господин в смысле барин. Заменой этих терминов явились слова товарищ и гражданин, причем, как это и естественно, слово товарищ первоначально употреблялось преимущественно в тех случаях, когда были основания думать, что обращаешься к единомышленникам. Постепенно употребление это несколько расширилось, но все же его происхождение и сохраняемая им благодаря этому задушевность мешают употреблять его по отношению к явно несимпатичному человеку: гражданин Иванов, скажем мы в таком случае. В результате слово гражданин в известных условиях неожиданно может получать неодобрительный оттенок, несмотря на возвышенный характер понятия, им выражаемого. Или вот другой случай. Мы, лингвисты, привыкли говорить диалектические особенности, диалектическая дифференциацияи т. п., производя слово диалектический от диалект. Теперь, когда в нашей жизни приобрели большое значение такие сочетания, как диалектическая философия, диалектический материализм, когда мы говорим о диалектической действительности и т.п., получаются иногда двусмысленности в лингвистическом словоупотреблении, и мы, лингвисты, совершенно независимо один от другого ищем замены для нашего термина и колеблемся между диалектными различиями и диалектальными различиями. Еще пример: в старом языке можно было с полным успехом сказать: большинство коммунистической молодежи настроено идеалистически (т.е. искренно желает блага общества). В этой мысли нет ничего неподходящего и сейчас, но сказать так неудобно, ибо слово идеалистический слишком утвердилось в своем философском значении.
Все подобные процессы совершенно закономерны и необходимы. Только благодаря этим изменениям литературный язык и может выполнять свою функцию - выражать наши мысли и чувства, выражать нашу идеологию.
Другие пути изменения литературного языка идут, так сказать, снизу и происходят совершенно по другим мотивам. Каждый из нас, будучи носителем литературного языка, является в то же время и носителем того или иного диалекта, если не географического, то во всяком случае социального (а иногда и не одного, а нескольких); далее, каждый из нас, естественно, принимает активнейшее участие в разговорном языке, который играет основную роль в жизни человека. Отсюда со всей неопровержимостью следует, что изменения, вырабатывающиеся в разговорном языке, а также факты диалектов мы склонны переносить и в литературный язык. Литературный язык, как язык традиционный, сопротивляется этим новшествам, и между разговаривающим обывателем и тем же обывателем, носителем литературного языка, происходит вечная борьба. Трудно сказать, кто в этой борьбе оказывается победителем. Ибо, конечно, литературный язык принимает многое, навязываемое ему разговорным языком и диалектами, и таким образом и совершается его развитие, но лишь тогда, когда он приспособил новое к своей системе, подправив и переделав его соответственным образом. Но беда, если разнородное, бессистемное по существу новое зальет литературный язык и безнадежно испортит его систему выразительных средств, которые только потому и выразительны, что образуют систему. Тогда наступает конец литературному языку, и многовековую работу по его созданию приходится начинать сызнова, с нуля. Так было с латинским языком, когда на его основе стали создаваться современные романские языки.
Практические выводы из того, что сказано выше, и составляют смысл кампании, поднятой Горьким, о необходимости беречь русский литературный язык от засорения его диалектизмами и вульгаризмами. Я старался лишь подвести теоретический, лингвистический фундамент под его положения.
В заключение приведу два примера, которые покажут, о чем идет речь, на практике.
Разговорная речь наша стремится к распространению форм множественного числа на ударенное -а от известных категорий имен мужского рода. В этом нет ничего удивительного и даже нового: на глазах старшего поколения профессора', учителя' и т. п. сменили более старые формы - профе'ссоры, учи'тели. Однако нас, стариков, вполне привыкших к профессора', учителя', образа' и т.п., шокируют инженера', выбора' и т. п. Около этих форм возникло немало дискуссий, в результате которых в руководящей прессе новые формы исчезли. Почему? Конечно, не ради наших стариковских ушей, а потому, что это разрушало выразительную систему русского литературного языка, который придает в словах, еще не перешедших окончательно ко множественному на -а ударенное, этим последним формам собирательный и даже презрительный оттенок: инженеры' и инженера', как хле'бы и хлеба', о'бразы и образа' и т. п.
Другой пример из области произношения. В беглом разговоре неударенное е звучит как более или менее неясное и: несу, везу, почти как нису, визу. Однако при более четком произношении е восстанавливается. Таков закон литературного языка. Но в некоторых южных говорах и остается на месте неударенного е при всяких обстоятельствах — эти говоры так и называются и'кающими. И недаром Тургенев в своих «Певцах» охарактеризовал орловское произношение мальчугана из конца рассказа тем, что заставил его кричать: «Тебя тятя высечь хочи-и-ит». Пока Ленинград, старый Петербург, район «е'кальцев», а не «и'кальцев», играл не последнюю роль в судьбах литературного языка, дело не возбуждало никакого сомнения. Теперь, когда дирижерская палочка перешла к Москве, куда «икальцы» стекаются в большом количестве, е литературного языка начинает подвергаться большой опасности. Раздавались уже голоса об утверждении буквы и даже в орфографии. Литературный язык должен сопротивляться этому натиску, так как подобное изменение грозило бы расстройством всей выразительной системы русского языка. Сейчас произношение вечир, миту, плисать и т.п. мы считаем диалектным, а тогда пришлось бы считать таковым вечер, мету, плесать или плясать, и в «Пиковой даме» пришлось бы петь в интермедии он не пришел плисать [14]. Дело, конечно, не в «Пиковой даме», а вообще в пении, где пришлось бы все неударенные е заменять через и. Произошел бы полный переворот, но... без всякой идеологии, а потому я полагаю, что его и не будет.
Примечания
1. Из речи, произнесенной на научной сессии Ленинградского государственного университета по случаю 120-летия его существования.
2. См. мое «Восточнолужицкое наречие», Приложения, 1915, стр. 4, сноска.
3. Я оставляю в стороне вопрос о том, что литературный язык может стать орудием классовой борьбы в руках того или иного класса и обыкновенно им и становится. Вопрос этот важный и большой и совершенно выпадает из рамок настоящей статьи.
4. Устный язык, правда, вырабатывает для преодоления этого затруднения особый тип речи - речь периодическую, которая благодаря своему ритму позволяет держать в памяти все элементы сложного построения. Совершенно недосягаемый образец искусства в этом направлении мы видим у Bossuet в его знаменитых «Oraisons funèbres».
5. Поскольку письменный язык всегда основан в конечном счете на устном, постольку и интонации, как вторичный момент, связанный с синтаксическими формами, не чужды письменному языку, особенно если находят себе выражение в знаках препинания.
6. Правда, в некоторых литературных языках, как например древнеиндийском, намеки эти разрастаются в целые системы, которые называются «драмагическими пракритами» и которые выводятся из общего языка на основании определенных правил.
7. Конечно, русский язык не объединяет ни узбекского, ни украинского, ни кавказских языков; но поскольку носители всех этих языков живут одной жизнью с русскими, внутри нашего братского союза народов, постольку взаимодействие между всеми этими языками и русским языком несомненно.
8. Слово, которое во времена Пушкина было литературным.
9. На самом деле их, конечно, больше, и все дело оказывается гораздо сложнее, чем оно здесь представлено. Достаточно вспомнить о так называемых архаизмах, модернизмах, варваризмах и т. п.
10. Кушать относится сюда же, но занимает особое место рядом с есть. Оно, кстати сказать, является прекрасным примером сложности системы литературного языка: кушать неупотребительно ни в первых, ни в третьих лицах, а только в повелительном наклонении, где оно заменяет формы ешь, ешьте, являющиеся уже фамильярными, и с осторожностью в форме вежливости (2-е лицо мн. ч.), где оно легко может получать слащавый оттенок. Форма 3-го лица ед. числа может употребляться лишь как выражение нежности по отношению к ребенку. Что касается слов трескать, шамать, то они являются нелитературными, арготическими.
11. Я имею в виду здесь не только и даже, точнее, нe столько самые слова, сколько их отдельные значения.
12. Ввиду того что у нас ничего не сделано по истории слов, т. е. по истории их значений, некоторые из моих предположений могут показаться не всегда достаточно обоснованными.
13. Отношение этого слова к сказочному ковер-самолет мне не ясно.
14. В прежние времена как будто учили петь плесать. Теперь я постоянно слышу пля-асать.