ИМПРОВИЗАЦИЯ[14]НА ВОПРОС О ВЕСТЯХ ИЗ ВАРШАВЫ
ПОЛЬША
КАЗИМЕЖ БРОДЗИНСКИЙ
Перевод А. Ревича
Казимеж Бродзинский (1791–1835). — Поэт и критик. Писал в духе позднего сентиментализма, был одним из предшественников романтического направления в польской литературе. В молодости служил в польских войсках, сражавшихся на стороне Наполеона, в 20-е годы преподавал литературу и эстетику в Варшавском университете. Чуждый политического радикализма, он и в литературных спорах занимал примиренческую позицию, признавая достоинства и классицизма и романтизма; призывал к созданию оригинальной национальной поэзии, основанной на обращении к старопольской традиции и к народному творчеству. Интересом к фольклору, простонародному быту (рисуемому в идиллических тонах) отмечены и собственные произведения Бродзинского (особенно известна поэма «Веслав», 1820).
КРАКОВЯКИ
Подбоченился, притопнул, поклонился чинно.
Всякий раз, как песню кончат, кружит в танце девку
И опять на землю ставит, лишь начнут запевку.
К солнышку — подсолнух, вкруг земли — светило,
Вкруг тебя вращаюсь, так приворотила;
К солнышку — подсолнух, вкруг земли — светило,
Что же взор отводишь, очи опустила?
Яблочко румяно — путь заказан к саду,
Хороша Олехна — рядышком не сяду.
Как без речки рыбка мается, бедняжка,
Так с твоей красою мне расстаться тяжко.
Конь мой из конюшни вырвался на волю,
Сам к тебе помчался по широку полю;
Без меня найдет он верную дорогу,
Мне ж забыть тропинку к твоему порогу.
Пышен цвет весною, пташки распевают,
Всем весна в усладу, всем лучи сияют.
Я пока что молод, ты еще прекрасна,
Но краса и младость — все пройдет напрасно.
Долы задрожали, солнце туча скрыла,
Когда ты другому взгляд свой подарила.
Ой, моя Олехна, светик мой вчерашний,
Нет меня с тобою — с кем заводишь шашни?
Зря словам я верил, зря теперь тоскую,
Речь твоя — на ветер, песнь моя — впустую.
Сгину — не заплачешь, вижу: бессердечна,
Но тебя, покинув, буду помнить вечно.
Прежде, чем покину, — слышишь, дорогая? —
Замолчат потоки, смолкнет шелест гая.
Мотылек — к росинкам, рыба рвется в речку,
Я стремлюсь, Олехна, к твоему сердечку.
Засветите плошки и поставьте с краю,
А не то подружку в танце потеряю,
Нет уж, не светите, лучше сгинем оба,
Чтоб со мной осталась навсегда зазноба.
КУСТУ, ЦВЕТУЩЕМУ НА РАЗВАЛИНАХ
Из каких сторон родимых
Ветер семечко принес,
Чтоб в руинах нелюдимых
Ты, цветущий куст, возрос?
Век твой тяжек в этих голых,
Хладных скопищах камней;
В плодородных, щедрых долах
Ты бы цвел куда пышней.
Но тебя живит росою
И лучом нещедрый край;
Лепестков своих красою
Эти камни осыпай.
Хоть сурова и капризна,—
Здесь теперь твоя отчизна.
АНТОНИЙ МАЛЬЧЕВСКИЙ
Антоний Мальчевский (1793–1826). — Вошел в польскую литературу как автор поэмы «Мария» (1825), написанной на склоне жизни. Поэт родился на Волыни, служил в армии Княжества Варшавского, участвовал в наполеоновских войнах, в 1816–1821 годах жил за границей, познакомился с Байроном, первым из поляков совершил восхождение на Монблан, после возвращения на родину занялся литературой. «Мария», вместе с поэмами Мицкевича, положила начало жанру «поэтической повести» в польском романтизме. В ней изображена жизнь шляхты на Украине (XVII в.) и в романтическом духе трактуются проблемы современного мира (всесилие зла, трагизм человеческой доли и т. д.). В приводимом отрывке описан визит ряженых в шляхетский дом с целью похитить и убить дочь хозяина, на которой против воли отца женился магнатский сын.
МАРИЯ
(Фрагмент)
Перевод М. Живова
Может, в Венеции на карнавале
Вы погуляли, вы побывали?
Весело днем там и весело ночью,
Люди хохочут, музыка грохочет,
Лица, как в сказках,
В причудливых масках,
Дож престарелый
С матроною зрелой,
Ксендз в длинной рясе,
А с ним лоботрясы
Ищут отрады,
Ищут услады,
Крытые лодки,
А в лодках красотки.
Смех и веселье царят на канале.
Вот как в Венеции на карнавале!
Мы по-иному, едем куликом[1],
Едем санями с гиком и криком,
Едем мы в масках
На наших салазках.
Кто мы такие, знать вы хотите?
С нами садитесь, с нами катите.
В гости охота —
Настежь ворота!
Строятся в пары
Юный и старый,
Ксендзы, краковянки,
Евреи, цыганки,
Ведьмы-гадалки, веселые черти,
Только мошенников нету, поверьте.
Едем санями, все дале и дале.
Вот как на польском у нас карнавале!
— К нам в гости сегодня зайти не придется,
Пан Мечник[2]с татарами нынче дерется,—
Слуга им ответил, взор бросил суровый,
Плотней на воротах задвинул засовы.
Но вот уж играют, поют и хохочут,
Гремит барабан, погремушки грохочут,
Ведут хороводы веселые маски,
Сверкают нарядов веселые краски,
Кружатся, и в воздух взлетают проворно,
И в воздухе ножки мелькают задорно.
Глядит и не может слуга надивиться,
Уж в пляс самому захотелось пуститься,
Старик изумленно глазами моргает,
Глядит с любопытством, глядит и с опаской,
Как движутся парами маска за маской.
Но вот, протрубивши в рога из картона,
Застыла на месте танцоров колонна.
Звук флейты разнесся над вольным простором,
И песню запели неслаженным хором:
«Так уж бывает, Смерть все хватает,
Роза в цвету, а уж червь подползает.
Если вдруг в душу вкрадется тревога,
Бурю в душе поднимая,
Если по воле сурового бога
Праведный смертный стоит у порога
Светлой обители рая,—
Пусть на мгновение скроется Злоба,
Раны ножом не коснется,
Пусть прозвучит ему вещее слово:
„Радость вернется — вернется!“
Так уж бывает, Смерть все хватает,
Роза в цвету, а уж червь подползает.
Если бы чудо свершилось большое,
Ангела небо послало,
Чтобы унес он сердце больное,
Взор потускневший закрыв пеленою,—
Прежде чем смерть не настала.
Пусть не звучит в утешенье больного
Песня, что в праздник поется,
Разве что будет в ней вещее слово:
„Ангел вернется — вернется!“
Так уж бывает, Смерть все хватает,
Роза в цвету, а уж червь подползает.
В помощи ближним кто видит отраду,
Сам же за них погибает,
Может, доставит тем Зависти радость;
Зло от Добра отличите не сразу —
Суд в небесах пусть решает.
Что же, порою и разум здоровый,
Тьмою объятый, споткнется,
Пусть же раздастся прощальное слово:
„Радость вернется — вернется!“
Так уж бывает, Смерть все хватает,
Роза в цвету, а уж червь подползает.
Если, вернувшись из дальней дороги,
Путник примчится к любимой,
Чтобы в объятьях забыть все тревоги,
Но убедится уже на пороге:
Дом перед ним нелюдимый,
И под ударом предчувствия злого
Сердце в груди содрогнется,—
Пусть прозвучит утешения слово:
„Друг твой вернется — вернется!“
Так уж бывает, Смерть все хватает,
Роза в цвету, а уж червь подползает».
— Ах, стало быть, вовсе вы не привиденья,
И маски надели вы для развлеченья!
Куликом не раз уже к нам приезжали,
И вас приглашаем, как тех приглашали.
Хозяин вернется, но хоть его нету,
Гуляйте и пейте, друзья, до рассвета. —
И пара за парой вошли, поклонились,
Кругом оглянулись и расположились.
СЕВЕРИН ГОЩИНСКИЙ
Северин Гощинский (1801–1876). — Наиболее отчетливо выразил в своем творчестве революционно-бунтарские стремления польского романтизма. Уроженец Украины, он смолоду участвовал в создании подпольных патриотических организаций, в восстании 1830–1831 годов. Революционно-демократические настроения отразились в его лирике 20-х годов и поэме «Каневский замок» (1828), посвященной крестьянскому восстанию на Украине в 1768 году («колиивщине»). В начале 30-х годов Гощинский вел конспиративную работу в Галиции, затем был одним из деятелей демократической эмиграции, выступал как критик, поэт, прозаик. В 40-е годы увлекся мистицизмом; под конец жизни поселился во Львове. Гощинского, как и Мальчевского, относят к «украинской школе» в польском романтизме.
ИСХОД ИЗ ПОЛЬШИ[3]
Перевод М. Живова
В тот день журавли в поднебесье летели,
Высоко летели в небесной синели.
Полями, лесами повстанцы брели…
Без песен солдатских шагают, угрюмы,
Безмолвно в свои погруженные думы,
И думы мрачны их, и лица в пыли.
— Куда вы бредете? — кричат журавли.—
Идете с оружьем, военной колонной,
А вид не солдатский, а вид похоронных!..
— Сегодня еще мы с оружьем своим,
Но завтра мы немцам его отдадим.
С пустыми руками уйдем мы в скитанье
И мыкаться будем средь чуждых людей,
Как нищие, будем просить подаянье
Во имя распятой отчизны своей.
Вы в наши края, журавли, полетите,
Родные там наши, тревоги полны.
Солдатские слезы на крылья возьмите
Для матери бедной, для милой жены.
Пусть вымолят матери, выплачут жены,
Чтоб наши вернулись в отчизну колонны.
Из Вислы напьетесь вы, кровь наша в ней,
Поля вас накормят, от трупов тучней.
А мы ведь не скоро из Вислы напьемся,
Не скоро, но все мы на Вислу вернемся…
Летите же в Польшу, а мы — в дальний путь,
Чтоб Польше свободу и счастье вернуть.
Прусская граница, 1831 г.
ЮЛИУШ СЛОВАЦКИЙ
Юлиуш Словацкий (1809–1849). — Крупнейший, наряду с Мицкевичем, польский поэт-романтик, убежденный демократ, выдающийся мастер стиха. Родился в Кременце на Украине, учился в Виленском университете, рано начал писать, известность приобрел патриотическими произведениями, изданными в дни восстания 1830–1831 годов. Последующие годы провел в эмиграции (Франция, Швейцария, Италия; в 1836–1837 гг. совершил путешествие на Ближний Восток) и умер в Париже. Несмотря на отрыв от родины, слабое здоровье, неблагожелательное отношение критики (начиная с двухтомника ранних поэм и драм 1832 г.), отсутствие контакта с широким читателем, Словацкий обнаруживает поразительную творческую энергию, публикует ряд поэм (наиболее известны «Ламбро» и «Час раздумья», 1833; «Ангелли», 1838; «В Швейцарии» и «Отец зачумленных», 1839; «Бенёвский», 1841) и драм, составивших впоследствии основу романтического репертуара польского театра («Корлиан», 1834; «Балладина», 1839; «Мазепа», «Лилла Венеда» 1840 и др.). В 40-е годы переживает увлечение мистицизмом, на короткое время вступает в секту Товянского, затем разрабатывает собственную историко-философскую систему (изложена в неоконченной поэме «Король-Дух» и ряде других сочинений), совмещая мистицизм с признанием неизбежности и благотворности социальных потрясений, с апофеозом «Духа — вечного революционера», с верой в грядущее освобождение.
РАЗЛУКА[4]
Перевод А. Ахматовой
Разлучились, но помним и любим друг друга,
Между нами проносится голубь печали,
Он нам вести приносит: я знаю, одна ли
Ты в саду или в горнице, — плачешь, подруга!
Знаю час, когда боль тебя мучит нещадно,
Знаю слово, какое слезу вызывает,
И звездой ты мне светишь на небе отрадно,
Той, что плачет и синею искрой сверкает.
Не увижу тебя, — что мечтать мне впустую,—
Но я знаю твой дом, знаю сада сиянье,
И тебя и глаза твои в мыслях рисую,—
Ты в саду в белоснежном своем одеянье.
Тщетно ты бы мои создавала пейзажи,
Их луной золотя иль зарею нагорной,
Мне под окна, увы, не осмелишься даже
Сбросить небо, назвав его гладью озерной.
Разлучать бы ты озеро с небом не стала
Днем вершинами гор, ночью скал синевою;
Ты не знаешь, что тучи, как кудри на скалах,
Словно в трауре скалы стоят под луною;
Ты не знаешь, где всходит жемчужина эта,
Что избрал я твоею звездою счастливой;
Ты не знаешь, что два огонечка — два света
В двух оконцах горят под горой молчаливой.
Заозерные звезды печально люблю я,
Пусть кровавы они и мерцают туманно;
Я сегодня их снова увижу, тоскуя,—
Хоть и тускло, но светят они постоянно.
Ты ж погасла навек для скитальца, подруга!
И свидания час никогда не настанет.
Умолкаем и вновь призываем друг друга…
Соловьи так друг друга рыданием манят.
ГИМН
Перевод А. Ревича
Мне горько, боже! — Мир передо мною
В закатный час ты радугами красишь,
Огонь звезды над гладью голубою
В глубинах гасишь,
Волну и небо золотишь, и все же
Мне горько, боже!
Довольства я лишен и ласки прежней,
Как злак пустой, стою среди пустыни…
Для посторонних лик мой безмятежней
Небесной сини,
Но пред тобой таить печаль негоже:
Мне горько, боже!
Уходит мать — исходят плачем дети,
Вот так и я слезой готов излиться,
На солнце глядя, в чьем прощальном свете
Волна искрится.
Я знаю, что взойдет оно, — так что же
Мне горько, боже?
Блуждая в море, где ни дна, ни мели,—
В ста милях — берег и другой — в ста милях,
Я видел: стаей аисты летели
На мощных крыльях.
Такие же, как в Польше! Как похожи!
Мне горько, боже!
Не оттого ль, что я встречал могилы
И что почти не знал родного дома,
Что в непогоду брел, теряя силы,
Под рокот грома,
Что где-то рухну раньше или позже,
Мне горько, боже!
Ты белые мои увидишь кости
Не под плитой, а там, где голы степи;
Завидую тому, кто — на погосте,
Чей пепел — в склепе.
Найду ли я покой на смертном ложе?
Мне горько, боже!
Невинному ребенку наказали
Молиться за меня… Но я ведь знаю,
Что мой корабль плывет в глухие дали,
К чужому краю,
И что мольбы бессильны… Отчего же
Мне горько, боже?
На радугу, которую в просторе,
Как ныне, ангелы твои раскинут,
Иные поколенья глянут вскоре,
А после — сгинут.
И потому, что сам я сгину тоже,
Мне горько, боже!
МОЕ ЗАВЕЩАНЬЕ
Перевод Б. Пастернака
С вами жил я, и плакал, и мучился с вами.
Равнодушным не помню себя ни к кому.
А теперь, перед смертью, как в темном предхрамье,
Головы опечаленной не подниму.
Никакого наследства я не оставляю
Ни для лиры умолкнувшей, ни для семьи.
Бледной молнией имя мое озаряя,
Догорят средь потомства творенья мои.
Вы же, знавшие близко меня, расскажите,
Как любил я корабль натерпевшийся наш,
И до этой минуты стоял на бушприте,
Но тону, потому что погиб экипаж.
И когда-нибудь, в думах о старых утратах,
Согласитесь, что плащ был на мне без пятна.
Не из милости выпрошенный у богатых,
А завещанный дедом на все времена.
Пусть друзья мое сердце на ветках алоэ
Сообща как-нибудь зимней ночью сожгут
И родной моей матери урну с золою,
Давшей сердце мне это, назад отнесут.
А потом за столом пусть наполнят бокалы
И запьют свое горе и нашу беду.
Я приду к ним и тенью привижусь средь зала,
Если узником только не буду в аду.
В заключенье — живите, служите народу,
Не теряйте надежды, чтоб ночь побороть.
А придется, каменьями падайте в воду
В светлой вере: те камни кидает господь.
Я прощаюсь со считанною молодежью,
С горстью близких, которым я чем-либо мил.
За суровую долгую выслугу божью
Неоплаканный гроб я с трудом заслужил.
У какого другого хватило б порыва
Одиноко, без всякой подмоги чужой,
Неуклонно, как кормчие и водоливы,
Править доверху душами полной баржой.
И как раз глубина моего сумасбродства,
От которой таких навидался я бед,
Скоро даст вам почувствовать ваше сиротство
И забросит в грядущее издали свет.
ПОГРЕБЕНИЕ КАПИТАНА МАЙЗНЕРА[5]
Перевод М. Зенкевича
Пришли — убогий гроб взять из больницы,
Чтоб кинуть в яму с нищими другими.
Над ним не может мать в слезах склониться,
И над холмом сиять не будет имя!
Вчера он был и молодой и сильный,
А завтра не найти — где прах могильный.
Хотя б солдаты песню спели хором
И был с ним рядом знак восстанья дерзкий,
Тот самый карабин его, в котором
Еще дымится выстрел бельведерский[6],
Хотя б сразила пуля или шашка,—
Нет! — лишь в больнице койка да рубашка!
Подумал ли он в ночь ту голубую,
Когда с оружьем Польша вся восстала,
А он у кармелитов ждал[7], тоскуя,
И весть о воскресенье заблистала,
Когда ружье взял, к сердцу прижимая,—
Он думал ли, что смерть придет такая!
Привратник алчный вышел, и с ним были,
Как стражи мертвых, страшные старухи,
Вход в дом призрения они открыли,
И провели нас, и спросили глухо:
«Признаете ли брата, что жил с вами
В греховном мире? Вот смотрите сами!»
Взглянули — на больничном покрывале
Нож мясников посмертных кровь оставил,
Глаза открытые свет отражали,
Но вдаль от нас он мертвый взор уставил.
Просили гроб закрыть, признали брата,
Соратником он нашим был когда-то.
«Где похоронят?» — юноша смущенный
Спросил у ведьм мертвецкой преисподней.
Ответила карга: «На освященной
Земле, мы там по милости господней
Хороним бедняков в огромной яме,
В могиле братской, — гроб на гроб рядами».
Но юноша, в святую дружбу веря,
Дал золотой, хоть ведьма не просила,
Сказал: «Над ним пропойте „Miserere“[8],
Пусть будет крест отдельный и могила».
Молчали скорбно, а на цинк тарелки
Монеты сыпались и слез дождь мелкий.
Пусть будет холм над ним, и пусть в день Судный
Он скажет то, что крест вещает свято:
Он капитаном был, на подвиг трудный
Не раз водил бесстрашно полк девятый,
Он долг отчизне отдал в дни восстанья,
А холм и крест над ним — дар подаянья.
О боже! Ты с небес мечами молний
Разишь защитников злосчастной Польши,
Внемли мольбе над прахом в тьме безмолвной,
В день нашей смерти дай нам света больше!
Пусть вспыхнет солнце и над нашим краем,
Пусть все увидят, как мы умираем!
Париж, 30 октября 1841 г.
В АЛЬБОМ ЗОФЬЕ БОБРОВОЙ[9]
Пусть Зося у меня стихов не просит;
Едва она на родину вернется,
Любой цветок прочтет канцону Зосе,
Звезда любая песней отзовется,
Внемли цветам, согретым знойным летом,
И звездам, — это лучшие поэты.
У них давно приветствие готово;
Внемли же их напевам чудотворным;
Мне любо повторять их слово в слово,
Я был лишь их учеником покорным.
Ведь там, где волны Иквы льются звонко,
Когда-то я, как Зося, был ребенком.
Мое никак не кончится скитанье,
Все дальше гонит рок неотвратимый…
О, привези мне наших звезд сиянье,
Верни мне запахи цветов родимых.
Ожить, помолодеть душою мне бы!
Вернись ко мне из Польши, будто с неба.
Париж, 13 марта 1844 г.
* * *
«На память вам дарю последний мой венец…»
Перевод Д. Самойлова
На память вам дарю последний мой венец,
Венец былых надежд и грусти вдохновенной…
Что я мечтал свершить, безумец дерзновенный!
Народам путь открыть замыслил я, гордец!
А нынче хватит мне земли, где наконец
В дощатой ракушке уйду на дно вселенной.
* * *
«Ничем уже меня не огорчить…»
Перевод Д. Самойлова
Ничем уже меня не огорчить,
Меня в пути сомненье не тревожит.
Еще могу творить, страдать и жить,
А большего душа уже не может.
Ушли часы сияющего дня,
Часы любви и дружеских объятий,
И важные деянья ждут меня,
Печальные, как солнце на закате.
Здесь завершенье дней своих приму,
И дух мой в бездну отлетит, как птица.
О господи, так помоги ему
Повыше вольным жаворонком взвиться.
Скажу верней — душа на склоне дней,
Как ласточка, покинет землю эту.
Так помоги же ласточке моей
Возрадоваться вольности и свету.
* * *
«Друзья, надел земли мне дайте в Польше…»[10]
Перевод А. Ревича
Друзья, надел земли мне дайте в Польше,
Хотя б клочок, коль много запросил!
И друга дайте, одного — не больше,
Чтоб духом был свободен, полой сил,
И вместе с ним — две равных половицы —
Мы явим людям образ двуединый.
Вы дайте мне одну из малых звезд,—
Пускай мелькнет кометой среди мрака
И над лесами свой расстелет хвост,
Означив смерть лишь одного поляка.
Я силу неземную обрету,
Расправлю крылья, взмою в высоту.
Когда молюсь я, лежа, как распятье,
За человека, за родимый край,
Я слышу: скачут рыцари — о, братья! —
Мне видится смятенье вражьих стай.
Под звезды сам бегу, как бесноватый,
Глумятся звезды надо мной: куда ты?
О дьявольский, холодный звездный свет!
Меня твоя сражает укоризна.
В беспамятстве твержу какой-то бред,
Мне чудится, что в пламени отчизна.
Разбрасываю тысячи огней,
Но это пламя лишь в груди моей.
* * *
«Когда нисходит ночь и мир — в глубоком сне…»
Перевод В. Левика
Когда нисходит ночь и мир — в глубоком сне,
Когда небесных арф душе доступны звуки,
Навстречу солнцу я лечу, раскинув руки,
Паря в его лучах, как в золотом огне,
Внизу печаль и ночь — все дремлет в тишине.
А там, над Польшей, день уже зажегся в небе.
Крестьянин ладит плуг и молится о хлебе,
И с ним и за него молюсь я в вышине.
А звездам нет числа, и небу нет предела.
Вдруг пронеслась одна по темной синеве
И в землю польскую как ангел полетела.
И верить я готов, как пахарь на Литве,
Что вспашет небеса молитвой ангел тот,
А из его зерна дух праведный взойдет.
* * *
«Сплетен венец из недостойных дел…»
Перевод Д. Самойлова
Сплетен венец из недостойных дел;
Огонь лампад священных оскудел;
Одна секира всех нас наказует,
И все часы измену указуют;
К святым трудам подняться нам невмочь.
Глухая ночь! томительная ночь!
Так бодрствуйте! Вот-вот вскричит петух,
И вечной тьмы умчится черный дух…
ЗЫГМУНТ КРАСИНСКИЙ
Зыгмунт Красинский (1812–1859). — Представлял в польском романтизме консервативное течение. С открытой неприязнью относясь к демократии как польской, так и европейской, он вместе с тем обнаруживал незаурядную зоркость, признавая бессилие и обреченность старого мира, основанного на неравенстве. Его взгляды во многом определились под влиянием происхождения и воспитания: он был сыном наполеоновского генерала и графа, после 1815 года ставшего усердным слугой царского режима. Поэт большую часть жизни провел за границей, изредка приезжая на родину. В Париже им были анонимно изданы драмы «Небожественная комедия» (1835), картина будущей революции в Европе, и «Иридион» (1836), из времен упадка императорского Рима, — лучшее в наследии поэта. Красинский был мастером романтической прозы (драмы, романы, повести, философские отрывки, многочисленные письма), стихотворная форма давалась ему труднее. Из написанного им выделяются прежде всего лирические миниатюры.
О, ЕСЛИ БЫ…
Перевод Д. Самойлова
О, если бы я был почтен удачей!
И если б слава в жизни мне досталась!
Я их бы отдал с радостью горячей
За то, чтоб ты красивою осталась.
За тень улыбки, что мелькнет во взоре,
За выраженье радости невинной
Я испытать готов любое горе
И сократить счет дней, не слишком длинный.
Ведь жизнь моя переплелась с твоею,
Так два ручья, соединяя струи,
Текут, один темней, другой светлее.
Увянешь ты, и я умру, тоскуя.
* * *
«Бог не судил…»
Перевод Д. Самойлова
Бог не судил мне чувства меры строгой,
По коей мир поэта узнает.
Я с нею бы украсил мир убогий,
А без нее я просто виршеплет.
Мне звон небесный часто душу нежит,
Но на устах дробится песнь моя,
И люди слышат только жалкий скрежет,
А я… одно лишь сердце слышу я.
Оно во мне, на волнах крови бьется,
Как в синеве поющая звезда.
И в шумных залах песнь не отзовется,
Лишь бог ее услышит иногда.
Киссинген, 7 июня 1836 г.
В СИБИРЬ!
Перевод Л. Цывьяна
Уйду от вас — как от лодки волна,
Уйду от вас — словно птица от стаи,
Уйду от вас — как видение сна,—
Уйду в простор без конца и без края!
Нежданным будет для вас расставанье,
От вас уйду я порою ночной,
Никто не даст мне руки на прощанье,
Никто пойти не сумеет за мной!
Напрасно вы соберете совет,
Узнать мою захотите дорогу,
Для вас сокрытым пребудет мой след,
Как след души, возносящейся к богу!
Но не лететь мне к извечной стране,
Но не идти мне к цветущему брегу —
В цепях пойду по сибирскому снегу,
И позабудете вы обо мне!
РЫШАРД БЕРВИНСКИЙ
Рышард Бервинский (1819–1879). — Поэт революционной демократии, был участником конспиративных организаций на землях, захваченных Пруссией, в канун 1848 года. В 1844 году издал в Познани и Брюсселе два тома «Поэзии», куда вошли интимно-лирические и революционно-агитационные стихи. Занимался фольклористикой, этнографией, писал повести о славянской древности. После 1848 года отошел от революционной деятельности, в 1855 году уехал в Турцию, где умер в нищете.
МАРШ В БУДУЩЕЕ
Перевод П. Железнова
Как тут страшно! Жизнь все злее,
Стоп вокруг стоит.
Сжал железный обруч шею,
И рубец на ней алее
Пурпура горит.
А там край обетованный,
Без тирана и без пана,
Без нужды и горя,
Ждет людей за морем
Крови,
За багровым морем!
Как тут страшно!
Нищих, голых
Давит рабский труд.
Тут белеют кости в долах,
Люди стонут: «Голод, голод!» —
И без пищи мрут.
А там край обетованный,
Где на нивах нет бурьяна,
Где сияют зори,
Ждет людей за морем
Крови,
За багровым морем!
Тут царями-палачами
Угнетен народ,
Бог, не тронутый мольбами,
Мощных ангелов с мечами
В помощь нам не шлет…
Бог не видит нашей муки…
Так возьмем оружье в руки
И нужду поборем!
Рай найдем за морем
Крови,
За багровым морем!
ПОСЛЕДНИЙ РОМЕО[11]
Перевод А. Ревича
«Близится утро. Прощай, дорогая,
Счастлива будь, о видение рая!
Надо, увы, торопиться.
Память приходится брать мне в дорогу,
Рану душевную, в сердце тревогу,
А вот с тобою проститься».
«Нет, мой желанный! Напрасно волненье,
Ради любви задержись на мгновенье,
Молви одно только слово!»
«Милая, дали заря освещает,
Жаворонок нам восход возвещает.
Полно! Прощай! Будь здорова!»
«Друг мой, для солнышка час еще ранний,
Месяц взошел, покровитель свиданий,
Стелет ковер златотканый;
Это не жаворонок голосистый,
Свищет соловушка в чаще тенистой.
Не уходи, мой желанный».
«Нет, эта песнь предвещает восходы,
Ныне приветствует утро свободы.
Прочь сновиденья ночные!
Яростным гулом разбужены дали,
Месяц поблек, соловьи замолчали,
Горны трубят боевые.
Ласки твои не сулят мне услады,
Смерть меня ждет, конь мой ржет у ограды,
Вытри же влажные веки!
Горе тому, кто порою кромешной
Возле подруги сидит безутешной.
Полно! Прощай! И навеки!»
ЦИПРИАН НОРВИД
Перевод Д. Самойлова
Циприан Норвид (1821–1883). — Поэт сложной и трагической судьбы. При жизни ему удалось опубликовать лишь малую часть написанного; современниками-литераторами он был не понят и отвергнут как автор трудный и темный. Лишь в конце XIX века Норвида открыли потомки, начали разыскивать и публиковать его произведения, а полное издание его сочинений было осуществлено лишь в последние годы. Только в нашу эпоху стали ясны оригинальность творческих исканий Норвида, его попыток обновить поэтический язык, интеллектуальная насыщенность его лирики, значительность его влияния на польских поэтов XX века, близость современному поэтическому развитию. (Такова же была судьба его драматических и прозаических произведений.) Норвид учился в варшавской гимназии и художественной школе, в 1842 году навсегда покинул родину, за границей сперва попал под влияние консервативно-клерикальных кругов, но затем установил связи с демократической международной эмиграцией (в частности, с А. И. Герценом и Г. Гервегом). Он побывал в ряде стран Европы (а в начале 50-х годов в поисках заработка выезжал в Америку), последние годы постоянно жил во Франции, тщетно пытаясь осуществить своп литературные замыслы; ему так и не удалось издать свой программный лирический цикл «Vade mecum» («Следуй за мной» — лат.). Поэт постоянно бедствовал и скончался в парижском приюте для неимущих польских эмигрантов.
ПАМЯТИ БЕМА
ТРАУРНАЯ РАПСОДИЯ[12]
…Клятву, данную отцу, я хранил по сей день…
Ганнибал
I
Тень, зачем уезжаешь, руки скрестив на латах?
Факел возле колена вспыхивает и дымится.
Меч отражает лавры и плач свечей тускловатых,
Сокол рвется, и конь твой пляшет, как танцовщица.
Веют легкие стяги, переплетаясь в тучах,
Как подвижные палатки в лагере войск летучих.
Воют длинные трубы, захлебываясь; знамена
Клонятся, словно птицы с опущенными крылами,
Словно сбитые пикой ящеры и драконы,
Пикой, которую ты когда-то прославил делами.
II
Плакальщицы идут. Одни простирают руки
И поднимают снопы, разодранные ветрами.
Иные — слезы в ладони, как в раковины, собирают,
Иные — ищут дорогу, проложенную веками.
Иные — бросают наземь глиняные кувшины,
Усугубляя печаль звоном разбитой глины.
III
Парни бьют в топоры, синие, словно небо,
Служки колотят в щиты, рыжие, словно пламя,
В тучи упершись древком и трепеща от гнева,
В клубах черного дыма реет огромное знамя.
IV
Входят, тонут в ущелье… снова выходят на свет,
Снова чернеют в небе — хладный свет их коснулся,—
Снова черные пики месяц на небе застят,
Смолкнул хорал и снова, словно волна, всплеснулся.
V
Дальше-дальше — покуда перед тобой, как бездна,
Не предстанет могила, смертный рубеж, который
Не перейти живому. Тогда мы пикой железной
Сбросим в пропасть коня, словно старинной шпорой.
VI
И поплетемся вдаль с песнею похоронной,
Урнами в двери стуча, посвистывая, как непогода,
Так что рассыплются в прах стены Иерихона
И спадет пелена с глаз и сердец народа.
…………………………………..
Дальше-дальше…
ГРАЖДАНИНУ ДЖОНУ БРАУНУ[13]
(Из письма в Америку, посланного в ноябре 1859 г.)
О Ян! Через простор морей холодных
К тебе, как чайку, песню посылаю.
Ей долго плыть в отечество свободных,
Застанет ли его таким — не знаю.
Иль, как седин сиянье благородных,
На эшафот пустой присядет с краю,
И отпрыск палача рукою неумелой
Метнет каменья в крылья чайки белой.
*
Все ж, прежде чем веревка палача
Затянется вкруг шеи несклоненной,
Пока стопой, опоры не ища,
Не оттолкнешь планеты оскверненной,
Пока земля от ног твоих, как гад,
Не прянула, —
пока не говорят:
«Повешен!» — веря в то недоуменно,
Пока не натянули капюшона,
Боясь, чтоб, сына лучшего узнав,
Америка не возопила грозно:
«Погасни, свет мой двенадцатизвездный!..
Ночь! Ночь идет — как негр, лишенный прав!..»
Покуда тень Костюшки не прольет
Свой гнев и Вашингтона тень не встанет,—
Прими начало песни, Ян! Она, как плод,—
Покуда зреет, человек умрет.
Покуда песнь умрет, народ воспрянет!
ИМПРОВИЗАЦИЯ[14]НА ВОПРОС О ВЕСТЯХ ИЗ ВАРШАВЫ
Ты спросишь: что скажу, когда Варшавы дети,
Надеясь лишь на чудо, поднялись?
Благодаренье богу, что на свете
Оригиналы не перевелись!
Не то я думать стал, что случай — суть природы,
И случай сей зависит от царей,
И что народы — это… огороды,
А люди превратились в писарей.
Что сгинули сыны Давидовой отваги,
Занесшие кулак с куском скалы,
Когда за ними лишь листки бумаги,
А против них граненые стволы.
И коль я не был там, где слезы и сраженья,
И первым пулям грудь не отворил,
Молчу… и сохраняю уваженье
К той колыбели, где растет Ахилл.
Париж, 1861 г.
В ВЕРОНЕ
Над кровом Капулетти и Монтекки
Гроза низвергла громовые реки.
И вдумчивое око тишины
Взирает на враждующие грады,
На древний сад, на ветхие ограды,
Звезду роняя с вышины.
И молвит кипарис, что для Джульетты
И для Ромео — дальние планеты
Роняют слезы с голубых высот.
А у людей бытует утвержденье,
Что это все не слезы, а каменья,
А этих слез никто уже не ждет.
РОДНОЙ ЯЗЫК
«Сначала молния, а после гром!
Вот слышен топ коней, и ржание, и звон,
Да здравствуют дела!.. А речь? А мысль?.. Потом!
Язык родной земли врагами осквернен!»
Так Лирнику кричал Вояка сгоряча
И в щит свой ударял в самозабвенье.
А тот:
«Не острие меча
Спасет язык, но — дивные творенья!»
ЗРЕЛЫЕ ЛАВРЫ
Как пролагают путь к потомкам?
Своим усилием — борьбой;
Во Храме Вечности высоком
Не сам ты выберешь покой.
И дверь не выбирают сами,
А входят в ту, что отперта…
Что в жизни числилось крылами,
То для истории — пята!..
А дней хвастливое бряцанье
Не принимай за трубный глас —
То стук шаров в голосованье —
Их тишина сочтет за нас.
ФОРТЕПИАНО ШОПЕНА[15]
(Антонию Ч.)[16]
Музыка — вещь удивительная!
Байрон
Искусство? — это искусство, вот и все.
Беранже
I
Я был у тебя в предпоследние дни[17]
Недостижимого нити тончанья —
Полней, чем преданье,
Бледней, чем светанье…
И тихо рождению шепчет скончанье:
«Тебя не прерву я — нет! — повремени! »
II
Я был у тебя в предпоследние дни,
Когда стал подобен — мгновенье, мгновенье!
Той лире, которую бросил Орфей,
Где песнь ратоборствует с силой паденья,
И струны — четыре — с невнятностью всей,
Столкнувшись,
Попарно-попарно
Звенят, угасая:
«Не начал ли он
Отыскивать тон?
А может, он тот, кто играет… бросая? »
III
Я был у тебя эти дни, Фредерик!
И руки твои — с белизною скульптуры —
Восторг и захват, вдохновенье и шик,
И это касанье, как перья, сквозное,—
Мешались в глазах с костяной белизною
Клавиатуры…
Ты словно возник
Из мраморной глыбы,
Но незавершенно,
Как будто бы лона
Не тронул
Резец
Гения — вечного Пигмалиона.
IV
В том, что играл, что звучало и будет звучать еще лучше,
Преображенное эхом, иное,
Чем в этот день, когда белой рукою
Благословлял ты созвучья,—
В том, что играл ты, был тон
И совершенство Перикла,
Словно невинность античных времен
В домике сельском возникла
И прошептала, чуть дверь отворилась:
«Я в небесах возродилась.
Вот уже арфою стали врата,
Лентой — дорога,
Просфорой колос пророс на просторе,
Это уже разверзает уста
Эммануил на Фаворе! »
V
И была в этом Польша сиянья
Радуг восторга, взнесенных
Ко всесовершенству деянья —
Польша колесников преображенных![18]
Это была Злато-пчела!..
(Я это слышал на грани сознанья!..)
VI
И вот — уже кончилась песнь, — о, как скоро!
И не вижу тебя, — ты уже не играешь,—
Слышу только — подобие детского спора,—
Нет — еще препирательство клавиш,
Не уставших звучать,
Когда песнь прерывают,—
По восьми и по пять:
«Начал ли он играть? Или нас отвергает? »
VII
О ты, — которое — профиль Любви,
Дополнение, сверхсодержанье[19],
Стиль — именуешься ты меж людьми,
Ибо песнь образуешь и в камне становишься гранью…
Ты — в истории — Эра, когда ее круг
На подъеме взмывает до звезд,
Ты прозываешься Буква и Дух
И «Consummatum est»…[20]
О, ты — совершенное сверхпроявленъе,
И где и каков он, твой знак?
В ком он? В Фидии? Или в Шопене?
В Эсхиловой сцене?
Не хватает тебя!.. И всегда это так!
И такая нехватка — на мире пятно:
Дополнение? .. Страждет!
И начать оно жаждет,
И залог зачинанья желает оставить оно!
Колос?.. Он вызрел кометой златой.
Он под ветрами склонился покорно.
Тронь — и посыплются зерна,
И само совершенство посеет их щедрой рукой.
VIII
Погляди, Фредерик. Вон Варшава,
Видишь — над нею пылает звезда
Ярко, кроваво.
Видишь — костел и орган? Образ родного гнезда.
Зданья, как будто преданья живые,
Древние, как Посполитая Речь .
Площади глухи, темны мостовые,
В облаке Зыгмунтов меч[21].
Глянь — по проулкам рядами
Скачут кавказские кони,
Ласточками над водами
Вьются перед полками —
Сотнями, сотнями…
Зданье в огне.
Выбилось пламя и вспыхнуло рядом.
IX
Глянь: подгоняют к стене,
Траурных вдов[22]подгоняют прикладом…
В месиве дыма, огня и тумана
Через колонны балкона,
Как катафалк похоронный,
Рухнуло… рухнуло… фортепиано…
X
То… что прославило Польшу сиянья
Радуг восторга, взнесенных
Ко всесовершенству деянья,
Польшу колесников преображенных,—
Рухнуло вдруг и лежит без дыханья.
Вот она — светлая мысль человека,
Та, что растерзана злобой людскою…
Так оно было от века
С тем, кто лишает сна и покоя.
Вот, словно тело Орфея
Фурий терзает семья,
Воют: — Не я! — сатанея,
Каждая воет: — Не я!
XI
— Кто же? Не ты ли?.. Не я ли?
«Внук, веселись! — судным гласом поем
мы с тобой… —
Камни глухие и те застонали:
Идеал коснулся мостовой!»
ТЕОФИЛЬ ЛЕНАРТОВИЧ
Перевод А. Ревича
Теофиль Ленартович (1822–1893). — Поэт, представлявший поздний этап польского романтизма и то течение, которое в художественных поисках ориентировалось прежде всего на фольклор. Родился и начал печататься в Варшаве, участвовал в деятельности патриотических организаций, в 1851 году навсегда покинул родину. За границей продолжал литературную работу (сборники «Лира», 1855; «Новая лира», 1859; поэмы исторического и патриотического содержания и т. д.), большую часть жизни провел в Италии, умер во Флоренции.
КАК У НАС В МАЗОВИИ
Меж полей широких — воды Вислы синей,
Сгорбленные избы тихо спят в низине,
Ветви старца-дуба над водой нависли,
Сельские молодки белят холст на Висле.
Аисты шагают поймою зеленой,
На поле кузнечик верещит бессонный,
Воздух на опушке весь пропах сосною,
Запахом смолистым, свежестью лесною,
А под ярким солнцем в голубом раздолье
Облака пасутся, как барашки в поле.
В утреннем затишье вдоль по Висле синей
Проплывает лодка серою гусыней,
А за нею барки с клажею тяжелой,
Слышны всплески весел, речь и смех веселый.
Девица с лукошком бродит по полянам,
Напевает песню о своем желанном,
С каждым новым звуком песня все печальней,
И струится в долах этот голос дальний,
Грусть бредет за стадом, тащится за плугом,
Слышится над Вислой, слышится над Бугом,
Над кудрявым гаем, над речной долиной,
Словно край просторный стал душой единой.
Край наш Мазовецкий! Нет земли милее!
Там прозрачней воздух, родники светлее,
Наши сосны выше, наши девки краше,
Люди здоровее, чище небо наше.
Где еще услышу музыку чудесней,
Этот смех девичий и такие песни?
Где я встречу нашу ветхую избушку,
Тихую лужайку, шумную опушку,
Этот птичий щебет, звонкий, безмятежный,
Голубую Вислу и песок прибрежный?
Ой, как рвется сердце в нашу глушь лесную!
Висла моя, Висла, — как по ней тоскую!
Хорошо вам, крачки, хорошо вам, чайки:
Над водой вислянской вьются ваши стайки.
Ой, как мне, мазуру, без отчизны худо!
Молодость увянет средь чужого люда.
За порог я вышел в дождик, в непогоду,
На меня взглянуло солнце лишь к заходу,
Красно, словно очи матушки родимой,
Провожавшей сына в мир необозримый.
В поле выли ветры, и хлеба в печали
Капли на тропинку светлые роняли.
Шел я темным бором, бушевали кроны,
На высоких сучьях каркали вороны,
Все в бору стонало, и душе скорбящей
Мнилось: кто-то плачет за густою чащей.
Поглядел я в сумрак — пусто, никого нет,
Лишь десяток сосен долу ветви клонит,
Мигом оглянулся — ни души за мною,
Лишь мигнули дали звездочкой ночною,
Да и ту затмила черная завеса,
И побрел я дальше через гущу леса,
Уходил все дальше в этот мир без краю.
Пажити родные, счастья вам желаю!
Люди наши, люди, спите среди нивы.
Что же вы, мазуры, стали так ленивы?
Встаньте, распрямитесь! Зря зову — не встать им,
Скошенным колосьям, нашим павшим братья.
Сколько полегло их на полях кровавых,
Сломанные косы поржавели в травах.
На отчизну глядя, исхожу я плачем,
Песенки играю скрипачом бродячим.
Пущи наши, пущи, лес наш мазовецкий,
Отшумел неужто век наш молодецкий?
Где же наша слава? Пронеслась — и нету,
Словно снег, растаяв, растеклась по свету.
Велика отчизна — господи, мой боже!
Отчего ж неволю терпит? Отчего же?
Для кого цветами так оделись дали?
Чтобы их сегодня недруги топтали?
Для чего так Висла блещет в древнем лоне?
Чтобы в ней купались вражеские кони?
И зачем пригожих девок мы растили?
Чтобы их детишки наш язык забыли?
Край наш Мазовецкий, ты покрыт позором,
Отчий дом разграблен, все досталось ворам.
Сколько звезд на небе и песка над Вислой!
Сколько душ погибло — столько звезд повисло.
Слезы все в песчинки время превратило.
Как сочтешь песчинки? Как сочтешь светила?
Скрипка моя, скрипка, спой родному краю!
Слушайте, мазуры, что я вам сыграю!
Взял я только песни в этот путь далекий,
Чтоб у вас пылали и бледнели щеки,
С песнею печальной по земле скитаюсь,
Горечь слез глотаю, вздохами питаюсь.
Так зима проходит, за зимою лето —
Я ж благословляю бога и за это!
Заиграй же, скрипка! Ветер, вей, прохладный,
Уноси напев мой к сердцу ненаглядной.
Для души и песни дорогая плата —
Грусть в глазах любимой или слезы брата.
Отзовись, отчизна, ты всегда желанна
В горести, в печали! — ой, дана! ой, дана!
КАЛИНА
Росла калина с широкой кроной,
Клонясь к потоку листвой зеленой,
Пила дождинки, росу вбирала,
В лучах весенних листву купала.
Калине в кудри вплетало лето
Яркие бусы алого цвета.
Она невестой стояла, глядя
В зерцало чистой текучей глади.
Рассветный ветер чесал ей косы,
И омывали калину росы.
Над этой синью лесной купели
На зорьке Ясик сверлил свирели,
И там, где к струям склонялось древо,
Текли печально лады напева,
И над росистой лесной поляной
Струилась песня: ой, дана, дана!
В наряд зеленый окутав плечи,
Ждала калина желанной встречи.
Настала осень: под крутосклоном
Зарыли Яся в гробу зеленом.
Калина долго ждала в печали,
От горя листья ее опали.
Роняет бусы в ручей калина,
Краса увяла, и — все едино.
ВЛАДИСЛАВ СЫРОКОМЛЯ
Владислав Сырокомля (псевдоним; настоящее имя — Людвик Кондратович , 1823–1862). — Был связан в своем творчестве с Белоруссией и Литвой, где провел всю жизнь и чью историю и народный быт неизменно изображал. Его стихи и поэмы обращены к демократическому читателю, просты и доступны по форме. В конце 50-х — начале 60-х годов участвовал в дебатах об уничтожении крепостного права, выступая за наделение крестьян землей, и в патриотических манифестациях. Переводил Рылеева, Лермонтова, Некрасова. Еще в прошлом веке стал известен нашему читателю широко (его популяризовал у нас Л. Н. Трефолев.).
ЯМЩИК
Перевод Л. Трефолева
— Мы пьем, веселимся, а ты, нелюдим,
Сидишь, как невольник, в затворе.
И чаркой и трубкой тебя наградим,
Когда нам поведаешь горе.
Не тешит тебя колокольчик подчас,
И девки не тешат. В печали
Два года живешь ты, приятель, у нас,—
Веселым тебя не встречали.
— Мне горько и так, и без чарки вина,
Не мило на свете, не мило!
Подайте мне чарку: поможет она
Сказать, что меня истомило.
Когда я на почте служил ямщиком,
Был молод, водилась силенка.
И был я с трудом подневольным знаком,
Замучила страшная гонка.
Скакал я и ночью, скакал я и днем;
На водку давали мне баре,
Рублевик получим, и лихо кутнем,
И мчимся, по всем приударя.
Друзей было много. Смотритель не злой;
Мы с ним побраталися даже.
А лошади! Свистну — помчатся стрелой…
Держися, седок, в экипаже!
Эх, славно я ездил! Случалось грехом,
Лошадок порядком измучишь;
Зато, как невесту везешь с женихом,
Червонец наверно получишь.
В соседнем селе полюбил я одну
Девицу. Любил не на шутку;
Куда ни поеду, а к ней заверну,
Чтоб вместе пробыть хоть минутку.
Раз ночью смотритель дает мне приказ:
«Живей отвези эстафету!»
Тогда непогода стояла у нас,
На небе ни звездочки нету.
Смотрителя тихо, сквозь зубы, браня
И злую ямщицкую долю,
Схватил я пакет и, вскочив на коня,
Помчался по снежному полю.
Я еду, а ветер свистит в темноте,
Мороз подирает по коже.
Две вёрсты мелькнули, на третьей версте…
На третьей… О, господи боже!
Средь посвистов бури услышал я стон,
И кто-то о помощи просит,
И снежными хлопьями с разных сторон
Кого-то в сугробах заносит.
Коня понукаю, чтобы ехать спасти;
Но, вспомнив смотрителя, трушу,
Мне кто-то шепнул: на обратном пути
Спасешь христианскую душу.
Мне сделалось страшно. Едва я дышал,
Дрожали от ужаса руки.
И в рог затрубил, чтобы он заглушал
Предсмертные слабые звуки.
И вот на рассвете я еду назад.
По-прежнему страшно мне стало,
И, как колокольчик разбитый, не в лад
В груди сердце робко стучало.
Мой конь испугался пред третьей верстой
И гриву вскосматил сердито:
Там тело лежало, холстиной простой
Да снежным покровом покрыто.
Я снег отряхнул — и невесты моей
Увидел потухшие очи…
Давайте вина мне, давайте скорой,
Рассказывать дальше — нет мочи!