апреля, Куско, 11 ч. 30 мин. вечера
День прошел в беготне за провизией: сушеные фрукты, орехи, арахисовое масло, сухая колбаса и сыр, восемь банок супа. Кофе. Туалетная бумага. В кафе Гарсиласо, через улицу напротив, мне приготовили упаковку с блинами из муки quinoa — похоже на тонкие оладьи из зерна горного амаранта. Еще купил четыре пачки чая с кокой.
У Lanera Анжелины купил еще один свитер и пару альпаковых перчаток. Купил походную печк системы Примус, реликт от какой-то экспедиции 30-х годов; еще работает, хотя помятые медные бока наводят на мысль о падении с большой высоты. Купил шляпу, обычную фетровую, с полями средних размеров и сатиновой лентой.
Через четыре дня будет полнолуние; считается, что наилучшая погода для такой экспедиции бывает в последние дни перед полнолунием.
С двумя флягами, котелком для кипячения воды и рюкзаком, набитым продуктами и одной сменой одежды, я готов к предстоящему нелегкому испытанию. Палатку,спальный мешок и туристские ботинки я привез из Калифорнии. Думаю, все это мне очень пригодится. Возвращаюсь к месту, где я был, дорогой, по которойникогда не ступал. Один. Единственным спутником будет человек, которого я никогда не видел: я сам.
ЧАСТЬ II.
«ВТОРОЙ»
Итак, я отправился в новое путешествие. Я повернулся спиной ко всему, что, как мне казалось, искал, и пошел.
Я не буду одиноким слишком долго.
20 апреля, День Первый
День начался в темноте: 6 ч. 15 мин. утра. Поезд третьего класса от Куско до Оллантайтамбо сделал двухминутную остановку на какой-то сельской станции на правом берег Урубамбы. Этих двух минут было как раз достаточно, чтобы добежать до двери, выбросить рюкзак прямо на насыпь и спрыгнуть самому.
Я не один здесь в темноте, со мною саmреsinоs, фермеры, и двое huayruros — отец и сын. Мальчик и мужчина были одеты в обычные для кечуа рубашки из красной ткани и удобные, похожие на капюшон альпаковые шапочки с наушниками, украшенные черным и красным бисером. Это huayruros, горцы-носильщики: они зарабатывают себе на жизнь тем, что переносят через горы вещи других людей. Из-под коротких брюк видны были их необычайно развитые икры; сандалии, казалось, срослись с потрескавшейся кожей на подошвах ног, а грубые толстые ногти загнулись вниз подобно когтям. Отец предложил понести мой рюкзак. Я отказался, употребив все свои познания в кечуа; он улыбался; зубы его были испачканы Mihta — специальным веществом стимулирующего действия; они приготавливают его из кусочков богатой известью глины, обернутых листьями коки, и жуют для усиления сердечной мышцы в условиях высокогорья. Вместе со мной они перешли ржавый висячий мост через Урубамбу, а затем исчезли в густой и серой предутренней мгле долины.
Я направился к юго-востоку по легкой тропе, перебрался через крохотный ручей и очутился над рощей эвкалиптов. В долине Урубамбы рассвет наступает поздно. Взбираясь вверх по ручью, я наблюдал, как Солнце поднимается слева из-за Вероники — покрытой снегом великой арии (18000 футов высотой), «смотрительницы Священной Долины». Я увидел, как огромные кучевые облака, проносились через вершину горы, сиявшую розовым и оранжевыми отсветами Солнца, а в это время длинные лучи света, подчеркнутые утренним туманом, нерешительно направились вглубь долины справа от меня. Когда Солнце показалось наконец над далеко забравшимся в небо горизонтом, остроконечная снежная шапка Вероники засияла золотом.
На рассвете я добрался до развалин Алоактапаты, крепости, вросшей в склон горы на выходе из долины, там, где Куси-чака впадает в Урубамбу. Не останавливаясь, я спустился к реке, перешел через нее в том месте, где все еще стоял сооруженный инками контрфорс, и направился дальше по простой тропе, пересекающей левую сторону долины.
Это был легкий день. Долина Кусичака, как и всякое высокогорье, не изобилует растительностью: кактусы, амаранты да колючие кустарники kiswar и chilca. Долина постепенно сужается, и растительность пополняется деревьями cachacomoc с темно-зелеными листьями и похожей на бумагу корой, которая шелушится длинными полосами. Высота 8—9 тысяч футов над уровнем моря для меня не создает проблемы воздуха: я спустился в Куско.
Один. Может быть, Я и есть тот Другой из моего сна. Тот, кого я преследую и кто преследует меня. Сегодня никаких кошек-мышек. Я просто благодарен, что я здесь, благодарен тому полуживому существу в Саксайхуамане за то, что оно вырвало меня из гипотонического оцепенения последних лет. Я не понимаю толком, зачем я приехал в Перу в этот раз, да меня это уже и не волнует, но я знаю, что бросился сюда не из-за того дурацкого золота в Сипане.
Важно то, что здесь мой рассудок свободен и может побыть в одиночестве. Занято лишь мое тело: ноги работают ритмично, в согласии с руками, я передвигаюсь по тропе, которая тянется далеко вперед по серо-зеленой Долине, и мой ум может свободно заниматься самим собой. Почему-то мирские дела здесь в голову не приходят. В один день я обрел уют и ясность, необходимые Для моих мыслей.
Сегодняшний день я провожу в размышлениях о своей профессии. Я психолог, доктор психологии. Меня учили и воспитывали в традициях западной дисциплины. Доктор — это только формальное звание, принятое в Соединенных Штатах; его особенно домогаются врачи и академические представители «естественных» наук. Со времен Фрейда возникло некоторое презрение к этому званию, если оно присваивается тому, кто изучает человеческую душу.
Никто никогда не слышал о массовой биологии, массовой физиологии или массовой медицине. Широко распространено мнение, что поскольку психология занимается субъективным мышлением и абстрактным толкованием, то она не относится к наукам; если кто-то там кому-то присваивает докторскую степень по психологии, то с тем же успехом ее можно присвоить и астрологам.
Психология означает буквально «наука о душе»; в различных случаях душу называют также духом, человеческим разумом или умом. Психология изучает что-то такое, что современной науке не удалось определить. Разумом считается мышление, которое происходит в мозгу, но мы не можем доказать, что так оно и есть. Мы можем рассекать, измельчать, взвешивать человеческий мозг, измерять его электромагнитные поля и прослеживать биологические процессы в нем на молекулярном уровне, но разум ускользает от нас. Свойства сознания в нем не могут быть выведены из неврологии мозга. Мы не можем локализовать центр сознания, как не можем доказать существование Бога. Мы знаем, что у нас есть разум, — об этом говорит нам наш разум, — но он не поддается гипотезам, клиническому подтверждению и независимому повторению результатов.
Когда мы изучаем человеческий разум, то неизбежно получается, что разум изучает сам себя. Таков парадокс психологии как науки: если бы человеческий разум был столь прост, что мы могли бы его понять, то мы были бы столь просты, что не смогли бы этого сделать. Практические метод современной западной психологии — клиника, статистика, поведение. Ее основы — ее образный и метафорический фундамент — заложены Фрейдом в результате его исследований психики и сновидений дефективных пациентов. Первые психологи-практики — шаманы — подходят к делу с совершенно другой стороны. Традиции шаманизма — это практика экспериментальной психологии. Ее образы и метафоры заимствуются у самых творческих, художественных умов общества. Символы и архетипы их психологии представляют то, что шаман видел и испытывал в бесстрашно путешествии по океану сознания.
Далее, западная психология построена на мифе о происхождении человека; этот мир обрекает свой народ на изгнание из Рая, то есть из Природы. Поэтому и западная психотерапия сосредоточена на лечении неврозов у людей, которые были выброшены из Рая во враждебный мир — сначала Богом, а потом родителями. И мы воплотили этот мир в действительность. Мы настолько отдалились от Природы, что даже запрет на инцест, первейшее требование Природы, не действует среди нашего населения. Во всех уголках мира инцест карается смертью или изгнанием; а среди американского населения каждый третий подвергался сексуальным злоупотреблениям со стороны одного из родителей, и это осталось безнаказанным.
В противоположность этому, психология исконных обитателей Америки основана на мифах, которые представляют мужчину и женщину идущими во всей красе по Земле, любящей их матери под живительным отцовским наблюдением Солнца. Я поел лишь далеко после полудня. Настолько поглощен был размышлениями, что забыл о еде. Я добрался До небольшого притока, перешел его по бревенчатому мостику и двигался дальше правой стороной долины, пока не очутился в крохотном селении Хуайяллабамба. Соответственно своему названию, оно представляет небольшую заросшую травой площадь, где когда-то было древнее кладбище, а теперь однокомнатная каменная хижина, крытая пальмовыми листьями, служит школьным помещением для индейцев долины Цветок Ллуллучи.
Я расположился рядом со школой и разбил палатку у подножия холма, где рассеяны обломки старого кладбища. Я накачал маленьким поршнем старый примус, набрал в котелок вод из ручья, добавил туда несколько капель йодной настойки уселся смотреть, как закипает вода.
Итак, первый день закончился, я поел, Солнце спряталось за высокий горизонт и становится холодно. Я здесь не буду разводить костер, а пишу при скудном свете своей походной печки. Я варю чай с кокой; к утру он будет холодным, и я наполню им фляги, я уже знаю этот вкус, у него даже цвет желто-зеленый; напоминает желчь, — но он освежает. И если он добавляет сил, то вкус стоит терпеть.
Несколько минут назад я видел двух мальчишек-индейцев, они вели лошадь с провисшим животом через кладбище на холм за моей спиной.
Я сильно устал. Один, но не одинок. Холодно, и ночная темень столь же глубока, сколь совершенно сияние дня на этой неоскверненной высоте. Ночные звезды более отчетливы, чем дневное светило: они висят в абсолютной черноте. Они кажутся ближе, не потому, конечно, что я на 9000 футов поднялся к ним, а потому что их лучам не приходится сюда пробиваться сквозь плотный переработанный воздух низин, где живет почти весь мир.
Дневное светило, Солнце, здесь не так различимо: его сияние наполняет все небо такой неотфильтрованной яркостью, что различить его лик нелегко; просто это ярчайшая часть ярчайшего неба, которое я когда-либо видел.
Мне хотелось бы рассказать виденный мною сон — очередной выпуск сериала, который я начал сновидеть в Сан-Франциско и в каньоне Шелли. Но дело в том, что в эту ночь я спал, как бревно.
Переспал. Я проснулся внезапно, резко дернулся — это редко случается, когда спишь не в помещении, — и снова откинул голову на скатанные брюки, выполнявшие роль подушки. Солнце уже проникло в долину, и в моей палатке сиял синий свет, отфильтрованный тканью. Я лежал, дышал спертым синим воздухом и производил тщательную проверку собственного тела: икры, бедра, плечи. Слишком большая нагрузка вчера дала ощутимый эффект сегодня утром, подобно излишней дозе вина. Но чувствовал я себя хорошо.
Плохо только, что переспал. Сегодняшний этап будет длиннее, круче и выше, чем вчерашний, а я знал, что перевала должен достичь до захода Солнца. Я спал на своих часах, и когда нашел их, я поднялся на колени и расстегнул молнию на входе в палатку. Было девять пятнадцать.
Мальчишки снова здесь; оба они вместе со своей лошадью стоят на холме, на старом кладбище, и
наблюдают за мной, пока лошадь что-то жует. Школьный двор пуст; никем не занят, и сама школа, напоминающая одну из развалин, только покрытая пальмовыми листьями.
Единственный звук доносится из-под пешеходного моста, где журчит вода Ллуллучайока.
Мне следовало бы поесть, но потребность пройти какое-то
Расстояние, оказаться подальше от места, где я задержал: я, заставила меня засуетиться с одеждой, затолкать поскорее палатку в чехол, сложить кое-как спальный мешок, наполнить фляги чаем, который я варил вечером, навьючить на себя весь этот тюк и без четверти десять уже шагать по тропе.
Я покинул долину с опозданием, зато нечаянно доставил развлечение двум мальчишкам, которые наблюдали за моей решительной спешкой с невозмутимым любопытством, как те дети, что любовались моим танцем t'аi сhi в Саксайхуамане. Только тогда я был североамериканец, практикующий китайские движения среди руин древнего Перу, а здесь вертелся какой-то gringo, словно опаздывал куда-то в Анды — где понятия «поздно» или «рано» определяются временем суток, а не человеческими обстоятельствами. Дети сидели, как прикованные, на холме среди кактусов, кустов кiswar и поваленных кладбищенских сооружений. Когда я отправился в путь, их уже не было.
Я взобрался на холм и пошел по краю бесформенных развалин, а дальше начался подъем по неумолимому, крутому и густо заросшему склону. Грунтовая тропа — здесь почти не оставалось каменистых плит, уложенных инками, — поднималась все выше, и я почувствовал действие высоты, вес рюкзака, голод, медленное и болезненное сгорание молочной кислоты в мышцах ног, тесноту грудной клетки для легких. Я напряженно работал, чтобы добраться туда, куда стремился; внутренняя лента шляпы взмокла, а сатиновую украсили разводы соли, нейлоновые лямки с поролоном внутри и поясничная подкладка были насквозь мокрыми к тому времени, когда я вышел на влажную, покрытую сочной зеленью поляну, там где Ллуллу-чайок сливается с Хуайруро Чико.
Это было райское место, которое можно увидеть только в Андах, там, где встречаются две глубокие зеленые долины с крутыми склонами. Перед местом слияния есть небольшой луг с высокой травой; на нем красуются канареечно-желтые и ярко-красные цветы к'апtu, пахнущие лимоном стебли ajhu-ajhu, растет в изобилии llullucha, красивая трава с гроздьями пурпурных ягод. Здесь появляется испанский мох под сплетением похожих на дуб деревьев mаrk'u, chachaсоmос и последних колючих кустов kiswars. Земля здесь мягкая и влажная, еще хранит воду мартовских дождей.
Я опустил рюкзак на землю, отделил шляпу от спутанных волос и сбросил сорочку. Стащил с себя ботинки и толстые носки, нырнул под низкие ветви старого дерева mаrк'u и, осторожно ступая, забрел в ледяную сверкающую речку. Я вымылся, используя свой старый платок как мочалку, затем выстирал его, отжал воду, помахал им в воздухе и повязал на шею.
Я выполоскал сорочку и повесил ее сушиться на ветвях mаrk'u. Пока она сохла, я позавтракал.
Поздний завтрак из сушеных фруктов и холодных блинов quinоа. На кофе нет времени, потому что поздно вышел. Я должен быть на перевале Мертвой Женщины до заката.
Пока сорочка сохнет, запишу несколько важных моментов.
Новизна первого дня сегодня потускнела, я смотрю только вперед, где меня ожидает длинная дорога.
Час назад проходил мимо руин небольшого селения инков в долине. Впереди еще больше руин, но они за перевалом.
Я говорю себе, что я выбросил из головы всякие мысли о цели, намерении и причинах этой одинокой экспедиции. Я знаю только, что впереди меня ждет Мачу Пикчу, у меня есть свое любопытство к перевалу, на который я поднимусь сегодня, а мысли о другом человеке, который идет по этой тропе, присматривается к моим следам или ожидает меня на излучине реки — чистая Мелодрама. Я потакаю себе. Физические требования к этому переходу и неповторимая красота земли, по которой проходит мой путь, полностью меня поглощают. Но существуют маленькие цели: следующий подъем, вон та группа скал, поворот тропы или странный цветок прямо впереди.
Пройти его, прежде чем остановишься отдохнуть...
Я оделся, вскинул на плечи рюкзак и зашагал вдоль левого пролива реки к бревенчатому мосту, где дорога становится более отчетливой. Здесь я поднялся на крутой обрыв; три необычные птицы с изумрудно-зеленой и малиновой раскраской, крохотными ярко-желтыми клювами и нелепыми длинными хвостовыми перьями взлетели, хлопая крыльями, образовали строй и скрылись далеко в долине.
Я последовал по тропе, вьющейся среди густого леса и перепутанной темно-зеленой тропической зелени — испанского ракитника и папоротникового дерева, деревьев chacomo с корой, похожей на бумагу, гниющих стволов и чахлого подлеска; повсюду яркие пятна желтого или оранжевого моха. Тропа свернула вниз, обратно к Ллуллучайоку, и я пошел дальше по левому берегу речного русла и так шел до самого вечера.
Если этот первый день, легкий день, я привыкал к ходьбе и думал о цели психологии, то второй день был проведен в испытании моей выносливости и смелости, а также в размышлениях о том, что я сделал для достижения своей цели.
Я искал опытов и старался служить им. Антонио сказал мне когда-то, что различие между опытом и служением опыту определяется чистотой намерений. Опыт не будет служить вам, если вы не служите опыту. Когда он объяснял это в первый рал, он привел пример Святого Причастия. Я подтвердил, что принимал святые дары; облатка оказалась невкусной и чуждой моему нёбу, а винодешевым и слишком сладким. Он заметил, что если бы я отдался странному ритуалу поедания тела и питья крови Христа, я, возможно, пережил бы опыт приобщения к просветленному состоянию. Цель этого ритуала не может быть достигнута, если намерение участника не находится в согласии с опытом. Так Антонио дал мне пример из философии, которую он впоследствии столь изящно изложил.
Но опыт не нуждается в том, чтобы его превращали в ритуал, церемонию или еще что-нибудь важное, чему надлежит служить. Хитрость, конечно, состоит в том, что, строго говоря, всякое событие, с которым мы сталкиваемся, является опытом. Необходимо уметь различать те опыты, которым следует служить, и те, которым не следует. Это требует определенного состояния сознания — различительного инстинкта; иначе человек начинает наделять каждый момент глубоким значением, а известно, что самые занудные в мире люди — это люди крайне несознательные или сверхсознательные.
Уже давно определил свою цель: найти путь к изучению сознания, найти метод, который окажется плодотворнее научного, ибо научный метод ограничивает изучение разума объективным анализом. Мое намерение состояло в том, чтобы перенести такой метод — если он существует — в современную западную практику. Я прошел по путям, проложенным первыми психологами, теми, кто исследовал человеческий разум изнутри, а не извне. Я вскоре обнаружил, что мне нужно новое состояние разума, которое допускало бы субъективный опыт, но не обольщалось им. Я установил, что мастерство, необходимое для вхождения в такие состояния, приобретается на пути служения опыту, оно приходит естественно, словно находишь мачете как раз в том месте, где дорога заросла и стала непроходимой. И я стал развивать мышление так, чтобы оно могло обеспечить здоровье и ответственные исследования человеческого разума и его возможностей, стал искать опытов, которые помогли бы мне испытать свои предельные способности. некоторые из этих опытов оказались ошеломляющими; большинство из них выходили за рамки обычного. Я испытывал свой визуальный мир, измененный в драматическом и болезненном ритуале, и обнаружил, что могу замечать приливы и отливы тонких биологических энергий. Я научился путешествовать по одушевленному миру и испытывать там магию скал, деревьев и облаков; там горы — великие арus, а реки и ущелья — могучие аukis.
Я испытывал собственную смерть и бродил по стране архетипных образов, которые, казалось, существовали в мире, созданном самой жизнью и параллельном миру повседневности. Я оставил свое мертвое тело гнить среди мертвых песков на дне одной из лагун Амазонки, а сам «жил», чтобы рассказать об этом.
Я узнал кое-что о сновидениях наяву и установил, что возможно взаимодействие с образами, созданными разумом и Природой. Я испытывал себя в иных формах, например в формах животных, которые могут двигаться и жить независимо от моего тела. Я был свидетелем событий, которые подтверждают гибкость пространства и времени, и понял, почему физики становятся философами и поэтами в науке.
Я предавался любви с женщиной — одновременно девушкой и дряхлой старухой, — которая вышла из Камня Пачамамы в Мачу Пикчу. И мою «галлюцинацию» видел и подтвердил мой друг находившийся рядом со мной всю ту ночь. Он описал мне такие детали опыта, которые я считал личными, субъективными, исключительно принадлежащими мне.
Все это — случайные эпизоды из пятнадцатилетнего опыта необычных восприятий и оценок, замечательных исцелений и предвидений и тому подобных барабанов и свистков мистицизма, относительно которых никто не сомневается, что это побочные продукты шаманского
состояния разума. Как следовало ожидать, оказалось, что я могу служить опыту, хватая его препарируя и подавая без гарнира к столу. Пища для мысли. В конечном итоге я служил своим опытам, рассказывая их, преобразуя их в хроникальные документы.
Но не существует управы на вкусы. Кому-то блюдо покажется невкусным. Другие приобретут вкус к нему.
Некоторым трудно будет переварить его. И, конечно, есть люди, которые съедят что попало.
Кое-кто жаловался, что некоторые блюда перегружены приправами. Приправы, по их мнению, могут подавить аромат блюда и совершенно изменить его вкус.
Психотропные вещества, подобно специям и травам, могут превратить мягкое, обычное, в нечто аппетитное, но совершенно не настоящее. Эта критики упустили из виду, что еда в целом зависит от приправ. Мои приключения в царстве шаманского сознания никогда не зависели от айяхуаски или Сан Педро — местных «медикаментов», которые я употреблял. Я еще расскажу, как незначительна была эта зависимость.
Апреля, День Второй.
Несколько часов шел по левому берегу Ллуллучайока.
Тяжелая и жаркая работа, но у меня такое ощущение, будто я прошел сквозь зачарованный лес. День совершенно безоблачный, и Солнце беспрепятственно наполняет небосвод головокружительным белым сиянием, которое проникает даже сквозь густое переплетение листьев, веток, лиан, наполовину повалившихся стволов и висячего моха. Даже в самых темных тайниках леса отчетливо видна каждая мелочь: текстура гниющей коры и грибницы, лепестки цветов и полупрозрачные молодые побеги, покрытые мхом глыбы гранита, сверкающие грани минералов. Цвета опьяняют; каждый оттенок зеленого, коричневого, желтого, красного так богат и ярок, что может служить спектральным эталоном.
Я выбрался из этого леса наверх по крутой тропе; я вынырнул из гущи деревьев и очутился на краю покатого, расположенного ступеньками пастбища. На первой же ступеньке этих естественных террас я остановился поесть. Это Ллуллучапампа, Равнина Цветка Ллуллуча.
Гордый взгляд назад и вниз в долину, на путь, который я одолел. В отдалении стоит Хуайяна, ари, высотой 19000 футов, с сияющим снежным пиком; еще дальше слева — Вероника. Впереди, там, куда я иду, должны быть вершины Ллуллуча и Хуайруро; я их не вижу из-за поворота долины, но знаю, что они там есть. Перевал Хуармихуаньюска лежит между ними.
Снова гляжу назад, на пройденный путь; веду свой современный разум по очень древнему маршруту.
Когда закончится мое путешествие, я смогу описать то, что видел: пологий наклон тропы по горному склону, заросшему кактусами и мескитовыми деревьями, прямо над поймой реки Кусичаки (она течет на юго-юго-запад); место, где Кусичака встречается с Ллуллучайоком, и долину, названную именем этого цветка, — по ней можно подняться сквозь волшебный лес и выйти к одному из перевалов в Андах. Это все я уже видел, и меня ожидает множество других событий: другие долины, которые необходимо исследовать, леса, сквозь которые нужно пройти, взобраться на крутые склоны, миновать древние развалины. Все эти удивительные вещи собрались здесь, в далеких горных районах, где сама Земля поднимается к облакам. Я смогу описать это все, даже дать названия остроконечным снежным вершинам, охарактеризовать местность, определить растения и животных, которые здесь обитают.
Подобно первым пионерам, я могу по возвращении домой рассказать о своем путешествии людям, которым не выпала роскошь такого похода, кто не смог создать себе возможности пережить эти испытания. И они поверят моим словам. Они будут знать, что если бы они сами предприняли такое путешествие, то увидели бы то, что видел я собственными глазами. И мой опыт поможет им найти свой путь. У них даже возникнет уверенность, что они способны противостоять воздействию высоты, тропических широт, ярости слабо отфильтрованного солнечного излучения.
И никто не задаст мне ни единого вопроса.
Зачем? Я же просто описывал то, что видел собственными глазами.
И все мы знаем, что у каждого из нас есть два глаза. Мы лишь подозреваем, что существует иной способ видения.
Мы, однако, не понимаем его и поэтому отказываемся признавать его реальность, отвергаем уроки и вопросы, которые ставит и на которые отвечает такое видение.
Солнце угрожающе клонилось к горизонту, когда я оставил равнину. Держась левой стороны, я продолжал неуклонный подъем из долины. Прошло, наверное, не меньше часа, прежде чем я заметил, что все изменилось.
Ллуллучапампа — переходная зона между лесистой высокогорной долиной и рuna, безлесым разнотравьем Анд.
Внизу Полина была широкой и травянистой, по обе стороны ее поднимались серовато-коричневые склоны. Здесь наклон заметно круче, чем постепенный подъем русла реки внизу.
Я очнулся на том, что неотрывно смотрю на свои ботинки, ступающие по тропе. Я осознал, что дышу, что сердце колотится и что необходимо остановиться.
Вместо этого я поднял голову и взглянул вверх. И остановился. Не потому, что устал, а из-за того, что увидел: тропа впереди безжалостно поднималась все выше, тонка, как царапина на бесплодной поверхности горного склона; открытые участки породы терракотового цвета с вкрапленными кусками гранита; щетинистые пучки травы, которая растет в тысяче футов от линии снегов... Я не мог видеть вершины Хуайруро, хотя и двигался по его северо-восточному склону.
Пот заливал глаза; я снял шляпу и вытер лицо тыльной стороной руки. Справа, на противоположной стороне долины, к самому снежному пику Ллуллучи поднимался другой, неправдоподобно крутой склон с раскиданными по нему пятнами льда. Прямо впереди, на расстоянии около мили, как раз на уровне линии снегов, местность принимала седлообразную форму. Это Хуармихуаньюска, перевал Мертвой Женщины.
С того места, где я стоял, скользя взглядом по тропе, угол восхождения казался увеличенным. По моим оценкам, я находился на высоте около 13000 футов, высота перевала — 13860 футов. Если мне взбираться еще на 1000 футов выше, а расстояние составляет около 2500 футов, значит, угол будет где-то между 20 и 25 градусами.
Не так уж плохо.
Но в высотных условиях все мои расчеты были не более чем цифрами. По склонам долины уже поползли тени. Я буду там вовремя, если буду все делать твердо, решительно, если сосредоточусь на движении — к тому месту под самым перевалом, где тропа круто сворачивает влево и направляется к центру седла. На этом месте видна горизонтальная площадка; до нее еще два, может быть, три поворота, зато когда я ее достигну, то до вершины останется один рывок.
Я оглянулся в последний раз. Стояла совершенная тишина, ни малейшее дуновение не нарушало покоя тонкого, драгоценного воздуха. Далеко позади виднелась граница леса — гораздо ниже, чем я ожидал, и это подбодрило меня. Никаких признаков человека, который преследовал меня в моем сне, — эдакий следопыт-супермен, обошедший меня, когда я спал, и разбивший мою палатку в долине Пакамайо за перевалом. Неужели я действительно ожидал услышать трение его башмаков о каменные плиты тропы? Я поискал глазами кондора. В моем сне был кондор: он нигде не кружил над пастбищами в пойме долины.
Никакого движения. Только мое сердце билось с частотой 140—150 ударов в минуту; оно работало усиленно даже во время отдыха, чтобы снабдить все части тела кислородом.
Во время отдыха тело не желает расставаться с состоянием отдыха.
Внутренняя лента шляпы остыла и холодила мой лоб. Я натянул шляпу покрепче, засунул пальцы под лямки рюкзака и пошевелил плечами, чтобы все пятьдесят фунтов удобнее легли на спине. И сделал первый шаг.
Потом второй. Два. Три.
Сначала впереди у меня был перевал, слева, как стена, поднималась гора, а справа крутой склон уходил до самого дна Долины; противоположный склон и двадцать футов грубой коричнево-красной тропы впереди я воспринимал периферическим сознанием. И затем...
Была только тропа, усеянная острыми камнями и спекшимися комьями земли. Мое поле зрения сузилось настолько, что я видел лишь участок длиною в два ярда впереди да камешки и голыши, разлетавшиеся от моих башмаков. И затем... Были только ботинки, двигающиеся равномерно — один шаг, одно дыхание. Этот ритм настолько заворожил меня, что ботинки начали удаляться. И затем...
Был только я. Было мое агонизирующее тело, транспортное средство, в котором едет сознание себя — напряженного, натянутого, все движущиеся части болят от усилий, сердце стучит, как молот, а легкие беспрерывно качают воздух, чтобы поддержать движение тела.
Антонио однажды сказал, что существует способ видеть вещь во всей ее целостности. Обычное видение двумерно, это просто картинка, фотография объекта.
Настоящее видение позволяет наблюдать не только, например, переднее изображение горы, но и все ее проекции — спереди, сзади, боковые, сверху и снизу. Для этого глаз не достаточно; видении осуществляется всеми органами чувств.
У меня не было времени экспериментировать. Как я ни старался расширить свое видение, барабанный бой сердца призвал меня вернуться к своему телу и к настоящему моменту времени. Вместо того чтобы расширяться, мое внимание суживалось: сначала была цель, затем был путь, а затем был я. Все пути ведут к себе.
Я действительно так думал в те минуты. В критические моменты всегда первыми всплывают ближайшие банальности: справишься; могло быть и хуже; завтра утром все будет выглядеть иначе; перед костром всегда темнее; все пути ведут к себе. Мои легкие и сердце работали в три раза интенсивнее; чем обычно, потому что на высоте 13000 футов кислорода в два раза меньше, чем требуется телу, а кроме того, я не сидел, а двигался, и к этому времени использовал все вторые дыхания, на которые рассчитывал.
И тут я остановился. Все поплыло перед глазами, тропа уходила из-под ног; промелькнула перед глазами линия снегов, и я упал. К счастью, упал влево, в сторону склона, который здесь почти вертикален.
Я скорчился вдвое, мои пальцы впились в колени, локти свело... Когда головокружение прекратилось, я ощутил симптомы высотной болезни. Но это не была ни тошнота, ни головная боль; просто короткие мимолетные покачивания, резкая боль в легких и бешеный сердечный ритм. Я знал, что если сниму рюкзак, то ни за что не надену его снова.
А затем я взглянул вверх. С трудом повернул голову и взглянул вверх, на тропу. Я был в тридцати футах от поворота тропы, в пятидесяти ярдах от линии снегов и — вершины. Я посмотрел на часы и увидел, что на этот участок у меня ушло пятьдесят пять минут.
Остаток пути был легким.
Хуармихуаньюска, перевал Мертвой Женщины, оказался тем самым приятным седлообразным местом, которое я видел во сне: земля возле линии снегов скорее серая, чем красная; узкие, остроконечные лезвия высокогорной травы повсюду торчат пучками; сам же перевал какой-то серо-зеленый, и с обеих сторон к нему подступает белый снег и вылизанный ветрами лед.
*6*
Если ты знаешь противника и знаешь себя,
то тебе незачем бояться исхода ста битв.
Если ты знаешь себя, но не знаешь противника,
то за каждую победу будешь платить поражением.
Если же ты не знаешь ни себя, ни противника,
то будешь уступать в каждой битве.
Сун Цзу
Я не сбросил рюкзак и не рухнул на колени. Это не был сон. Я отвинтил колпачок фляги и долго, без передышки, пил чай с кокой. Я просто стоял там, мне необходимо было четверть часа постоять на гребнеХуармихуаньюски во власти высоты и романтикиоткрывшихся просторов.
Хуармихуаныоска.
Более чем две с половиной мили над уровнем моря. На этой высоте давление в самолетах поддерживается искусственно. Здесь живут облака.
Чувство большого удовлетворения. Действительно, если мои сны привели меня сюда для того, чтобы я испытал свои предельные возможности, чтобы увидеть то, что я вижу, и почувствовать то, что чувствую, — пусть только это и ничего более, — тогда я удовлетворен и дажеблагодарен.
Мне очень хорошо здесь. Позади меня — длинная долина Цветка Ллуллуча и apus Вероника и Хуайяна, «смотрители» пройденного мною пути. Впереди — долина Радуг и долина Пакамайо; а еще дальше — apus Салкантай на западе и вершины-близнецы Пирамика и Пумасилло на северо-востоке, смотрители пути, который я пройду. Их белые пики, нижние края облаков, даже, кажется, самый воздух — все подкрашено розовыми, оранжевыми, красными отсветами заходящего Солнца.
Долина Пакамайо наполнена романтикой, глубокой зеленью тропического леса на всем протяжении русла реки, начиная от высотного озера, спрятавшегося в горной складке слева от меня. Я отметил это озеро на своей карте.
Прямо впереди я вижу второй перевал: это Рункуракай, завтрашнее возмездие. А ниже, на середине крутого противоположного склона, лежат развалины Рункуракая.
Отсюда они выглядят как круглая куча камней, тщательно уложенная на склоне, словно дорожный указатель на каком-то пути.
Я останавливаюсь на пятачке прямо под развалинами. Там проходит что-то вроде естественной террасы речного русла, а чуть ниже начинается линия деревьев тропического по виду леса, который переполняет глубину Долины Радуг.
Солнце садится за далекий перевал. Я не могу здесь оставаться, мне пора вниз по крутому спуску, по гранитным ступенькам, которые начинаются здесь. Я почти бежал вниз по склону долины Радуг. Время от времени короткие марши уложенных инками ступенек — связанных, точно пригнанных друг к другу замшелых гранитных блоков четырех — шестифутовой ширины — замедляли мой неосторожный спуск, но я спешил добраться до места, которое еще с перевала приглядел для ночлега. Я перескочил через ледяной ручей, оставив без внимания еле заметную тропинку, которая вместе с ним спускалась в долину и пряталась в гуще сплетенных лиан и подлеска; я мчался по главной тропе, проходившей выше линии леса. Несмотря на сильную усталость, я был возбужден, мне не терпелось попасть на ту сторону реки, к моему месту...
Меня остановил водопад. Я ахнул, остановился так резко, что инерция рюкзака чуть не свалила меня с ног. Найдя устойчивое положение на каменистом склоне и восстановив дыхание, я с улыбкой смотрел на водопад, который находился в полумиле от меня, слева и вверх по долине: узкий стремительный поток воды лился каскадами и свободно падал с высоты ста — двухсот футов вдоль вертикальной стены, вставленной в горный склон. Долину уже перерезали подкрашенные закатом тени; розовы отсветы лежали на густой зелени в глубине долины и на ее холмах. Вид водопада наполнил меня таким сильным чувством романтики и экзотического приключения, что я громко засмеялся.
Я перебрался через реку Пакамайо в болотистом, заросшем камышами месте и уже по левому берегу направился к небольшой террасе, которую наметил с перевала. Там я оставил рюкзак. Впереди, вниз по долине, начинался густой лес, переходивший в джунгли.
Оттуда послышался визг — видимо, обезьяний. Там было уже темно. Тропический лес заполнил долину и тянулся вниз далеко, сколько я мог увидеть. Местами он выходил за пределы долины, становился гуще, переходя в настоящие джунгли; там было теплее, влажнее и темнее, чем в его высотных отростках-щупальцах, поднимавшихся вверх там и сям вдоль долины, подобных этой. Было в этом что-то угрожающее.
Я разжег старенький примус и принес ледяной воды из реки, бурлившей и плескавшейся среди камней. Я поставил воду на огонь и соорудил из камней круг трех футов в диаметре, где будет костер. Я был голоден как волк, но наступала ночь, а скоро станет еще и холодно, холоднее, чем в школьном дворе в Хуайялла-бамбе. От близости тропического леса мне было не по себе, я вспомнил, что совсем один здесь. Мне нужен огонь, свет, тепло и компания. Словом, несмотря на странное недоверие к переплетению веток и густому подлеску, подступавшему снизу к моей террасе, я проник за линию леса, чтобы набрать дров и сухой травы.
Я ходил туда трижды. Луна, сегодня почти полная, поднялась над Ллуллучей. Звуки моих шагов, хруст веток, скрип и стук деревьев, шелест листьев вырывались из густой чащи с ненужной громкостью и еще больше усиливались тишиной наступающей ночи, подхватывались и разносились эхом по долине.
В третьем заходе я схватил сухой и крепкий по виду длинный сук дерева, потянул его, — но это оказалась лиана, бесконечная в своей гибкой вкрадчивости среди леса, и когда я потянул ее, то было ощущение, словно выдираешь варикозную вену И плоти: сопротивлялась вся масса леса; все напряглось против Меня. Я не мог достаточно быстро выбраться оттуда; карабкаясь, перелезая через остатки какой-то каменной кладки — слишком плохой, чтобы быть древней, — я чувствовал что-то у себя за спиной, чувствовал всеми возбужденными позвонками от шеи до копчика. Быть может, это лес сердито бранил меня. Через некоторое время я уже сидел возле костра, разведенного внутри каменного кружка; я сел поближе к огню и принялся за ужин — кусок сыра и тонко нарезанную колбасу. Со стороны леса доносились звуки — нельзя сказать, как издалека, потому что форма долины искажала их траекторию: крики и пение птиц, жужжание и щелкание насекомых, весь тот особенный ритм и лад, которые так согласуются с темнотой, звездами и треском костра.
Но было что-то еще, нечто чуждое, не принадлежащее этому месту; оно таилось в пространстве как инородное присутствие. Оно внушало мне благоговейный страх. Я боялся, но не знал, какую форму оно может принять. И когда в ночи раздался голос, я вскочил, как пружина; моя реакция была непроизвольной — бежать или драться, жизнь или смерть.
Звук человеческого голоса в таком месте, где его не могло быть; и человеческое лицо, выхваченное из мрака светом костра, неподвижная темно-оранжевая маска без
тела у меня за плечом справа...
Мне приходилось слышать, что от внезапного ужаса волосы у человека могут побелеть до корней. Существуют бурные биохимические реакции на острый страх, и я не сомневаюсь, что они могут усиливаться обстоятельствами, состоянием тела в момент испуга.
Тревога и ожидание обостряют каждое чувство. Ночью, при надвигающейся опасности, начинаешь видеть в темноте— расширенные зрачки улавливают малейшие различия в ее плотности; слышишь самые осторожные шаги и звук дыхания; чувствуешь запах собственного пота, затылком воспринимаешь движение воздуха; ощущаешь тревогу даже на вкус. И когда это случается, когда то, чего ты боишься больше всего, возникает и прикасается к тебе в темноте, тогда...
Моя реакция была настолько непроизвольной, как будто я был отдельным от 175 фунтов собственного тела, которое вздрогнуло и рывком повернулось к повисшему надо мной лицу.
Я схватил свой охотничий нож, измазанный сыром и колбасным салом, схватил его правой рукой, а левая уперлась в землю для толчка — но попала на один из камней, подпиравших костер.
Я взвыл от боли и выругался; в крови забушевал адреналин.
Он мог сказать что угодно там, у меня за плечом; как я уже говорил, в эту ночь что-то было в воздухе, и мои чувства обострились до предела. Не имело значения, что он сказал.
— Вuеnаs nосhes...
Вот что он сказал. И я взвился, и обжег руку о раскаленный камень и ткнул в его сторону испачканным, жирным ножом. И заорал что-то не совсем человеческое.
У него было молодое индейское лицо, темно-оранжевое в свете костра. Я выпустил воздух, сдавленный моими легкими, и остановился, пытаясь совладать с собою и с болью в руке.
— Реrdone, sеnоr, — сказал он, и снова при звуке его голоса холод пробежал у меня по спине.
Ничего особенного не было в его голосе; он был даже приятен. Я достаточно много слушал его в течение двух последующих дней и помню, что он был средней силы и низкого тона. «Извините меня», — сказал он, и было видно, что он небезразличен к моей реакции: его глаза расширились и он отпрянул от меня. Затем его взгляд устремился на костер за моей спиною.
— Вы уронили что-то, — сказал он.
Я оглянулся. Палка колбасы, которую перед этим я держал в левой руке, горела в огне; шкурка на ней вздулась пузырем, который тут же лопнул, и брызги жира зашипели на углях.
— Черт!.. Я наколол колбасу ножом, и мы оба стали ее разглядывать, а через несколько секунд расхохотались над этой дурацкой жертвой нашей встречи.
Мне следовало рассмотреть его более внимательно, запомнить его черты и особенности; но я никак не готов был к этой встрече, не имел даже малейшего предположения о том, как важно будет мне впоследствии подробно вспомнить его; я не догадался, что придет время, когда мне необходимо будет вспомнить. Обычно подобных промахов я не делаю — это давно стало привычкой, результатом многолетних тренировок: я чувствую сразу важность людей или событий, как только они возникают на моем пути. Но в эту ночь ничего не получилось, может быть потому, что все мои шесть или восемь чувств были настолько взвинчены, что я фактически просто оцепенел, не в силах осознать даже того, что я не осознаю ситуацию.
Даже сейчас я не могу вспомнить его лицо. Он был молод, лет девятнадцати — двадцати. У него были тонкие, почти благородные черты индейца кечуа. Лучше всего я помню его волосы, длинные, черные и прямые (он имел привычку зачесывать их назад со лба пятерней), а также глаза — чистые, темные и более круглые, чем у большинства индейцев.
Мы поужинали вместе. Он шел на полдня раньше меня; он был на перевале Мертвой Женщины где-то в то время, когда я стоял на Ллуллучапампе. При спуске в долину он, место того чтобы перескочить через первый ручеек и держаться слева и выше линии леса, пошел той первой, еле заметной тропинкой вдоль ручья и попал в густые джунгли. Там, в глубине леса, ручей стал местами исчезать под землей. Он потратил несколько часов на то, чтобы выпутаться и вернуться обратно в открытую часть долины. Он рассказал, что в джунглях попадаются следы развалин, но ходить там очень опасно из-за множества змей, а подлесок настолько густой, что временами нельзя определить, ступаешь ли ты по земле или по естественному мату из переплетенных ветвей, лиан и листьев в двух — трех футах над поверхностью грунта. У него не было фонарика, но вскоре после того, как тьма сомкнулась вокруг него, он увидел мой костер.
После всех приключений в джунглях его одежда выглядела не худшим образом. Все на нем было старое, но чистое и опрятное. Поверх альпакового свитера и джинсов он носил плотное черно-серое пончо.
Старомодные туристические ботинки больше подошли бы для работы на стройке, чем для похода. За спиной у него был старый армейский рюкзак из двойного брезента. Он не был похож на персонажа моих сновидений (я, правда, никогда не видел его лица), по ирония встречи с ним именно здесь, в долине Радуг, не прошла мимо моего внимания. Когда позже я рассказал ему о своих сновидениях и о предчувствии встречи с другим на Пути Инков, он откинул голову назад и чуть-чуть склонил ее набок — универсальный жест клинической оценки и легкого подозрения. Но это было уже на следующий или даже на третий день, сейчас уже не помню.
В ту ночь мы разговаривали о всякой всячине, нащупывая дорогу друг к другу. Я психолог и владею искусством выуживать информацию из других, но сейчас я могу сказать, что он обо мне узнал больше, чем я о нем. Он студент, почти на двадцать лет моложе меня, очень хорошо образован, прекрасно поставлена речь; кажется, именно образование предрасполагало его к недоверию в отношении gringo. Что из того, что я латиноамериканец по рождению, — мои предки были испанцами, соnquistadores, miхti. И потом, я приехал из Соединенных Штатов, и мир, который я представляю, это, конечно, первый мир, элитарный... старый, как кляча, и торгашеский. Мой новый друг — кечуа по рождению и либерал по убеждениям. Я сразу решил, что он мне не доверяет, и мое уважение к нему возросло.
— Зачем вы всем этим занимаетесь? — спросил он, покачивая одну из складных распорок моей палатки. Мы уже поели вместе, то есть узнали главное друг о друге. Я — кубинец родом, психолог из Калифорнии, провел много лет в Перу.
Он — студент, собирается уехать из своей страны за «высшим образованием». Завтрашний чай из коки варится на примусе, дрова в костер подложены, мы устанавливаем палатку.
— Мне всегда этого хотелось, — пожал я плечами. — Я был в Мачу Пикчу много раз, но никогда...
— Извините меня, — сказал он, — я спрашиваю о вашей работе, а не о развлечениях.
Я запнулся. Правду сказать, я был шокирован его грубостью. Латиноамериканцы всегда и неизменно вежливы, и прямые вопросы считаются неучтивыми. И это со стороны незнакомого юноши, вдвое моложе меня. Я взглянул ему в глаза: они были широко раскрыты, и в них было что-то похожее на настоящее любопытство.
— То есть, почему я психолог?
Он кивнул и вежливо улыбнулся. Я улыбнулся ему в ответ.
Долина реки Пакамайо Почему я психолог?
Потому что это был самый легкий способ стать взрослым, когда я понял, что никогда не пойду по стопам отца?
Потому что это такая гибкая дисциплина: субъективная, построенная на недоказанной теории, смутная, податливая, удобная для интерпретаций?
Потому что в этой дисциплине наименьшее количество правил?
Потому что врач-психолог имеет дело с людьми, с большим количеством людей на таком уровне интимности, который редко достигается в отношениях? Ничего подобного. Просто я это делаю лучше всего. У меня к этой работе руки чешутся.
Тот, Другой из моих сновидений, оказался восемнадцати — двадцатилетним индейцем, прилежным студентом, который собирается оставить свою родину и поехать, видимо, в мою страну делать себе будущее. Когда я был студентом, я уехал из своей страны ради этого.
Сейчас он спит возле костра, укутавшись в свое пончо. Я предлагал спать вместе в моей палатке, поскольку он хуже оснащен для похода и ночлега, к тому же холодно.
Он слишком горд, чтобы принять это предложение.
Молодец.
— Потому что, — сказал я, — это дает мне возможность думать о том, что я чувствую, и чувствовать кое-что из того, о чем я думаю.
Вполне остроумно. Каков вопрос, таков и ответ.
Он нахмурился и кивнул, словно и в самом деле обдумывая мой ответ. А может быть, он и обдумывал его.
Может быть, я ошибся относительно его прилежности.
— Это похоже на изучение истории моего народа, не правда ли? — Он подбросил ветку в огонь и внимательно наблюдал, как ее листья чернеют, скручиваются, вспыхивают пламенем и обращаются в пепел.
— Вашего народа?
— Да, инков. — Он кивнул головой в сторону Рункуракая, который темнел грузной массой за его спиной, на фоне освещенного луной холма. Он посмотрел в огонь костра и стряхнул с себя меланхолию; он весело и открыто улыбнулся мне: — Кто-то сказал, что история инков — это 60 процентов болтовни, 30 — возможного и 10 — правды.
— Вам карты в руки, — сказал я. — Но зачем их изучать? Мы понимаем, что времена инков миновали, и мы не можем переживать их время; но мы тратим наше время, изучая развалины их времени, мы суетимся вокруг разрушенных стен и камней, как если бы это были ключи к их жизни.
— Я не изучаю историю инков, — сказал я, засовывая одну из стоек в чехол.
— Это я ее изучаю, — сказал он, вздохнул глубоко и добавил: — Неизвестно зачем.
Итак, в конце концов я встретился с тем, кто шел по этому пути. Ну и что же? Я оказал ему гостеприимство у моего костра. Мы вместе поужинали.
Думаю, завтра утром он уйдет.
Я спрятал дневник и повернул головку фонарика, выключая свет. Синевато-серое серебро просачивалось сквозь ткань палатки с одной стороны, а с другой светилось тускло-оранжевое пятно костра. Я надеялся, что он уйдет утром, потому что не очень жаждал делить с кем-либо остаток путешествия. Странно, я так озабочен был своим одиночеством еще два дня тому назад, а сейчас я просто наслаждался им. Кроме того, он был из молодого поколения: путаный, сердитый, высокомерный, более зрелый, чем я был в его возрасте, потому что новости мира и другая информация распространяются теперь практически со скоростью света и бомбардируют даже Перу. Нет, я, конечно, не отнес его сразу к классу анестезированных циников, усталых от жизни бесцельных подростков; наоборот, его любознательность и решимость пройтись по развалинам предков вызывали восхищение; но то, что он сам не знал, зачем он здесь, и склонен был осуждать собственный интерес, обескураживало. Я был, пожалуй, встревожен встречей с человеком, который уважает свою историю, но сомневается в собственной значимости. Наверное, подумалось мне, когда я теснее натягиваю на себя спальный мешок, я становлюсь старым, и мне уже не понять эту путаницу, это самонаблюдение, весь этот дискомфорт. Нет, не в этом дело. Конечно, я такой же безрассудный и сомневающийся, каким всегда был.
Может быть, все дело-то в том, что это он поднял вопрос о цели, и это мне стало неуютно из-за отсутствия повестки дня, несмотря на то что я так счастлив быть здесь.
Я вспоминал предыдущую ночь. И еще сильнее надеялся, что он уже ушел. Я неподвижно лежал в палатке. Было очень рано, всего половина седьмого, и предрассветный холод, конечно, ждал, когда я вылезу из спального мешка и натяну на себя всю одежду, которую потом буду постепенно снимать по мере подъема Солнца. Речка тоже ожидала меня, мечтая довести до посинения мои пальцы, обжечь холодом лицо и потечь за воротник. Я лежал скрючившись в мешке, наслаждаясь последними минутами тепла и от всей души надеясь, что мой друг уже ушел. Теперь это было иначе: желание осталось тем же, причина изменилась — я даже злился на себя за эгоизм минувшей ночи. Может быть, он был каким-то необычайным проявлением моей воли, моих ожиданий и сновидений, даже проявлением независимого от меня духа.
Я выполз из мешка и тут же натянул брюки, прежде чем расстегнуть вход в палатку и встречать рассвет. Его не было. Я быстро осмотрелся: река справа, Хуармихуаньюска, водопад, Рункуракай, джунгли...
Долина Радуг — это долина тумана. Если вообще существует обитель мифов, из которой выходят призраки и куда возвращаются снова, то это она и есть. Темно-зеленое месиво тропического леса, заполнявшее пологое дно долины, было окутано Туманом, который, казалось, исходил и переплетенных лиан и отяжелевших листьев и заливал каждое углубление. Этот перенасыщенный туман плотно и неподвижно стоял над деревьями, а по краям леса становился прозрачным, разваливался на клочья, которые цеплялись за крутые склоны, пытаясь выползти наверх. Я выдыхал и наблюдал образующиеся клубки пара; я думал о том, что туман, заполнивший долину Радуг, — это тоже дыхание, дыхание джунглей. На крутом склоне слева от меня происходила демонстрация восхода Солнца: тень Хуармихуаньюски медленно скользила вниз, туда, где прямо из тумана поднимались развалины Рункуракая.
Костер превратился в кучку пепла гранитного оттенка, лишь несколько углей еще светились слабым оранжевым светом в утреннем сумраке да три-четыре струйки дыма вертикально пронизывали неподвижный воздух. И тут я увидел его рюкзак. В тот самый миг, когда я осмысливал его отсутствие, я увидел этот рюкзак, прислоненный к небольшому валуну над потоком. Я увидел, как он приветственно поднял руку и стал подниматься по склону к нашей стоянке. И я почувствовал унылую боль в левой ладони, которую вчера обжег до волдырей.
*7*
Я задерживаюсь на подробностях моего знакомства с юношей, который сопровождал меня от долины Пака-майо до Мачу Пикчу, потому что я не могу позволить себе небрежность в моем рассказе. Только располагая и связывая между собой события в том порядке, как они происходили, и восстанавливая наши с ним диалоги, я имею возможность ухватить сущность того, что произошло, и понять, что оно все в конечном счете значило.
К тому времени, когда мы поели, упаковались, наполнили фляжки чаем с кокой и закопали пепел костра, Солнце уже нашло путь в долину; но туман не рассеялся, а засиял сразу тремя радугами: две яркие, отчетливые, и одна тусклая и более отдаленная. Я теперь всегда буду возвращаться в эту долину в своих снах и медитациях. Из всех когда-либо виденных мною зрелищ ни одно не умиротворяло меня так, как вид Мачу Пикчу в сумерках и долина Радуг сразу после рассвета. Очень важно бывает убедиться, что существуют еще на нашей Земле места — одни совсем дикие, другие с печатью человеческого присутствия, — в полном молчании хранящие очарование этого мира. Мы простились с долиной и стали взбираться зигзагообразной тропой по крутому обнаженному склону к развалинам Рункуракая. Наш путь был выложен каменными ступенями, словно вросшими в косогор; отсюда начиналась хорошо сохранившаяся часть Царской Дороги инков.
Мы остановились возле развалин, прямо на склоне, только для того, чтобы посмотреть еще раз на Долину Трех Радуг и на наш завтрашний перевал. Затем мы обошли круговой коридор, образованный кривыми гранитными стенами этого странного аванпоста, и направились в центральный двор. Здесь мой юный друг объяснил мне, что название руинам дал Хирам Бингам; он, конечно, спрашивал своих носильщиков кечуа, как называется это место. Это Рункуракай, отвечали они, «Строение в Форме Корзины».
Это было в 1915 году, через четыре года после того, как он «открыл» затерянный город Мачу Пикчу во время поисков Вилкабамбы, сказочной крепости и последнего убежища инков. Он возвратился, чтобы «открыть» остатки Пут Инков, включая участок между долиной Пакамайо и Пуйупатамаркой, «Городом в Облаках», который ожидает нас в конце дневного перехода.
— Нам не известно первоначальное название этих мест, — сказал мой товарищ, стоя позади меня в центре двора; я в это время находился наверху наружной стены, в последний раз осматривая долину с высоты птичьего полета. — Это были места отдыха, tambо, где останавливались паломники на пути к святому городу.
Я спрыгнул во двор.
— Вы считаете, что Мачу Пикчу был религиозным центром? — спросил я, полагаясь на его практические знания истории инков.
— Да, — сказал он. — Но это не Вилкабамба. Мы оставили развалины и продолжили наше восхождение к следующему перевалу, который назывался так же, как и развалины. На высоте 13 200 футов подниматься очень тяжело, но дорога здесь была вымощена камнем, путь известен, и после вчерашнего успешного штурма Хуармихуаньюски да еще после нескольких добрых глотков коки я шел уверенно, как сэр Эдмунд Хилари по лестничному маршу. Мой спутник выдерживал темп безупречно, следуя за мной как тень.
Вилкабамба — это одна из тех раззолоченных, в кожаном переплете легенд, от которых воспаряет фантазия и учащенно бьется сердце. История поисков Вилкабамбы сосредоточила в себе элементы лучших сказок о поисках Затерянного Города. Подобно Шамбале, Авалону, Атлантиде, Эльдорадо или Паитити, Вилкабамба живет в легенде, потрясает сердца и забирает жизни бессчетных исследователей и путешественников на протяжении уже нескольких сотен лет.
После страшного поражения в Саксайхуамане весной 1536 года повстанцы Манко Инка бежали из Куско в долину Урубамбы и в крепостные сооружения в Оллантайтамбо; сотня испанских солдат под командованием Франциско Писарро преследовала их по пятам. Манко справился с ними успешно: отведя русло реки в ирригационную сеть, инки затопили долину, прилегавшую к крепости, и вырезали почти всех испанских всадников, которые застряли в болотах. Не прошло и года, как испанцы послали против Оллантайтамбо отряд из трехсот человек. У Манко людей было меньше, и он отступил к северо-западу, пробравшись через снежные перевалы в дикие районы Анд, где Урубамба прорезает каньон сквозь цепь гранитных гор и где буйные, влажные джунгли кишат существами, подобных которым никогда не видел ни один испанец. По мосту, подвешенному к крутым обрывистым берегам, инки прошли над пенной быстриной реки и скрылись в долине одного из притоков, где нашли убежище в укрепленном городе Виткосе. Если бы испанцы не соблазнились грабежом и женщинами Виткоса, Манко там бы и погиб; но жажда золота оказалась сильнее жажды крови, и Манко ускользнул в еще более дикую часть Анд, в недоступную крепость среди опасных джунглей, именуемую Вилкабамба, что значит «Священная Равнина».
Вилкабамба, последний оплот инков, стала легендой. Из глубины недоступных долин и непроходимых джунглей Манко Инка продолжал вести партизанскую войну, которая наводила ужас на оккупантов и вдохновляла миллионы инков, порабощенных испанцами.
В 1539 году другой брат Франциско Писарро, Гонсало, возглавил одну из бесчисленных экспедиций к печально известному святилищу Манко; снова и снова пытались испанцы проникнуть сквозь лабиринт джунглей к городу, где, как говорили, Манко хранил огромные сокровища, в том числе «самое большое и ценное из золотых изображений Солнца, которые прежде украшали главный храм в Куско».
Но дворцы Манко в джунглях оставались недоступными, а дороги к ним — еще более негостеприимными из-за туземных воинов, отряды которых наводняли провинцию Вилкабамба.
Тут рассказчик умолк. Он развлекал меня этим рассказом, пока мы поднимались к перевалу Абра-де-Рункуракай мимо двух озер-близнецов с одним названием — Янакоча, то есть Черное Озеро. Теперь мы остановились, чтобы отдышаться, вытереть пот с наших лиц и освежиться чаем из коки. Я закрыл глаза, и мое буйное воображение с нездоровым любопытством занялось страданиями маленьких групп испанских наемников; я видел их, отвратительных и нечистых; спутанные длинные волосы заплетены в грязные косички и засунуты под металлические шлемы с гребнем, лица испачканы грязью и гнилью джунглей, искажены мучениями от soroche — высотной болезни; нательные доспехи, кирасы, которые дают ощущение неуязвимости, но и отягощают, как всякая неполная безопасность, побиты и покрыты ржавчиной от конденсации тропической росы; высокие до бедер кожаные сапоги испачканы аллювиальным илом и слизью; мечи из толедской стали выщерблены и ржавеют, как и доспехи, но несут смерть любому вероломному вождю туземцев; ножны путаются в густых зарослях, сквозь которые так трудно что-либо увидеть. Глаза, обезумевшие от перегрузок, лишений, золота...
После двух десятков безуспешных попыток усмирить бунтующих инков испанцы привезли Куру Оклло, жену Манко, в Оллантайтамбо: ее предлагали в качестве выкупа за капитуляцию. Говорят, что когда Манко отказался от переговоров, сам Франциско Писарро приказал раздеть Оклло, бить кнутами, а затем, как св. Себастьяна, пронзить десятками стрел. Говорят, что ее обнаженное тело привязали к плоту и пустили вниз по реке, в сторону Вилкабамбы.
Говорят, что. Dicеn quе. Как хорошо эти простые слова гармонируют с романтикой, рискованными приключениями и неизвестностью. История инков дошла до нас в устной традиции, высказанной на рukina — языке инков, в грамматике которого, говорят, зашифрованы секреты их архитектуры и религии. Только quipukamayocs, художники, знающие шифр qu-ipus — шнурков с узелками, — хранят историю и могут рассказать ее; и dicenquе предваряет почти каждый фрагмент сказания об Империи инков. Я помню, как это слово акцентировало наши шаги все утро и после обеда, когда мы взбирались на перевал Рункуракай, а затем спускались по гранитным ступеням, любуясь эффектным зрелищем: перед нами кипела зеленая роскошная долина; один из впившихся в нее горных отрогов увенчан был, как короной, руинами Сайякмарки — Недоступного Города.
Мы продолжали спуск, который затем сменился крутым взлетом гранитных ступеней по склону отрога, к руинам. Сайякмарка, видимо, был построен по стратегической необходимости; а может быть, его расположение на краю пропасти, с видом на зеленую долину и точку соединения двух больших дорог далеко внизу, было вызвано эстетическими соображениями: здесь Дети Солнца могли остановиться на отдых и созерцать свой мир по дороге на Мачу Пикчу к Городу Света. Теперь от Сайякмарки остался лишь лабиринт монолитных стен с короткими лестничными маршами сбоку, купальни, соединенные с акведуком, да треугольная площадь на самом краю обрыва. Здесь м остановились, прикончили трехдневной давности блины quinoa и сушеные фрукты, приложились к арахисовому маслу и напились чаю.
И мой попутчик продолжил рассказ о настоящем Затерян- ном Городе инков. История Вилкабамбы, как и всякая хорошая легенда, противоречива и запутанна. Авторами сохранившихся хроник являются такие различные люди, как секретарь Писарро, монах-августинец, испанский солдат-авантюрист, испанским дворянин и посланник вице-короля, а также испанский сын одной из принцесс инков Существуют даже записанные под диктовку мемуары Титу Кузи, побочного сына Манко. Все эти документы несут на себе печать личных интересов их авторов. Быть может, устное предание, знакомая история, которую я слушал в тот день, — это и есть квинтэссенция всех источников: так складываются и живут легенды.
Говорят, что после того, как Писарро был убит шайкой мятежников соnquistadores, Манко имел удовольствие пригласить к себе в Виткос семь испанских конспираторов, объявленных вне закона. Виткос тогда находился на пороге недоступной зоны Вилкабамбы, и царские апартаменты этой крепости были как бы прихожей целого королевства в джунглях. Почти все драматические события следующих двадцати семи лет происходили в Виткосе. Здесь в 1545 году Манко был убит своими семью гостями, опрометчиво поверившими в амнистию от испанской короны. Сын Манко, Сапри Тупак, вышел из святилища Вилкабамбы в 1557 году и перебрался сначала в Виткос, а затем в Куско, где провел последние четыре года своей жизни и, говорят, был отравлен. Титу Кузи, незаконный сын Манко, получив трон, начал жестокую кампанию против испанцев. В Виткосе этот новый Инка был посвящен в христианское учение отцом Диего Ортисом и диктовал свои воспоминания отцу Маркосу Гарсиа. Говорят, что эти два монаха были, видимо, единственными испанскими подданными, которые побывали в главном дворце Вилкабамбы и где они даже обосновались, чтобы обращать туземцев в свою веру; там же отец Диего был обвинен в отравлении молодого инка в 1571 году, подвергнут пыткам и казнен; тело его бросили кондорам, а голову присоединили к тем семи гниющим черепам испанцев-конспираторов, которые украшали внешние стены «дворца» в Виткосе после убийства Манко Инка.
Смерть отца Диего испанцы восприняли, конечно, как мученический подвиг; и когда посо королевского наместника попал в засаду и был убит по дороге к Виткосу, наместник короля Филиппа II приказал экспедиционным силам перейти через горные цепи Вилкабамбы и убить или взять в плен нового инка, Тупака Амару. Из трех сыновей Манко Тупак Амару был самым неопытным в военном искусстве. Испанская экспедиция взяла Виткос и разграбила крепость, но Тупак Амару ушел глубоко в джунгли вниз по течению. Испанцы под командованием капитана Гарсиа упорно преследовали его, проникая все глубже в сказочную местность, где еще не бывал никто из их предшественников. Говорят, что Тупака Амару нашли в джунглях стоящим на коленях перед огнем. В Куско его привезли в цепях.
Последний Инка прожил еще ровно столько, чтобы возвратиться в прежнюю столицу, город в форме ягуара, и увидеть, как публично четвертовали его жену. Последний Сын Солнца был в сознании ещё достаточно долго, чтобы «обратиться» в христианскую веру, после чего ему отрубили голову на главной площади — на животе ягуара. Это произошло в 1572 году, и это был конец величайшей империи Западного полушария.
К сожалению, ни в одной из хроник завоевания Перу не отмечено точное местоположение легендарного города в джунглях; многие документы даже путают Виткос с Вилкабамбой. Существуют свидетельства о том, что испанцы добрались-таки до «последнего убежища инков», но есть и другие, где говорится (dicen que), что испанцы так и не нашли святилище инков и оно было поглощено джунглями.
Мне ярко представился город, к которому стекалась кипу- чая жизнь долин; Сайякмарка, среди руин которого мы остановились перекусить, возвышался, царил над всеми этими долинами, над их густой буйной зеленью и стойкими утренними туманами в складках низин. Стоя на площади Сайякмарки, я глядел вверх, на горы, на ожидавший нас путь к северо-востоку, Путь