Глава шестая. Перед рассветом 14 страница

И вот полк стоял в строю. Выехал командир. Он был бледен. Вокруг глаз расплылись черные круги. Молча оглядев всадников, он негромко заговорил:

— Я — командир полка. Вы — офицеры и всадники. Все мы — горцы. Мы вместе воюем, верой и правдой служим царю и отечеству. Мы много видели. Убивали врагов и хоронили своих соратников. Но честь полка до сих пор была незапятнана! В бою все бывает. Сегодня удача нам, завтра удача врагу. В бою мы могли потерять весь состав полка. Но если б сохранилось знамя, полк ожил бы снова из наших братьев и детей.

На войне случается и такое, что часть теряет знамя. Это значит — она умирает. Умирает честно, как солдат.

Но чтобы солдаты полка ограбили свой полк, ограбили свой первый пост! Я много служу, но никогда не слышал такого! И сейчас я думаю: счастливы те, которые умерли до этого дня!.. А я до сих пор не убит!..

До сегодняшнего дня было так: когда я являлся к великому князю, а позже к князю Багратиону, они знали, что я прибыл, чтоб доложить об исполнении приказа, о доблести офицеров и всадников нашего полка. А с чем я поеду сегодня?

Слышно было, как каркают пролетающие галки.

— Сегодня будет отдан приказ: штандарт отнять, полк распустить. Состав расформировать по другим частям. Вот что будет сегодня.

Наступило долгое и тягостное молчание. Солдаты думали о том, каким насмешкам они подвергнутся в чужих полках, офицеры — о том унижении, которое выпало на их долю. Но все были уверены в одном: эта подлость с кассой — дело рук так называемой абреческой сотни.

Тронув коня, ротмистр Байсагуров выехал вперед и обратился к командиру полка:

— Мы потрясены случившимся и приносим свое сочувствие вам, которому тяжелее всех. Этот факт покрыл нас позором. От имени господ офицеров и всадников, хотя я с ними и не договаривался, я хочу просить вас разрешить восстановить кассу из нашего жалованья.

Мы отказываемся получать его, пока вся похищенная сумма не будет собрана.

И прошу сохранить этот случай в тайне до тех пор, пока он не будет смыт подвигом полка, нашей кровью…

Раздался приглушенный гул голосов. Полк поддержал Байсагурова.

— Ну что ж, — сказал Мерчуле. — Это, пожалуй, единственный выход из нашего положения. Я приму на себя эту ответственность.

Днем полк продолжал двигаться за пехотой. Противник отступал. Но отступал не панически, а планомерно, отбиваясь и цепляясь за новые рубежи. Ночь застала ингушей в пустой деревне.

Эти места за войну несколько раз переходили из рук в руки, и теперь здесь все было разрушено. Лишь чудом уцелело несколько крыш.

Ограбление кассы вытеснило все обычные темы разговоров. Люди не могли успокоиться. Кто-то ударил всадников не только по самолюбию, но и по их солдатской копейке. Однако после ужина они быстро устраивались на ночлег и засыпали, как убитые.

Бодрствовал штаб, дежурившая четвертая сотня да офицеры, которых квартирьеры по их просьбе всегда старались устроить подальше от штаба.

Во дворах, где разместилась четвертая сотня, горели костры. Вокруг них сидели всадники.

У офицеров денщики накрывали стол. Там готовились отметить чей-то день рождения. Неважно, что этот день фактически был еще очень далек. Его на всякий случай отмечали заранее.

В штабе обсуждали полученное предписание — двигаться слева от пехотной «Железной дивизии» немцев, которая отходила в полном порядке, на день выдвигая сильные заслоны.

— Видимо, командование выискивает удобную для удара местность, — говорил командир полка, склонившись над столом, где лежала вся исчерченная карандашами походная карта.

— Во всяком случае разбить такую часть на марше можно скорее, чем когда она закрепится на позиции, — заметил адъютант Татархан. — Обратите внимание, судя по ландшафту, завтра может наступить момент, когда нам прикажут атаковать. Вот лес… Здесь мы… А им идти по открытой лощине… Если б еще справа помогли…

Командир полка думал, разглаживая пальцами морщины на лбу, щурился.

— И все равно, — сказал он, — если артиллерия не рассеет их, они нас до клинков не допустят! Шутите! Пехота в такой массе… — Он снова наморщил лоб. — Неудобно попрошайничать или подсказывать… Но вы, князь, придумайте… Надо как-то сделать, чтоб донцы поддержали пушками…

— Не беспокойтесь, батоно[164]. Это я беру на себя. Князь Багратион поймет нас… — и князь Татархан многозначительно подправил и без того торчавшие в стороны острые усы.

Байсагуров весь день был взвинчен. Он нервничал больше всех, хотя его заслугой было то, что командир полка принял предложение пополнить кассу. Но как смыть позор? Что для этого сделать?

Одни товарищи поздравляли его, другие молча завидовали его находчивости и успеху и видели в этом залог будущего продвижения по службе. В числе последних был и Бийсархо, который считал, что сам он несправедливо застрял на корнете, хотя ничем не хуже Байсагурова. Но как бы он ни думал о друге, он признавал его храбрость, военный опыт и умение ладить с людьми… А у него самого всегда все получалось резко и грубо. Это создавало между ним и всадниками стену, которую он не мог, да и не хотел преодолеть.

В доме, где собирались офицеры, одна из комнат была превращена в зал. Сюда денщики стаскали все оставшиеся в селе стулья, кресла и диваны. Заканчивалось приготовление к ужину.

Давно уже офицерам полка не удавалось кутнуть как следует, и теперь в предвкушении попойки настроение у них было великолепное.

Со двора доносился дразнящий запах паленого. Гремела посуда.

Наконец Бийсархо, на которого сегодня была возложена роль распорядителя, пригласил всех к столу.

Окна и двери в столовой были завешены бурками. Под сорванным до половины потолком висели ярко начищенные фонари. Стол, покрытый роскошной скатертью, невесть откуда прихваченной людьми хозяйственной части, ломился от зелени и птицы, фруктов, домашнего хлеба и бутылей вина. Это изобилие вызвало общий восторг.

На ходу выбрав тамадой Байсагурова, офицеры против обычного быстро расселись, хотя и было их здесь больше двадцати человек. Наполнили стопки, настоящие стопки — баккара. Байсагуров поднялся и механически, как молитву, произнес:

— День — государев! Ночь — наша! Здоровье его императорского величества!

Все встали и молча выпили.

Только после этого начался веселый спор о том, чей же сегодня день рождения. Желающих оказалось больше, чем думали. Но Байсагуров, пользуясь привилегией тамады, призвал собутыльников к порядку и сказал:

— Мои друзья! Все правы. Здесь любой из нас может претендовать на то, чтоб сегодняшний день считали днем его рождения. В этом году мы очень мало кого отмечали. Давайте же за таким обильным столом справим день рождения каждого, у кого он еще не прошел. Я хоть и не скептик, но фаталист… Думаю, что многим из нас стоит это сделать сегодня!

Крики «ура!» и «правильно!» покрыли его голос. Денщики поставили на стол целиком зажаренного барана. Из ноздрей и из ушей его торчали пучки зелени. Байсагуров потребовал к столу повара. Вошел краснощекий немолодой грузин с веселыми глазами. Тамада подал ему кружку вина и ножом из-под кинжала отрезал баранье ухо.

— Шалико! — сказал он. — Спасибо тебе! Твои золотые руки заставляют нас везде чувствовать себя, как на Кавказе! Живи, дорогой!

— Мадлоб! Мадлоб![165] — улыбаясь и кланяясь всем, ответил польщенный Шалико и, на секунду замолчав, чтоб овладеть вниманием, сказал: — Дай Бог мне никогда не видать вашего плохого! — Он залпом выпил вино. Но баранье ухо на ноже вернул Байсагурову. — Батоно Байсагуров! Я был бы плохим грузином, если б не знал, какой кусок за столом полагается мне, а какой старшим! Мадлоб за уважение!

Он отрезал себе от ляжки и, поклонившись, ушел.

Много в этот вечер было тостов пышных, красивых. Пили за добрый десяток друзей, пожелавших справить свой день рождения. Пили за командира полка, за князя Багратиона. Не забыли высоких князей Михаила и его дядюшку Николая Большого.

В разгар ужина Бийсархо подошел к Байсагурову и на ухо сказал:

— Чаборз уедет домой с первым же транспортом. Но сегодня он дал на стол все это вино и стоит во дворе. Может, позовем его, старик все же?

Ротмистр неодобрительно посмотрел на друга и отрезал:

— Здесь ему не место! Да и… штатских тут нет…

Бийсархо иронически улыбнулся, пожал плечом и отошел.

В конце вечера отдали долг и «человеку в серой шинели, который на своих плечах несет всю тяжесть бремени России», — выпили за солдата. А потом, как водилось, запели свою дивизионную. Начал ее Байсагуров. Голос у него был высокий, красивый. Сегодня он вообще был в ударе, хорошо говорил, много шутил, и друзья любовались тамадой. Правильный пробор посередине, короткие, кверху торчащие усы. Смелый взгляд. Но ему всегда казалось, что в этом взгляде его недоставало твердости. И он, стараясь скрыть это, резко изламывал бровь.

…Слово власти созывало

С гор наездников лихих,

Тесной дружбою сковало

Нас, кавказцев удалых! —

пел он. Припев подхватили все:

Так пей, друзья, покамест пьется,

Горе жизни заливай!

На Кавказе так ведется:

Пей — ума не пропивай!

Дальше звонким голосом песню подхватил его лучший друг, командир сотни Бек:

Белоснежные вершины

Гор Кавказа, вам привет!

Я не знаю, исполины,

Вас увижу или нет!..

И снова припев. Боясь, что до него не дойдет очередь, Бийсархо вскочил и, жестикулируя бокалом, с многозначительным выражением на лице сразу же начал следующий куплет:

Завтра рано, на рассвете,

Полк в атаку поведут.

И, быть может, после боя

Нас на бурках понесут…

Так пей, друзья… —

гремел еще хор, когда Байсагуров вскочил и, опустив руки по швам, перекрывая голоса всех, зычно крикнул:

— Господа офицеры!

Хор оборвался. Офицеры встали. В дверях появился командир полка, его заместители, адъютант.

— Господа офицеры! — ответил командир полка, что означало «вольно». Появление начальства было неожиданным. Мерчуле не собирался сегодня быть за столом. Но с ним вошел чужой офицер, ради которого он, видимо, и изменил свое намерение.

— Штаб-ротмистр первого Татарского полка Кулибеков! Из штаба дивизии. Прошу любить и жаловать. Он будет нашим гостем всего на один час! — представил командир полка приезжего.

Их посадили на почетное место. Байсагуров кинжалом отсек барану голову, отрезал курдюк, грудинку и поставил перед ними.

Когда было выпито за гостя и всех, кто с ним пришел, Кулибеков, обращаясь к собранию, сказал:

— Чтоб все здесь продолжалось так же, как до нашего появления, я хотел бы с разрешения старших допеть нашу солдатскую песню.

Голос гостя потонул в шуме одобрений. Мерчуле кивнул головой, Кулибеков встал и, подкрутив ус, запел последний куплет:

Будет нам земля постелью,

Не оплачут девы нас,

Лишь трубач лихою трелью

Усладит последний час!..

Когда замолкли звуки припева, Мерчуле поднялся и, сняв папаху, протянул ее над столом:

— У Аллаха — дней папаха! А сколько их нам дать — это ему знать! Не к слову будь сказано, — он посмотрел на гостя из дивизии, — решено завтра покончить с «Железной»… Будет горячее дело!..

Дружное «ура!!!» раздалось в ответ, хотя для многих это была последняя радость.

В это время вахмистры и урядники занимались службой, меняли часовых, выставляли пикеты. Свободные солдаты отдыхали у костров.

Приятно было в такую ночь посидеть с дружками, повспоминать далекие дела, помечтать о времени, когда кончится ратная жизнь.

Перед одним из костров, развалясь на бурке, в немецкой офицерской каске на голове полулежал Орци.

Не то он дремал, не то вместе со всеми слушал ингуша-мюрида, который голосом, исполненным таинственности, рассказывал, как в их селе муталимы[166] слышали умершего грешника.

— Было это так, — говорил он. — Похоронили богатого человека. Нанял его сын четырех муталимов, чтобы всю ночь на могиле отца они читали Коран во спасение души правоверного. Разожгли парни костер с Божьей помощью, а стемнело — стали читать. Читают и слушают, не явились ли преставившемуся ангелы Мункар и Накир[167], чтоб снять с него допрос о добре и зле, которые он совершил за всю свою жизнь. Но на кладбище стояла тишина. Читал уже первый, читал второй, третий и стал читать четвертый муталим, как вдруг… слышат они… голос… снизу. Кровь застыла у них… Сердце остановилось. А тут покойник как заорет!.. Муталимы как подхватятся — и бежать! Едва наутро Коран свой нашли! Вот какое бывает… А все от самого человека зависит. Меньше грешить надо.

— И я это слышал! — поддержал мюрида всадник, сидевший позади него. — Как только до уха грешного человека дойдет капля из той воды, что мулла выливает на могилу, так он и начинает орать! Это точно.

— Вообще-то с покойниками чего только не случается! — словно без всякого интереса, промолвил Орци. — Приходилось, слышал!..

— Да вам что, больше не о чем говорить, что ли? — заворчал толстомордый Аюб с бегающими глазами, боязливо поворачиваясь спиной к огню. — Вот еще нашли разговорчики! Только на ночь! А после вас иди и стой на посту в степи или рядом с крестами…

Солдаты расхохотались.

— Расскажи, расскажи, Орци!

— Давай, не слушай его! — просили они.

— Ничего, даже если и соврешь! Лишь бы поинтереснее было!

Орци лег навзничь, подложил руки под голову, уставился в черное небо, усыпанное мелкими звездами, и задумчиво протянул:

— Ладно уж. Расскажу одну, но настоящую историю. Быль. Аюб что-то проворчал и влез к Орци на бурку с ногами. Всадники фыркали, подталкивая друг друга… В костер подбросили хворосту, он затрещал, взметнулся искрами. Все притихли, приготовились слушать.

— Давным-давно умер в нашем селе бедняк Ампуко, — начал Орци тихим голосом. — Принесли его хоронить. Глянул мулла в могилу и говорит: «Не в самый раз. Докопать надо». Стали ребята докапывать могилу, а дно каменистое. Уж и потом облились, а никто им «довольно» не скажет. Выглянули — муллы нет. Тот с мюридами под навесом молится. А возле могилы только один старик, дядя покойного остался.

— Погляди! — обратились к нему ребята. — Может, хватит уже?

А он вместо ответа показал им на дальнюю гору, откуда с ветром черные тучи ползли, да как крикнет:

— Хороните его! А то дождетесь вон той тучи, так она из вашего покойника собачье дерьмо сделает! — Орци эти слова выкрикнул так громко, что многие всадники вздрогнули, а толстомордый даже матерно выругался. Но Орци продолжал, как ни в чем не бывало:

— Стали ребята в спешке закапывать беднягу Ампуко, до середины уже засыпали могилу, как вдруг из нее раздается стон. Испугались они. Смотрят друг на друга, языки поотнимались. А старик опять говорит:

— Закапывайте! В нашем роду все имеют привычку кричать, когда их хоронят!

Зарыли люди Ампуко и, конечно, забыли о нем. Кто будет помнить о бедном человеке! Но была у него жена и детки. Детки еще малые, ничего не смыслящие, а жена взрослая. Ей мужа жаль. И вот, как у нее горе какое или радость, идет она к нему на могилку, дотронется до камня рукой, вроде поздоровается с ним, прочитает кое-как молитву: а кто ее учил-то по-настоящему? И, смахнув слезу, потому что жене плакать не полагается, сядет на траву рядом с могилкой и, вытянув ноги и аккуратно расправив платье, склонит набок голову и начнет с мужем долгую и задушевную беседу!

Правда, вслух говорит только она, но по лицу и по ее речам можно было понять, что и Ампуко отвечает ей. И порой радует, а порой огорчает ее своими ответами. Но чаще всего беседы их были мирные. Она старалась успокоить его, чтоб он не терзал себя там, на том свете, за то, что оставил сирот без достатка, без опоры в жизни.

— Ничего, Ампи! — ласково говорила она ему. — Не волнуйся! Коровка у нас теперь есть. Из той телушки выросла, которую тебе родные на поминки привезли. Я не дала тогда прирезать ее… Припрятала. Знала, что ты не обидишься! Да осенью на сходе из десятой доли урожая народ на двоих сирот хлеба дал… В этот раз шесть арб кукурузы в кочане досталось! Так что у нас есть все… Живем мы… Живем!

Вот так сидела она однажды, и было тихо, жарко, хоть солнце и бежало к закату. Женщина задумалась.

Ящерица вылезла из норки и тихонько, тихонько сделала шаг… другой… Она не могла понять, что же закрыло от нее лик солнца? Откуда ей было знать, что это на нее лег подол платья жены Ампуко, в могилке которого была ее норка!

Так тихонько, шаг за шагом пробираясь в траве, наткнулась ящерица на бревнышко, которого прежде тут не встречала…

Бревнышко было теплое, покрытое нежной «корой»… «Какое странное», — подумала ящерица и осторожно вползла на него…

Всадники не дышали. Ингуш-мюрид даже перестал жевать конское мясо. А Орци уже совсем тихо продолжал:

— Хотела было жена покойного снова заговорить с мужем, но на полуслове умолкла, опустила голову, покраснела… Она почувствовала, как живые пальцы прикоснулись к ее ноге… дошли до икры, пробрались до колена, погладили его и замерли…

Вокруг не было ни души. Женщина, истосковавшаяся без мужской ласки, разволновалась, вздохнула и, не поднимая глаз, прошептала:

— Ампи, я помню, как тебя всегда влекло ко мне… как ты любил мое тело… и если вам, покойникам, дозволено это… ты… можешь еще подвинуть руку…

Орци умолк. Некоторое время и всадники молчали.

— Бедная! — сказал кто-то наконец, и раздался смех, которого давно уже здесь не слышали.

— Вот — да!

— Наверно, и наши уже такими стали!..

— Чертов Орци! — горланили ребята.

И вдруг Орци вскочил, усы его дернулись вверх и, приложив руку к каске, он завопил:

— Смирна-а-а-й!

Всадники вскочили.

— Ваше высок балга-ароди! — орал Орци. — Садники четортой сотни отдыхаю! Дожюрни перой завод Эги Орци! — На его груди вздрогнули кресты и медали, а немецкая каска пригнула ему уши и уперлась козырьком в нос. Из-под нее на командира полка, как горящие угольки, смотрели два глаза.

Мерчуле едва сдержался от хохота, хотя чего только не приходилось ему видеть и слышать в своем полку с начала службы!

Байсагуров и Бийсархо, стоя позади начальства, пытались знаками подсказать Орци, чтобы он снял дурацкую каску и опустил руку, потому что командир полка скомандовал «вольно». Но тот ничего не понимал. Все его внимание было сосредоточено на командире, с которым он впервые вел разговор за всю сотню.

— А что это у тебя за каска? Откуда она? — поинтересовался Мерчуле.

Орци левой рукой убрал каску под мышку, но правая так и осталась у бритой головы.

— Немецки полконик шапка! — ответил он. — Полконик — язык. Яво голова ты визял. Шапка — я визял. Эта кирест Николай падишах давал… — Он показал на грудь и снова поднял руку к голове ладонью вперед.

— Вольно! Опусти руку! — скомандовал Мерчуле еще раз. — А кто у тебя командир? — спросил он Орци.

— Ваш балга… висока ароди, полконик, командер полка Мерчули, — неистово двигая усами, ответил Орци.

— Я спрашиваю, чьей ты сотни?

— Ваш балга… висока ароди, сами лучши ротмистер Байсагуров!

— А командир взвода?

— Ево балгароди — виличество корнет Бийсархо!

— Почему «величество»? — забавлялся Мерчуле, видя, что его гость из штаба дивизии умирает со смеху.

— Его сами храбри! — пояснил Орщи.

— Значит, у тебя все командиры «хорошие» да «храбрые»! А плохих нету?

— Есть! — неожиданно ответил Орци.

Все посмотрели на него с удивлением.

— Кто? А ну, выкладывай! — Мерчуле перестал смеяться.

— Вахмистр Пациюв!

— Чем он плохой?

— Ругаю!

— За что же это он тебя?

— Не меня, ваш балгава родие!

— А кого же ругает этот шельма Пациев? — добивался командир.

— Мой мать ругаю!..

Вместе с подвыпившими офицерами захохотали все.

— Ну и молодец! — воскликнул Мерчуле. — Этот сто лет будет жить! — И, взяв гостя под руку, он пошел дальше, смеясь и разговаривая с офицерами.

— Здоровя жилава! — крикнул Орци им вслед и снова улегся на бурку.

— Ай да Орци! — воскликнул мордастый Аюб, восторженно глядя на товарища. — Как скворец, заливался по-русски! Если тебя не убьют, служить тебе дома в суде толмачом!

— Если не убьют… — мрачно повторил Орци, снова напяливая на голову свою каску. — Не люблю я, когда приезжают офицеры из штаба дивизии… Не к добру это!

Все задумались.

На краю села, над руинами, поднималась красная, раскаленная луна.

Ротмистр Байсагуров, проводив командира полка и полкового гостя, направился к себе. Шумела голова. Но надо было еще проверить посты. И он пошел не через село, а вдоль околицы. Луна уже успела взойти и побледнеть, и все вокруг было залито белым светом.

Он дошел до холма, с которого открывался вид на лощину. На дне ее текла маленькая речка. Вокруг чернели камыши, и оттуда разливались бесконечные лягушиные трели. Байсагуров прислушался, сел на траву. Все это так напоминало дом, родной аул. Не хотелось уходить. Пришла на память Вика. Как часто он думал теперь о ней. Женщины, которых он знал прежде, были красивей, богаче ее. Но в их отношениях он сразу находил или плохо скрываемое притворство, или циничную изощренность. И только Вика была иной, простой, как ребенок, и преданной без корысти… Солтагири знал, что для нее он был не предметом временного увлечения, а всей жизнью. Он считал себя испорченным человеком. Слишком большую власть давали ему над собой женщины. Но с ней он впервые понял, что для чистой души есть еще нетронутое место и в его сердце… Это было его богатство… Бедная Вика! Зачем только этот выстрел в Сараево! Зачем эти хитросплетения бессердечных политиков, которые во имя своих эгоистических идеалов бросают в огонь и уничтожают тысячи тысяч людей?! Ведь людям ничего не нужно, лишь бы жить!..

Бедная Вика!..

Но почему он жалеет ее? Ведь если что и случится, то только с ним… И все-таки бедная Вика… Потому что когда убьют его, для него все кончится. А для нее только тогда начнется горе, начнется память, которой не будет никакого конца.

Он вспомнил старушку мать. Отца у него давно уже не было. Для нее он тоже дороже жизни. Прощаясь, она сунула ему грубые перчатки, связанные старенькими руками, и, подняв поблекшие глаза, не словами, а всем сердцем попросила:

— Побереги себя, мамин!..

Он вздохнул. «Поздно об этом, — подумал он. — Да еще в полку, на котором такой позор…»

— Добрый вечер!.. — услышал он рядом и вздрогнул.

За бугром, в двух шагах от него, в бурьяне лежал Калой. Если б Байсагуров не сел, он обязательно наступил бы на своего солдата.

— Молодец! Тебя даже сейчас трудно заметить, — сказал командир. — А здесь дела такие: не постараешься — пропал! Боюсь я их, чертей, потому и прячусь, хитрю…

— Молодец! — еще раз похвалил его Байсагуров. — Но очень уж бояться тоже не стоит. Тебя-то я знаю! У тебя это просто слова. А ведь есть, которые в самом деле боятся. И, как ни странно, они-то в первую очередь и попадают в беду…

— Все здесь беда! — помолчав, отозвался Калой. — Знал бы я, что эта музыка так затянется, ни за что б не пошел! Лежишь другой раз и думаешь: ну что это такое? К чему народ гибнет? Ведь у каждого семья. Мы здесь, а они там мучаются, голодают.

— Ну и к чему ты пришел? — спросил бесстрастным голосом командир.

— А к тому, что плох тот пастух, у которого стадо идет на убыль…

— А если волки?

— Так то ж волки. А мы люди… И враги, и мы…

— Да, мы люди. Но у государств есть свои, высокие интересы и гордость! И народ воюет за отчизну, за честь! — Байсагуров говорил, сознавая, что всего минуту назад он сам восставал против этих мыслей. — Мы вот уронили свою честь с этим ограблением, — продолжал он, — так мне кажется, что теперь от меня за версту смердит! — И помолчав, он добавил: — Ну, ничего, сегодня предстоит бой, и мы или избавимся от этого позора, или умрем! — Байсагуров умолк. Молчал и Калой.

— Что ж ты молчишь? — наконец спросил командир.

— А что мне говорить, если я не согласен? Ты офицер, а я солдат, говорить тебе неприятные слова я не должен…

Хмель еще не совсем вышел из головы Байсагурова. Он сидел, обхватив руками колени и положив на них голову. Ему было грустно и не хотелось уходить от этого душевного человека, которого он давно привык считать самым прямым и честным в полку.

— Вообрази, — сказал он, — что мы дома, что нет между нами разницы, кроме возраста, что это турчат наши лягушки, и говори, говори, что хочешь! Я ведь немного иной…

— Хорошо, — отозвался Калой. — Как помнишь, о чести нашего полка, об этих ворах все молчали, когда я сказал командиру то, что думал. Но он оставил их в полку. Значит, хотел этого.

А чего же нам теперь отвечать за их проделку? Ты говоришь: сегодня бой. Боев много было! И мы не увиливали. Но я понимаю, на что ты намекаешь… Я помню, как ты сказал перед полком: «Мы кровью смоем позор!..» Я много думал над этими словами… И всадники думали… А почему все-таки из-за какого-то вора мы должны кровью смывать? Да я за него, да и за всю эту войну, если хочешь знать, была б моя воля, капли крови не отдал бы! — Он замолчал, но потом заговорил снова: — А ты подумал, что скрыто за твоими словами? Плач жен и матерей наших… Сироты голые и босые… И за что?

— Калой, у человека, у настоящего человека я имею в виду, — осторожно заговорил Байсагуров, — должна быть честь. Должна! Что это такое? Это желание быть незапятнанным, чистым. Право быть гордым. Пользоваться уважением людей! Из-за этого, если надо, идут на все!

— А разве я против? — перебил его Калой. — Покажи мне того, кто украл нашу кассу, и я схвачусь с ним насмерть! Но когда кто-то прислал мне его сюда, а Мерчуле оставил здесь, я не хочу умирать вместо этого вора или вместо Мерчуле!.. — Помолчав, он спросил: — Ты когда-нибудь ел хлеб, который вырастил сам?

— Нет, — ответил офицер.

— А голодных кормил?

— Нет.

— Легко ходил ты, Солтагири, по земле. Легко готов и оставить ее! А если б был ты врыт в борозду по колено, тебя не свалили б такие ветры! Честь!.. Какая же тут честь? Мы понимаем ее по-другому: не делай подвоха. Не показывай спину. Не спусти подлецу!..

Мне не известна твоя жизнь. Не знаю, нужен ли ты кому, а люди… — он кивнул на село, где спал полк, — люди своим нужны! Они не ради чести, а ради детей, чтоб их накормить, подставляют под пули шкуру свою за двести целковых… Повезет — вернутся. Нет — здесь закопают. Их судьбой играть нельзя.

Байсагуров поднялся. Встал и Калой. Офицер улыбнулся непонятной улыбкой.

— Хорошо, — сказал он, все так же улыбаясь. — Я постараюсь не рисковать людьми. Кстати, я и прежде не делал этого никогда. Но собой-то я имею право распоряжаться, как хочу?

— Нет, — твердо ответил Калой. — Ты отдал себя царю. А он отдал тебе двести человек… Ты должен командовать нами только с пользой для войны, для людей.

— Послушай, да ты настоящий Цицерон! — засмеялся Байсагуров.

— Я не знаю, кем был этот человек. Но я знаю правду. Я говорю тебе ее потому, что ты не такой, как другие. И потому, что ты моложе…

— Спасибо, старина! — растроганно сказал командир.

Но, видимо, какой-то неугомонный бес вселился в него сегодня. Или похищение полковой кассы слишком потрясло его болезненное самолюбие. Только он не унимался.

— Тебя учила земля. Меня — кавалерийское училище. И думаем мы по-разному. И вот если ротмистр Байсагуров все же пойдет на риск во имя чести, Калой поддержит его? — спросил он серьезно.

— Если риск будет без нужды, не поддержит! — жестко ответил Калой и увидел, как помрачнело лицо офицера.

— Доброй ночи! — сказал он и зашагал прочь.

— Доброго утра, Солтагири! — ответил Калой и с горечью подумал: «Умная голова, но с изъяном. Не доведет она его до добра…»

На горизонте появилась тонкая полоска неба, отделявшая свет от тьмы.

Утро застало полк на марше. Двигались лесом. Разведчики не находили никаких следов противника. То и дело к штабу полка подлетали посыльные из дивизии и уносились ни с чем.

Видимо, за ночь противник настолько оторвался от преследователей, что его даже кавалерия не могла догнать. А упустить «Железную дивизию» было равносильно серьезному поражению.

Ингушский полк получил приказ как можно быстрее двигаться по лесу, не обнаруживая себя. По другому склону долины, тоже поросшему лесом, двигались другие туземные части. Но пространство между ними было пусто. Противник исчез.

Сотня ротмистра Байсагурова шла в авангарде. Весь полк держался левее, в чаще. Сам Байсагуров, поручив сотню корнету Бийсархо, с десятком разведчиков намного выдвинулся вперед. Он то поднимался в рысь, то в намет, то крался шагом со всеми предосторожностями.

Желание первым выполнить приказ, обнаружить противника, завязать бой, отличиться, чтоб на всю дивизию полетела слава о нем и об Ингушском полке, сжигало его.

«Желание того, кто очень желает, даже если оно ему на роду не написано, исполняется!» — мысленно твердил он поговорку, не отрывая бинокля от глаз.

Сегодня всадники полка были налегке. Бурки приторочены к седлам, полы черкесок подоткнуты под пояса, рукава закатаны выше локтей. Только у офицеров, которые в нарушение приказа не меняли серебряных погон на защитные, плечи прикрывали голубые башлыки.

Но вот Байсагуров замер… В окулярах бинокля — трава… дорога… домики… И все пространство вокруг… люди… зеленые человечки… Изредка сверкают блики на штыках…

Ротмистр подавил волнение. Он еще и еще раз наводил бинокль на местечко, уточняя направление движущихся колонн, наличие артиллерии…