МАЛОПРИМЕЧАТЕЛЬНЫЕ ДНИ ИЗ ЖИЗНИ ЭМИЛЯ

Когда он совершал не только разные мелкие проделки, но и кое-какие добрые дела

Долго еще вспоминали в Леннеберге эту злополучную вишневку! Хотя маме Эмиля хотелось забыть о ней как можно скорее. Ни словом не обмолвилась она в своей синей тетради о том, что произошло с Эмилем в злосчастный день десятого августа. История вышла просто ужасная, и мама не могла заставить себя ее записать. Но одиннадцатого августа она сделала в тетради небольшую запись, и если ее прочтешь без предварительной подготовки, то невольно вздрогнешь:

«Боже, памаги мне с этим малъчеком, но сиводня он, по крайней мере, трезвый». Так там и написано. И больше ни единого слова.

Что тут скажешь? Судя по этим словам, можно подумать даже, что Эмиль редко бывал трезв. Мне кажется, что маме Эмиля следовало бы рассказать, как все произошло на самом деле. Но, как уже говорилось выше, она, вероятно, не могла заставить себя это сделать.

В синей тетради есть и заметка от пятнадцатого августа. Тогда мама записала следующее:

«Сиводня ночью Эмиль с Альфредом хадили за раками, они надавили тысячу двести штук. Но потом, ясное дело, ох, сердешные вы мои…»

Тысячу двести штук! Ты когда-либо слыхал такое? Это уйма раков, посчитай сам – и ты увидишь! Должна сказать, что Эмиль провел веселую ночь. И если тебе приходилось ловить раков в каком-нибудь смоландском озерце темной августовской ночью, тогда ты знаешь, как весело промокнуть до нитки и каким необыкновенным кажется все вокруг. Ух, темно, хоть глаз выколи, черный лес окаймляет озеро, тишину нарушает лишь плеск воды под ногами, когда бредешь вдоль берега. А если посветишь факелом, как это делали Эмиль с Альфредом, то увидишь, что по каменистому дну повсюду ползают большие черные раки. И остается только брать их рукой за спинку и одного за другим класть в мешок.

Когда Эмиль с Альфредом собрались на рассвете домой, у них оказалось раков гораздо больше, чем они могли унести. Эмиль шел, насвистывая и распевая на ходу.

«Вот папа удивится», – думал он. Как бы то ни было, Эмилю всегда хотелось отличиться перед папой, хотя частенько это ему не удавалось. Эмилю хотелось, чтобы отец, проснувшись, увидел гору раков, которых они наловили. Сложив их в большой медный котел, в котором они с Идой купались по субботам, Эмиль поставил его в спальне рядом с папиной кроватью.

«Ну и крику будет, когда все проснутся и увидят моих раков», – подумал Эмиль; радостный и усталый, он залез в свою кровать и уснул.

В горнице было тихо-тихо. Слышался только храп папы да легкий шорох. Такой, какой обычно бывает, когда ползают раки.

Как всегда, папа Эмиля встал в тот день очень рано. Лишь только стенные часы в горнице пробили пять, он сбросил одеяло, спустил ноги с кровати и посидел некоторое время, чтобы стряхнуть с себя сон. Он потянулся, зевнул, пригладил волосы и слегка пошевелил пальцами левой ноги. Однажды большой палец его левой ноги побывал в крысоловке, которую поставил Эмиль, и с тех пор палец по утрам словно окостеневал и его надо было растирать. И вот, растирая палец, папа внезапно так завопил, что мама и маленькая Ида вскочили вне себя от страха. Они подумали, что папу, по крайней мере, режут. А на самом деле в его палец, тот самый, что побывал в крысоловке, всего-навсего вцепился рак. Если когда-нибудь твой большой палец побывал в клешнях рака, ты знаешь, что это так же приятно, как попасть в крысоловку, – есть от чего завопить! Раки – упрямые плуты, они вцепляются в тебя мертвой хваткой и щиплют все больше и больше – ничего удивительного, что папа Эмиля закричал!

Закричали и мама с маленькой Идой, потому что увидели раков, сотни раков, кишмя кишевших на полу. Какой же тут поднялся крик!

– Эмиль! – вопил папа.

Он был очень зол, а кроме того, ему нужны были клещи, чтобы освободиться от рака, и он хотел, чтобы Эмиль принес их ему. Но Эмиль спал, и его было не добудиться никаким криком. Папе самому пришлось прыгать на одной ноге за клещами, которые лежали в ящике с инструментами в кухонном шкафу.

И когда маленькая Ида увидела, как папа скачет на одной ноге, а на большом пальце другой ноги у него болтается рак, у нее даже сердце защемило при мысли о том, какое зрелище проспит Эмиль.

– Проснись, Эмиль! – весело закричала она. – Проснись! Погляди-ка!

Но она тут же смолкла, потому что папа бросил на нее негодующий взгляд – он явно не понимал, что ее так позабавило.

Между тем мама Эмиля ползала по полу, собирая раков. Через два часа ей удалось собрать их всех, и когда Эмиль наконец к обеду проснулся, он почувствовал божественный запах свежесваренных раков, доносившийся из кухни, и радостно вскочил с постели.

Три дня в Каттхульте шел пир, так что все отвели душу. Там ели раков. Кроме того, Эмиль засолил уйму раковых хвостиков и продал их в пасторскую усадьбу по двадцать пять эре за литр. Заработок он честно поделил с Альфредом, у которого как раз было туго с деньгами. Альфред считал, что Эмиль – ну просто до удивления – горазд на выдумки.

– Да, умеешь ты зарабатывать деньги! – сказал ему Альфред.

И это была правда. У Эмиля в копилке набралось уже пятьдесят крон, заработанных разными путями. Однажды он даже задумал настоящую крупную аферу, решив продать всех своих деревянных старичков фру Петрель, поскольку она была от них без ума, но, к счастью, ничего из этого не вышло. Деревянные старички остались по-прежнему стоять на полке и стоят там до сих пор. Фру Петрель хотела, правда, купить еще деревянное ружье и отдать его одному знакомому противному мальчишке, но из этого тоже ничего не вышло. Эмиль, конечно, понимал, что сам он уже слишком большой, чтобы играть с этим ружьем, но и продавать его не хотел. Он повесил ружье на стене в столярной и написал на нем красным карандашом: «НА ПАМЯТЬ ОБ АЛЬФРЕДЕ».

Увидев эту надпись, Альфред рассмеялся, но было заметно, что он польщен.

Без кепчонки Эмиль тоже жить не мог; надел он ее и тогда, когда впервые пошел в школу, и вся Леннеберга затаила дыхание.

Лина не ждала ничего хорошего от того, что Эмиль ринулся в науку.

– Он небось перевернет всю школу вверх дном и подожжет учительницу, – предсказала она.

Но мама строго взглянула на нее.

– Эмиль – чудесный мальчик, – сказала она. – А что на днях его угораздило поджечь пасторшу, так за это он уже отсидел в столярке, и нечего тебе упрекать его.

Из-за пасторши Эмиль просидел в столярной семнадцатого августа. Как раз в тот день пасторша явилась в Каттхульт к маме Эмиля, чтобы снять узоры для тканья. Сначала ее пригласили на чашку кофе в беседку, заросшую сиренью, а потом она захотела рассмотреть узоры. Она плохо видела и достала из сумки увеличительное стекло. Такого Эмиль никогда раньше не видел и очень им заинтересовался.

– Можешь взять стекло и посмотреть, если хочешь, – простодушно разрешила пасторша.

Она, вероятно, не знала, что Эмиль способен использовать для своих проказ любые предметы, и увеличительное стекло не было исключением. Эмиль быстренько понял, что его можно использовать как зажигательное стекло, если держать так, чтобы солнечные лучи собирались в одной точке. И он стал оглядываться в поисках чего-нибудь легко воспламеняющегося, чего-нибудь, что можно было бы поджечь. Пасторша, горделиво и безмятежно подняв голову и ни о чем не подозревая, спокойно болтала с его мамой. Пышные страусовые перья на ее изящной шляпке, пожалуй, сразу вспыхнут… И Эмиль попробовал их поджечь – вовсе не потому, что надеялся на удачу, а потому, что просто решил попытаться. Иначе ничего на свете не узнаешь.

Результат его опытов описан в синей тетради:

«Вдруг запахло паленым, и перья пастарши задымились. Понятно, что загареться они не могут, а только пахнут паленым. А я-то думала, что типерь, когда Эмиль стал членом Общества трезвости, он исправится. Как бы ни так! Этот гаспадин, член Общества трезвости, как миленький просидел остаток дня в столярке. Вот как было дело». А двадцать пятого августа Эмиль пошел в школу. Если жители Леннеберги думали, что он там опозорится, то они просчитались. Учительница, вероятно, была первой, кто начал подозревать, что на ближайшей к окну скамейке сидит будущий председатель муниципалитета. Потому что… слушай и удивляйся: Эмиль стал лучшим учеником в классе! Он уже умел читать и даже немножко писать, а считать он выучился быстрее всех. Без небольших проделок тут, конечно, тоже не обошлось, но они были такие, что учительница могла их вынести… Да, правда, однажды он умудрился поцеловать учительницу прямо в губы. И об этом долго судачили в Леннеберге.

Дело было так. Эмиль стоял у черной классной доски и решал очень трудную задачу: «74-7=?», а когда он с ней справился и сказал «Четырнадцать», учительница похвалила его:

– Молодец, Эмиль, можешь сесть на место.

Так он и сделал, но мимоходом подошел к учительнице, восседавшей на кафедре, и крепко поцеловал ее. Ничего подобного с ней никогда прежде не случалось. Покраснев, она заикаясь спросила:

– Почему… почему ты это сделал, Эмиль?

– Наверное, я это сделал по доброте душевной.

И слова эти стали в Леннеберге поговоркой. «Наверное, я это сделал по доброте душевной», – сказал мальчишка из Каттхульта, поцеловав учительницу, – говорили леннебержцы, а может, и сейчас еще так говорят. Кто знает!

На переменке к Эмилю подошел один из мальчиков постарше и хотел было подразнить его.

– Это ты поцеловал учительницу? – спросил он, презрительно усмехнувшись.

– Да, – подтвердил Эмиль. – Думаешь, мне слабо еще раз?

Но он этого не сделал. Такое случилось только один раз и никогда больше не повторялось. И нельзя сказать, чтобы учительница сердилась на Эмиля за этот поцелуй, скорее наоборот.

Эмиль вообще многое делал по доброте душевной. Во время перерыва на завтрак он обычно бегал в богадельню и читал «Смоландский вестник» дедушке Альфреда – Дурню-Юкке – и другим беднякам. Так что не думай, в Эмиле было немало и хорошего!

«Лучшая минута за весь день – это когда приходит Эмиль» – так думали все в богадельне: и Юкке, и Кубышка, и Калле-Лопата, и все другие несчастные бедняки. Юкке, может, и не очень все понимал, потому что, когда Эмиль читал ему, что в будущую субботу в городском отеле в Экеше состоится большой бал, Юкке молитвенно складывал руки и говорил:

– Аминь, аминь, да свершится воля твоя!

Но главное – это то, что Юкке и все другие любили слушать, как Эмиль читает. Не любила его чтения только Командорша. Когда приходил Эмиль, она запиралась в своей каморке на чердаке. И все потому, что однажды ей довелось сидеть в волчьей яме, которую вырыл Эмиль, и этого она не могла забыть.

Но ты, быть может, немножко беспокоишься, что с тех пор, как Эмиль пошел в школу, у него не оставалось времени на его проделки. Можешь быть совершенно спокоен! Видишь ли, когда Эмиль был маленький, занятия в школе бывали лишь через день. Вот счастливчик-то!

– Ну, чем ты теперь занимаешься? – спросил однажды дед Альфреда, старый Юкке, Эмиля, когда тот пришел читать ему газету.

Эмиль, немножко подумав, откровенно признался:

– Один день я озорничаю, а другой хожу в школу.

ВОСКРЕСЕНЬЕ, 14 НОЯБРЯ

Как в Каттхульте проходил домашний экзамен, а Эмиль запер отца в Триссевой будке

Быстро приближалась осень, все более пасмурными и мрачными становились дни в Каттхульте, во всей Леннеберге и во всем Смоланде.

– Ух, ну и стужа! – говорила Лина, когда в пять утра ей приходилось вставать и в темноте брести на скотный двор. У нее, конечно, был фонарь, чтобы освещать дорогу, но свет его казался таким одиноким и жалким среди всей этой серости.

До чего же было пасмурно – вся осень казалась сплошными серыми буднями. Как слабый огонек во мгле, освещали их лишь праздники на том или ином хуторе либо домашние экзамены.

Ты, я думаю, не подозреваешь, что такое домашние экзамены? Так вот, в те времена люди обязаны были хотя бы приблизительно знать, что написано в Библии и в катехизисе [14]. А потому пастору приходилось время от времени устраивать экзамен и выяснять, что прихожане знают и чего не знают, притом не только дети, которых принято было мучить экзаменами, но все в округе – и стар и млад. Такие вот домашние экзамены устраивались по очереди на всех хуторах в Леннеберге, и если экзамены сами по себе бывали не очень веселыми, то сопровождавшие их пиры – куда лучше. Приглашали всех без исключения, даже бедняков из богадельни. Приходил каждый, кто мог дотащиться до хутора: ведь после экзамена можно было наесться до отвала. И многих это особенно привлекало.

Однажды в ноябре домашний экзамен должен был состояться в Каттхульте, и от этого все повеселели, особенно Лина, которая любила, когда на их хуторе бывал экзамен.

– Если бы не все эти вопросы… – говорила она. – Иногда я просто не знаю, что отвечать.

И в самом деле, Лина была не очень-то сведуща в библейских легендах. Пастор это знал и задавал ей самые легкие вопросы, потому что он был человек добрый. В прошлый раз он занятно и долго распространялся об Адаме и Еве, которые жили под кущами [15] райских садов и были самыми первыми людьми на земле. Пастор, ясное дело, думал, что все, и даже Лина, хорошенько выучили эту историю. И вот, когда настал черед Лины экзаменоваться, пастор весьма дружелюбно спросил:

– Ну, Лина, как звали наших первых предков?

– Тор и Фрейя, – и глазом не моргнув ответила Лина.

Мама Эмиля покраснела от досады, услышав глупый ответ Лины. Потому что Тор и Фрейя [16] – это ведь древние скандинавские боги, в которых жители Смоланда верили еще в языческие времена, несколько тысячелетий тому назад, задолго до того, как им довелось услышать о библейских преданиях.

– Ты как была, так и осталась язычницей, – сказала потом мама Эмиля Лине, но та стала защищаться:

– А их так много, этих богов, что у меня все они в голове перемешались! И почему именно я должна их всех помнить?

Правда, пастор был очень добр и на этом экзамене – он ни словом не обмолвился о том, что Лина ответила невпопад, и стал тут же рассказывать, как Бог создал землю и людей, которые на ней живут, и сколь удивительны все его творения.

– Даже ты, Лина, настоящее чудо, – заверил служанку пастор.

Он стал ее расспрашивать, осознала ли она это и не думает ли она о том, как удивительно, что Бог создал именно ее.

– Да, думаю, – ответила Лина. И, поразмыслив еще немного, продолжила: – Да, понятное дело: в том, что именно меня он создал, ничего мудреного нет. Ну а вот загогулины, что у меня в ушах, вот те, сдается мне, трудновато было соорудить!

Тут мама Эмиля снова покраснела. Ей казалось, что, когда Лина городит глупости, она позорит весь Каттхульт. А тут еще из угла, где сидел Эмиль, донесся звонкий, переливчатый смех. Бедная мама! На домашнем экзамене смеяться не полагается. Ей было очень стыдно, и она успокоилась лишь тогда, когда экзамен кончился и можно было перейти к пиршеству.

Мама Эмиля приготовила столько же вкусной еды, сколько обычно готовила для своих пиров, хотя папа и пытался отговорить ее от этого.

– Самое важное все-таки библейские предания и катехизис, а ты больше налегаешь на котлеты и сырные лепешки!

– Всему свое время, – разумно ответила мама. – Катехизису свое время, а сырным лепешкам – свое.

Да, в самом деле, настало время и для сырных лепешек, и все, кто был на домашнем экзамене в Каттхульте, ели и блаженствовали. Эмиль тоже съел целый воз сырных лепешек с вареньем и сливками. Но как только он досыта наелся, подошла мама и сказала:

– Эмиль, будь добр, пойди и запри кур!

Обычно куры целыми днями свободно разгуливали по двору. Но когда наступал вечер, их надо было запирать, потому что в сумерках к ним из-за угла подкрадывалась лиса.

Уже почти стемнело, и шел дождь, но Эмиль подумал, что все-таки хорошо избавиться хоть на минутку от жары в горнице, от болтовни и сырных лепешек. Почти все куры уже сидели на насестах, только Лотта-Хромоножка и еще несколько других чудаковатых кур рылись в земле под дождем. Эмиль загнал их в курятник и хорошенько запер дверь на защелку. Пусть теперь лиса приходит, если хочет.

Рядом с курятником находился свинарник. Эмиль мимоходом заглянул к Заморышу и пообещал принести ему вечером остатки от пиршества.

– На тарелках всегда что-нибудь остается, когда все эти обжоры наедятся, – сказал Эмиль, и Заморыш захрюкал в предвкушении лакомых кусочков.

– Я вернусь попозднее, – сказал Эмиль и как следует запер дверь свинарника на защелку.

За свинарником находилось отхожее место – да, так оно в те времена называлось. Тебе, может, кажется, что это не очень красивое слово, но если бы ты слышал то, которое употребляет Альфред! Он, честно говоря, называет его… Ну ладно, мне не следует учить тебя этому слову! Но у отхожего места в Каттхульте было и другое, более красивое название. Оно называлось Триссева будка – в честь работника по имени Триссе, который давным-давно, во времена прадедушки Эмиля, построил этот крайне необходимый домик.

Эмиль запер курятник, запер свинарник и заодно, не подумав, запер и Триссеву будку. Ему бы надо сообразить, что кто-нибудь может там сидеть, поскольку дверь снаружи была не заперта, но в том-то и дело, что Эмиль не удосужился подумать. Он мигом запер дверь и помчался домой, напевая на ходу:

Закрыл на защелку, закрыл на защелку, закрыл почти каждую дверь!

Папа Эмиля, находившийся как раз в Триссевой будке, услыхал его веселую песенку и испугался. Он рванулся вперед и попытался открыть дверь. Но она и в самом деле была закрыта, и папа завопил:

– Эмиль!

Но Эмиль уже успел далеко убежать, и к тому же он так самозабвенно распевал свою песенку «Закрыл на защелку…», что ничего не слышал.

Бедный папа! Он так рассердился, что в нем все заклокотало. Ну слыханное ли дело! Да и как он вообще выберется отсюда? Он дико забарабанил в дверь, он бил и колотил кулаками, но что толку? Тогда он начал пинать дверь ногами. Он так барабанил по двери, что у него свело пальцы. Но этот Триссе знал свое дело – добротно сделанная дверь ничуть не подалась. Папа Эмиля свирепел все больше и больше. В поисках складного ножа он начал выворачивать карманы. «Хоть бы удалось сделать щелку в дверях, – подумал он, – такую, чтобы просунуть в нее кончик ножа и отодвинуть задвижку». Но складной нож лежал в кармане его рабочих брюк, а сегодня на нем ведь был праздничный костюм. Папа долго стоял, шипя от злости. Нет, ругаться он не ругался, ведь он был церковный староста – человек почтенный. Но он прошипел множество нелестных слов об Эмиле и об этом самом Триссе, который не вырубил даже настоящего окна в будке, а лишь небольшое узкое оконце высоко над дверью. Папа Эмиля злобно поглядел на крошечное оконце, потом еще несколько раз сильно пнул дверь ногой и уселся в ожидании.

В Триссевой будке было целых три сиденья, и на одно из них он и опустился. Папа сидел, скрежеща зубами от бешенства, и нетерпеливо ждал того, у кого появится нужда в Триссевой будке.

«Но мне его жаль, потому что первого, кто войдет сюда, я убью», – кровожадно подумал он. И это в самом деле было несправедливо и не очень хорошо со стороны папы. Но ведь надо учесть, что он был очень зол.

Над Триссевой будкой сгустилась тьма; папа Эмиля все сидел и ждал, но никто не приходил. Он слышал, как по крыше забарабанил дождь, и в будке стало еще мрачнее.

Папа Эмиля злился все больше и больше. Нет, в самом деле, почему он должен сидеть здесь в темноте и одиночестве, пока все остальные наслаждаются светом, веселятся и пируют за его счет! Этому надо положить конец, он должен выбраться отсюда. Выбраться! Пусть даже через оконце над дверью!

– Потому что я уже по-настоящему разозлился, – громко сказал папа и поднялся.

В Триссевой будке стоял ящик со старыми газетами. Папа Эмиля прислонил его к двери, затем забрался на него. «Да, здесь не очень высоко», – подумал он. Маленькую раму папа снял без труда, а потом, высунув голову через оконце, стал смотреть, не идет ли кто-нибудь, чтобы позвать на помощь.

Никого не было видно, но зато ему на затылок со страшной силой обрушился проливной дождь. Вода просочилась за воротник рубашки, и это было не очень-то приятно. Но ничто не могло остановить папу – даже всемирный потоп, он должен был выбраться отсюда.

С большим трудом протиснул он сквозь оконце руки и плечи, а потом стал потихоньку продвигаться вперед.

«Если разозлиться как следует, дело пойдет», – подумал он. Но тут как раз и застопорило. Вконец застопорило. Папа Эмиля так застрял в тесном оконце, что лицо его посинело, он размахивал руками и ногами, но ему удалось лишь опрокинуть ящик. И теперь он висел безо всякой опоры и не мог продвинуться ни назад, ни вперед. Бедняга! Что может сделать церковный староста, когда одна часть его туловища мокнет под проливным дождем, а другая висит в отхожем месте? Звать на помощь? Нет, он этого не сделает! Не сделает, потому что знает леннебержцев: если эта история станет известна в приходе, поднимется такой хохот, который не смолкнет до тех пор, пока во всей Леннеберге и даже во всем Смоланде останется хоть одна живая душа. Нет, звать на помощь он не будет!

Между тем Эмиль, вернувшись домой радостный и довольный, делал все, что в его силах, чтобы развлечь маленькую Иду. Ей было до смерти скучно на домашнем экзамене, поэтому он вышел вместе с ней в сени и они стали помогать друг другу примерять галоши. В сенях стояли длинные ряды галош, больших и маленьких. Ида хихикала от восторга, когда Эмиль важно расхаживал в галошах пастора и бормотал «таким образом» и «помимо того», точь-в-точь как пастор. Под конец все галоши оказались разбросанными, и Эмиль, аккуратный, как всегда, собрал их в кучу на полу, так что в сенях выросла целая гора галош.

Потом Эмиль вдруг вспомнил про Заморыша, которому дал обещание принести чего-нибудь на ужин. Завернув на кухню, он наскреб немного объедков и с банкой в одной руке и с фонарем в другой вышел в дождь и темноту, чтобы подкормить немного поросенка.

И тут, ой, я содрогаюсь, когда думаю об этом! И тут он увидел своего отца! А отец увидел его. Ой-ой-ой, вот как иногда бывает!

– Беги… за… Альфредом, – прошипел папа. – И скажи ему – пусть захватит с собой килограмм динамита, и пусть эта проклятая Триссева будка сровняется с землей!

Эмиль сбегал за Альфредом, и тот явился, но не с динамитом – этого, вероятно, папа всерьез и не думал, – ас пилой. Да, папу Эмиля необходимо было выпилить, иначе освободить его было невозможно.

Пока Альфред пилил, Эмиль, взобравшись на маленькую лесенку, в страхе и тоске держал зонтик над своим бедным папой, чтобы его не мочил дождь. Ты, конечно, понимаешь, что Эмилю было не очень весело на этой лесенке: ведь папа непрерывно шипел под зонтиком и говорил о том, что он сделает с Эмилем, как только освободится. Он даже ни капельки не был благодарен Эмилю за его заботу о нем. Что пользы от этого зонтика, раз он все равно промок и теперь простудится и схватит воспаление легких. «Это уж точно», – подумал Эмиль, но сказал другое:

– Не-ет, ты не простудишься, ведь главное, чтобы ноги были сухие.

Альфред поддержал мальчика:

– Верно, главное, чтобы ноги были сухие!

А ноги у папы и в самом деле были сухие – этого отрицать нельзя. Но все равно он был вне себя, и Эмиль страшился той минуты, когда папа освободится.

Альфред пилил так ретиво, что только опилки летели, а Эмиль был все время настороже. В тот миг, когда Альфред кончил пилить, а папа Эмиля тяжело бухнулся на пол, в тот самый миг Эмиль отшвырнул зонтик и кинулся во всю прыть в столярную. Он ворвался туда и успел накинуть крючок прежде, чем подоспел папа. А папа его, наверное, устал стучаться в запертые двери. Прошипев лишь несколько бранных слов в адрес Эмиля, он исчез. Ведь ему обязательно нужно было показаться на пиру. Но сначала – незаметно прошмыгнуть в горницу и надеть сухую рубашку и жилет.

– Где ты был так долго? – рассерженно спросила мужа мама Эмиля.

– Об этом поговорим после, – глухо ответил папа.

Так кончился домашний экзамен в Каттхульте. Пастор затянул, как всегда, псалом, а леннебержцы добросовестно вторили ему на разные голоса.

От нас уходит светлый день,

К нам не вернется он… – пели они.

Всем пора было собираться домой. Но когда гости вышли в сени, чтобы одеться, первое, что они увидели при слабом свете керосиновой лампы, – гору галош на полу.

– Какое злодейское озорство – это мог сделать только Эмиль, – сказали леннебержцы.

И все они, включая пастора с пасторшей, битых два часа сидели на полу и примеряли галоши. Потом, довольно кисло поблагодарив хозяев и попрощавшись с ними, они исчезли в темноте под дождем.

С Эмилем они попрощаться не могли: ведь он сидел в столярной и вырезал своего сто восемьдесят четвертого деревянного старичка.

СУББОТА, 18 ДЕКАБРЯ

Как Эмиль совершил великий подвиг и все его проделки были прощены и забыты, а вся Леннеберга ликовала

Приближалось Рождество. Однажды вечером все жители Каттхульта сидели на кухне и занимались каждый своим делом. Мама Эмиля пряла, папа сапожничал, Лина чесала шерсть на кардах, Альфред с Эмилем строгали зубья для граблей, а маленькая Ида упрямо пыталась вовлечь Лину в веселую игру и щекотала ее, мешая работать.

– Играть-то в эту игру надо с тем, кто боится щекотки, – говорила Ида. И она была права, так как Лина в самом деле боялась щекотки.

Ида тихонько подбиралась к Лине, читая стишок, под который шла игра:

Дорогие мама с папой,

Дайте мне муки и соли,

Заколю я поросенка,

Он визжать начнет от боли.

При слове «визжать» Ида указательным пальчиком тыкала Лину, а Лина, к превеликому удовольствию девочки, всякий раз взвизгивала и хохотала.

Слова «заколю я поросенка», вероятно, навели папу Эмиля на ужасную мысль, и он внезапно изрек:

– Да, теперь уж и Рождество близко, пора, Эмиль, заколоть твоего поросенка.

Эмиль выронил ножик и во все глаза уставился на отца.

– Заколоть Заморыша! Не бывать этому! – сказал он. – Ведь Заморыш мой поросенок, мой поросенок, который дал обет трезвости! Ты что, забыл?

Конечно, папа ничего не забыл. Но он сказал, что никто во всем Смоланде никогда не слыхивал про поросенка, который служил бы для забавы. А Эмиль хоть и маленький, но уже настоящий крестьянин и знает, что как только поросенок подрастает, его закалывают, для того поросят и держат!

– Разве ты этого не знаешь? – спросил папа.

Конечно, Эмиль это знал и сперва не нашелся, что ответить, но потом ему в голову пришла прекрасная мысль:

– А некоторых боровов оставляют в живых на развод. Заморыша я и определил в такие боровы.

Эмиль знал то, чего, может быть, не знаешь ты. А именно: боров-производитель – это такой поросенок, который станет, когда вырастет, папой целой уймы маленьких поросят. «Такое занятие будет спасением для Заморыша», – подумал Эмиль. Ведь этот мальчик был совсем не глуп!

– Уж я наверняка смогу раздобыть какую-нибудь маленькую свинушку для Заморыша, – объяснил Эмиль отцу. – И тогда вокруг Заморыша и этой свинушки будут кишмя кишеть поросятки – так я считаю.

– Да, это хорошо, – сказал папа. – Но тогда предстоящее Рождество в Каттхульте будет постное. Ни окорока, ни пальтов, ничегошеньки!

– Дайте соль мне и муку,

Пальт я быстренько сварю, – сказала маленькая Ида.

– Заткнись с твоими пальтами! – рявкнул Эмиль, потому что он знал: для пальтов нужны не только мука с солью, но и поросячья кровь.

Только не кровь Заморыша! Пока Эмиль жив, этому не бывать!

Некоторое время в кухне стояла тишина, зловещая тишина. Но внезапно Альфред помянул черта. Он обрезал большой палец острым ножом, и из пальца потекла кровь.

– Оттого, что ты ругаешься, легче не станет, – строго сказал папа. – И я не хочу слышать ругательства в своем доме.

Мама Эмиля достала чистую полотняную тряпицу и перевязала Альфреду палец. И он снова стал строгать зубья для граблей. Это было славное зимнее занятие: все грабли проверяли и сломанные зубья заменяли новыми. Так что, когда наступала весна, все грабли были в порядке.

– Так… значит, нынче в Каттхульте будет постное Рождество, – повторил папа Эмиля, сумрачно глядя перед собой.

Эмиль долго не спал в тот вечер, а наутро разбил копилку и взял из своих денег тридцать пять крон. Потом он запряг Лукаса в старые розвальни и поехал в Бастефаль, где в изобилии водились свиньи. Домой он вернулся с великолепным поросенком, которого стащил в свинарник к Заморышу. Потом он пошел к отцу.

– Теперь в свинарнике два поросенка, – сказал он. – Можешь заколоть одного, но смотри не ошибись!

Грудь Эмиля распирала ярость, которая иногда находила на него, и он даже забыл о том, что говорит с отцом. Ведь ужасно было купить жизнь Заморышу, убив другого несчастного поросенка. Но лучшего выхода Эмиль не видел. Иначе отец, который не признавал, что поросенок может быть для забавы, не оставит Заморыша в покое.

Два дня Эмиль не заглядывал в свинарник, предоставив Лине носить корм обоим поросятам. На третий день он проснулся в кромешной тьме, услыхав страшный поросячий визг. Поросенок визжал громко и пронзительно, будто под ножом, потом внезапно наступила тишина.

Эмиль подышал на заиндевевшее стекло, так что образовался глазок, и стал смотреть во двор. Он увидел, что возле свинарника горит фонарь и движутся тени. Он понял, что поросенок уже мертв, а Лина собирает кровь. Потом Альфред с папой ошпарят поросенка кипятком и, сбрив щетину, разделают тушу. Затем явится Креса-Майя, и вместе с Линой они будут мыть и полоскать в прачечной поросячьи кишки. Конец бастефальскому поросенку, которого купил Эмиль!

– Вот тебе и «заколю я поросенка, он визжать начнет от боли…», – пробормотал Эмиль. Он снова забрался в кровать и долго плакал.

Но так уж устроен человек, что он забывает свои огорчения, – таков был и Эмиль. Сидя в полдень в свинарнике и почесывая Заморыша, Эмиль задумчиво сказал:

– Ты жив. Заморыш! Вот как устроено на свете. Ну, да ты жив!

Эмиль хотел забыть бастефальского поросенка. И когда на другой день Креса-Майя с Линой сидели на кухне и без устали резали сало для засола, мама Эмиля размешивала колбасный фарш, варила пальты, хлопотала над рождественским окороком и укладывала его в особый рассол, Лина пела «Веет хладом, хладом веет с моря…», а Креса-Майя рассказывала о том, что на пасторском чердаке водятся привидения без головы, Эмиль уже блаженствовал. Он больше не думал о бастефальском поросенке, а только о том, что скоро Рождество, и о том, как хорошо, что наконец-то выпал снег.

– Вьется, сыплет белый снег, все дорожки заметая, – сказала маленькая Ида, потому что так говорят в Смоланде, когда разыгрывается пурга.

А снег в самом деле шел. День клонился к вечеру, снегопад усиливался, потом задул ветер, и поднялась такая метель, что, выглянув за дверь, с трудом можно было разглядеть скотный двор.

– Похоже, быть буре, – сказала Кресса-Майя, – как я домой-то попаду?

– Останешься ночевать, – успокоила ее мама Эмиля. – Можешь спать вместе с Линой в кухне на диване.

– Да, но будь добра, лежи тихонько, как дохлый поросенок, потому что я боюсь щекотки, – попросила Лина старушку.

За ужином Альфред пожаловался на свой палец.

– Болит! – сказал он.

Мама Эмиля размотала тряпицу, желая посмотреть, что с пальцем и почему он не зажил.

Зрелище, которое представилось ее глазам, было не из отрадных: рана не затянулась, палец покраснел, нагноился и распух. А от пальца к запястью шли короткие красные полоски.

У Кресы-Майи загорелись глаза.

– Заражение крови, – сказала она. – Опасное дело.

Мама Эмиля наложила на руку Альфреда повязку, смоченную раствором сулемы.

– Если до утра не станет легче, лучше тебе съездить к доктору в Марианнелунд, – сказала она.

Никто не припомнит такого снегопада и такой бури, какая бушевала в ту ночь над Смоландом. И когда наутро обитатели Каттхульта проснулись, весь хутор, казалось, утопал в огромном мягком белом сугробе. А буря не утихала. Шел снег и дул ветер, так что на двор носа было не высунуть; в трубе завывала вьюга: «У-у, у-у!» Никто никогда ничего подобного не видывал и не слыхивал!

– Придется Альфреду целый день разгребать снег, – сказала Лина. – А может, и не надо этого делать – все равно зря.

Но Альфред не убирал снег в тот день. Его место за столом пустовало, и о нем не было ни слуху ни духу. Эмиль забеспокоился. Надев кепчонку и теплое сермяжное пальтишко, он собрался выйти. Мальчик разгреб снег у кухонных дверей и быстро проложил себе дорогу к людской, которая находилась бок о бок со столярной.

Лина увидела Эмиля через кухонное окно и приветливо кивнула головой.

– Хорошо, Эмиль, ты сделал, что расчистил дорожку, – сказала она. – Теперь можешь быстро добежать до столярки. Ведь никто не знает, когда тебе снова придется там сидеть.

Глупая Лина, она не понимала, что Эмиль пробирался к Альфреду!

В людской было холодно, когда туда вошел Эмиль: Альфред не затопил печь. Он лежал на своем деревянном диване и не хотел вставать. Есть он тоже не хотел. Он сказал, что вроде не голоден. Тут Эмиль еще больше забеспокоился. Уж если Альфред не хочет есть, значит, стряслось что-то серьезное.

Эмиль принес дрова и затопил печь, а потом побежал за мамой. Она тут же пришла; собственно говоря, пришли все – и папа, и Лина, и Кресса-Майя, и маленькая Ида, потому что теперь все всполошились.

Бедный Альфред, он лежал и моргал глазами. Он был горячий, как печка, и все равно его знобило. Красные полосы на руке продвинулись далеко, почти к плечу, – страшно было смотреть.

Креса-Майя озабоченно покачала головой:

– Как дойдут они до сердца, эти полоски, тогда конец, тогда он помрет.

– Тише, – приказала мама Эмиля, но не так-то легко было утихомирить Кресу-Майю. Она знала по меньшей мере полдюжины людей в одном только Леннебергском приходе, которые умерли от заражения крови, и добросовестно их перечислила.

– Но это вовсе не значит, что мы должны сидеть сложа руки, – добавила она.

Она думала, что Альфреду полегчает, если взять клок его волос и лоскут рубашки и зарыть их в полночь к северу от дома, а потом прочитать какое-нибудь хорошее заклинание. Она знала только одно:

– Тьфу и еще раз тьфу, пришло от сатаны – к сатане и уйди, да будет так, тьфу и еще раз тьфу!

Но папа Эмиля сказал, что вполне достаточно того заклинания, вернее, ругательства, которое произнес Альфред, когда порезал большой палец. И если Кресе-Майе нужно что-нибудь зарыть к северу от дома в такую погоду, среди ночи, то пусть она делает это сама.

Креса-Майя зловеще покачала головой:

– Да уж будь что будет, ох-ох-ох!

Эмиль пришел в бешенство:

– Что это за бабье хныканье! Альфред скоро поправится, понятно тебе?

Тут Креса-Майя пошла на попятный:

– Ну да, миленький Эмиль, он поправится, конечно, поправится! – И она похлопала Альфреда по плечу, громогласно подтвердив: – Конечно, ты поправишься, Альфред, уж я-то знаю! – Но тут же, взглянув на дверь людской, она пробормотала про себя: – Хотя непонятно, как они смогут протащить гроб через такую узкую дверь!

Услыхав это, Эмиль заплакал. В страхе он схватил отца за рукав пальто:

– Мы должны отвезти Альфреда к доктору в Марианнелунд, как сказала мама.

Тут мама и папа Эмиля как-то странно поглядели друг на друга. Они знали, что в такой день ни за что на свете нельзя было попасть в Марианнелунд. Они были совершенно беспомощны, но признаться в этом Эмилю, да еще когда он стоял рядом с ними такой убитый, было тяжело. Ведь и папе с мамой очень хотелось помочь Альфреду, да только они не знали как. И что ответить Эмилю, они тоже не знали. Папа, не вымолвив ни слова, вышел из людской. Но Эмиль не сдавался. Куда бы ни шел отец, он следовал за ним по пятам: плакал, просил, кричал, грозил, а потом принялся дерзить. Он просто ума лишился! И подумать только, отец не сердился, а лишь тихо говорил:

– Ничего не выйдет, Эмиль, ты же знаешь, что ничего не выйдет!

Лина ревела на кухне во весь голос, причитая:

– А я-то думала, что к весне мы поженимся, а теперь прости-прощай свадьба, помрет теперь мой Альфред! И останусь я век вековать с четырьмя простынями и целой дюжиной полотенец, да, хорошенькое дело!

Эмиль наконец понял, что помощи ждать неоткуда. Тогда он пошел назад в людскую. Он просидел с Альфредом целый день – это был самый длинный день в жизни Эмиля. Альфред лежал в забытьи. Только иногда он поднимал веки и говорил:

– А ты тут, Эмиль!

Эмиль смотрел, как за окошком бушует метель, и ненавидел ее так горячо, что его ненависть могла бы растопить снега во всей Леннеберге и во всем Смоланде. «Видно, засыплет снегом весь белый свет», – думал Эмиль, поскольку снег все падал и падал.

Зимние дни коротки, хотя тому, кто так ждет, как ждал Эмиль, они кажутся длинными. Незаметно начало смеркаться, а потом и совсем стемнело.

– А ты тут, Эмиль! – снова сказал Альфред, но ему все труднее было говорить.

Мама Эмиля принесла мясной суп и заставила Эмиля поесть. Она пыталась накормить и Альфреда, но он не хотел есть. Вздохнув, мама ушла.

Поздним вечером пришла Лина с наказом от мамы: Эмилю пора ложиться спать. И как только такое могло прийти людям в голову!

– Я буду спать на полу рядом с Альфредом, – заявил Эмиль.

Так он и сделал.

Он приволок себе старый матрас и лошадиную попону – больше ему ничего было не нужно. Он вообще не мог спать. Он лежал без сна и смотрел, как угли опадают в печи, слушал, как тикает будильник и как порывисто дышит, а порой и стонет Альфред. Видимо, время от времени Эмиль впадал в дремоту, но всякий раз, вздрогнув, просыпался. Горе жгло его душу. Проходила ночь, и он все острее чувствовал, как все скверно, а скоро будет уже слишком поздно, на веки вечные поздно – изменить что-либо будет уже нельзя.

И вот, когда часы показывали четыре утра, Эмиль понял, что ему надо делать. Он отвезет Альфреда к доктору в Марианнелунд, или пусть и он сам, и Альфред погибнут в дороге.

«Нечего тебе лежать тут в постели и умирать, Альфред, нечего!..»

Он не произнес эти слова вслух, он только подумал. Но как он это подумал! И тут же принялся за дело. Главное – уехать прежде, чем кто-нибудь проснется и помешает ему. В запасе у него был час времени до того, как Лина поднимется доить коров. За этот час все и надо провернуть!

Никто не знает, как тяжело было Эмилю в тот час и как он надрывался. Надо было выкатить из сарая сани, вывести из конюшни и запрячь Лукаса. Альфреда надо было вытащить из кровати и отвести к саням. Последнее было самым трудным. Бедный Альфред ковылял, тяжело навалившись на Эмиля. А когда ему наконец удалось добрести до саней, он упал как подкошенный на разостланные овчины и лежал, не подавая никаких признаков жизни.

Эмиль укутал Альфреда так, что торчал только кончик его носа, сам уселся на козлы, натянул вожжи и стал понукать Лукаса: пора было трогаться в путь. Но Лукас повернул голову и недоверчиво взглянул на Эмиля. Ведь это же неслыханно глупая выдумка – пуститься в путь в такую метель, неужто Эмиль этого не понимает?

– Теперь решаю я, – сказал Эмиль, – а потом все будет зависеть от тебя, Лукас!

В кухне зажегся свет – значит, Лина уже встала. Еще минута – и будет поздно. Но Эмиль с лошадью и санями все же незаметно миновал хуторские ворота и сквозь снег и ветер выехал на проселочную дорогу.

Ой, как бушевала буря! Снег облеплял уши и забивал глаза, так что Эмиль ничего не видел, а ему хотелось по крайней мере различать дорогу. Он вытирал лицо рукавицей, но по-прежнему не видел дороги, хотя к саням были прикреплены два фонаря. Дороги вообще не было, был только снег. Но Лукас много раз бывал в Марианнелунде. И может, в глубине своей лошадиной памяти он примерно знал, куда ехать.

Лукас был жилист и вынослив – с таким конем в самом деле можно было пускаться в путь и в метель. Шаг за шагом тащил он сани через сугробы. Ехали они медленно, иногда чуть не опрокидывались, когда сани натыкались на какую-нибудь преграду, но все же мало-помалу продвигались все ближе и ближе к Марианнелунду. Частенько Эмилю приходилось соскакивать на дорогу и разгребать снег. Эмиль был сильный, словно маленький бычок, и в ту ночь он убирал снег с таким рвением, что никогда этого не забудет.

– Становишься сильным, если это необходимо, – объяснял он Лукасу.

И в самом деле Эмиль стал сильнее, и первые полмили [17] дело спорилось, но потом стало трудно, да, потом стало ужасно трудно. Эмиль устал, лопата казалась страшно тяжелой, и он не мог больше как следует разгребать снег. Он закоченел, в сапоги его набился снег, пальцы ныли от холода, да и уши тоже, несмотря на шерстяную шаль, которую он повязал поверх кепчонки, чтобы не отморозить уши. Все это было в самом деле невыносимо, и постепенно мужество стало ему изменять. Подумать только, а что, если папа был прав, когда сказал: «Ничего не выйдет, Эмиль, ты же знаешь, что ничего не выйдет!»

Лукас тоже утратил силы и весь свой пыл. Все труднее и труднее становилось ему вытаскивать сани, когда они застревали. А под конец случилось то, чего все время боялся Эмиль. Сани внезапно рухнули вниз, и Эмиль понял, что они очутились в канаве.

Они и в самом деле очутились в канаве. Да там и застряли. И как Лукас ни надрывался, как ни тянул сани и как ни тянул и ни толкал их Эмиль – у него даже кровь пошла из носа, – ничего не помогло: сани как стали, так и остались стоять.

Тут Эмилем овладела такая ярость, он так разозлился и на снег, и на сани, и на канаву, и на все, вместе взятое, будто лишился рассудка. Он поднял вой, похожий, должно быть, на вой первобытного человека. Лукас испугался, Альфред, быть может, тоже, но в нем не было заметно никаких признаков жизни. Внезапно Эмилю стало страшно.

– Ты жив еще, Альфред? – боязливо спросил он.

– Не-ет, я, верно, уже умер, – хриплым, странным и каким-то страшным, не своим голосом ответил Альфред.

Тут вся злость в Эмиле прошла, и осталось только горе. Он почувствовал себя таким одиноким! Хотя там, в санях, и лежал Альфред, мальчик был совсем один, и некому было ему помочь. Эмиль не знал, что ему теперь делать. Охотнее всего он лег бы в снег и заснул, чтобы ничего больше не видеть.

Неподалеку у дороги стояла усадьба, которую Эмиль называл «Блины». И вдруг он увидел, что на скотном дворе светится огонек. В душе у него затеплилась маленькая надежда.

– Я схожу за помощью, Альфред, – сказал он.

Альфред не ответил, и Эмиль пошел. Он пробивался сквозь глубокие сугробы, и когда ввалился на скотный двор, то походил на снежную бабу.

На скотном дворе был сам хозяин «Блинов». И он очень удивился, увидев в дверях мальчишку из Каттхульта, засыпанного снегом, залитого кровью, капавшей из носа, и слезами. Да, Эмиль плакал, он не мог удержаться, он знал, какого труда ему будет стоить заставить хозяина «Блинов» выйти в метель на дорогу. Он был строптив, этот «блинопек», но все-таки понял: помочь Эмилю необходимо – и отправился с лошадью, веревкой, разными инструментами и вытащил сани из канавы, хотя все время что-то злобно бормотал про себя.

Будь у хозяина «Блинов» хоть капля совести, он, наверно, помог бы Эмилю добраться до Марианнелунда, но он этого не сделал. Эмилю с Лукасом пришлось одним продолжать свой тяжкий путь сквозь сугробы. Оба устали и двигались все медленнее и медленнее. И вот настал миг, когда Эмилю пришлось сдаться. Силы оставили его. Он не мог даже приподнять лопату.

– Не могу больше, Альфред, – сказал он и заплакал.

До Марианнелунда оставалось лишь несколько километров, и глупо было сдаваться, когда они уже почти достигли цели.

Альфред не издал ни звука. «Наверное, умер», – подумал Эмиль. Лукас стоял склонив голову – казалось, будто ему стало стыдно. Даже и он ничего больше не мог сделать.

Эмиль сел на облучок, да так и остался сидеть. Он тихо плакал, его засыпало снегом, а он не шевелился. Конец всему, и пусть метет сколько угодно, ему теперь все равно.

Он дремал, ему хотелось спать. Сидя на облучке и не обращая внимания на покрывавшую его пелену снега, он погружался в сладкий сон.

…Кругом уже не было никакого снега и никакой зимы. Стояло лето. Они с Альфредом спустились вниз к хуторскому озеру – купаться. Альфред хотел научить Эмиля плавать. Смешной Альфред, разве он не знает, что Эмиль уже умеет плавать? Ведь Альфред сам научил его много-много лет тому назад, неужели он забыл? И Эмиль показал ему, как хорошо он умеет плавать! А потом они вместе плавали, плавали без конца и заплывали все дальше в глубь озера. В воде было так чудесно, и Эмиль сказал: «Мы – вдвоем, только мы с тобой! Ты и я, Альфред!» И он ждал, что Альфред, как обычно, ответит ему: «Да, мы – вдвоем, только мы с тобой! Ты и я, Эмиль!» Но вместо этого послышался звон колокольчиков. Нет, он явно ослышался. Какой может быть звон колокольчиков, когда купаешься!

С трудом разомкнув глаза, Эмиль вырвался из своего сна. И тут он увидел снегоочиститель! Сквозь пургу шел снегоочиститель, да, конечно, из Марианнелунда шел снегоочиститель! А тот, кто вел машину, во все глаза смотрел на Эмиля, словно увидел привидение, а не засыпанного с ног до головы снегом мальчишку из Каттхульта, что в Леннеберге.

– А что, дорога расчищена до самого Марианнелунда? – живо спросил Эмиль.

– Да, – ответил тот, кто вел машину. – Успеешь, если поторопишься. Через полчаса будет та же беда!

Но и полчаса было Эмилю достаточно.

Приемная доктора была битком набита людьми, когда туда ворвался Эмиль. Доктор как раз высунул голову из кабинета, чтобы вызвать на прием очередного больного. Но тут Эмиль заорал так, что все подскочили:

– В санях во дворе Альфред! Он помирает!

Доктор не заставил себя ждать. Он позвал двоих стариков, из тех, кто сидел в приемной, – они внесли Альфреда в дом и положили на операционный стол.

Бросив быстрый взгляд на Альфреда, доктор закричал больным:

– Ступайте все по домам! Тут дело серьезное!

Эмиль рассчитывал, что Альфред поправится почти в ту же самую секунду, когда явится к доктору, но, увидев, что доктор покачал головой примерно так же, как Креса-Майя, он испугался. Подумать только, а что, если уже поздно, что, если нет средства вылечить Альфреда? Стоило Эмилю подумать об этом, как ему стало невыносимо больно, и, сдерживая рыдания, он пообещал доктору:

– Я отдам тебе свою лошадь, если вылечишь его… и поросенка, только вылечи! Как думаешь, что-нибудь получится?

Доктор долго смотрел на Эмиля.

– Сделаю что смогу, но я ничего не обещаю!

Альфред лежал на столе, не подавая никаких признаков жизни. Но внезапно он открыл глаза и смущенно взглянул на Эмиля.

– А ты тут, Эмиль! – сказал он.

– Да, Эмиль тут, – подтвердил доктор, – но теперь лучше ему ненадолго выйти, потому что сейчас я буду тебя оперировать, Альфред!

По глазам Альфреда было видно, что он испугался, – он не привык ни к докторам, ни к операциям.

– Я думаю, ему страшновато, – сказал Эмиль. – Может, лучше мне остаться с ним?

Доктор кивнул головой:

– Да, раз уж ты сумел доставить его сюда, то, верно, справишься и с этим.

И Эмиль, взяв здоровую руку Альфреда в свою, все время держал ее, пока доктор оперировал другую руку. Альфред не издал ни звука. Он не кричал и не плакал; плакал только Эмиль, да и то так тихо, что никто этого не услышал.

Эмиль смог вернуться домой с Альфредом только накануне Рождества. Уже вся Леннеберга знала тогда о его великом подвиге, и все ликовали.

– Этот мальчишка из Каттхульта всегда был нам по душе, – твердили леннебержцы в один голос. – И отчего некоторые бранят его! Все мальчишки – озорники…

Эмиль привез маме с папой письмо от доктора, и там, среди всего прочего, были и такие слова:

«Вы можете гордиться своим мальчиком». И мама Эмиля записала в синей тетради:

«Боже мой, как это утешело мое бедное матиринское серце, которое так часто сакрушалосъ об Эмиле. И уж я позабочусь о том, штоб все в Леннеберге узнали про это».

Но какие же беспокойные дни пришлось им пережить в Каттхульте! В то ужасное утро, когда обнаружилось, что Эмиль с Альфредом исчезли, папа Эмиля так расстроился, что у него заболел живот и ему пришлось лечь в постель. Он не верил, что когда-нибудь увидит Эмиля в живых. Но потом из Марианнелунда пришли вести, которые успокоили его. Однако боли в животе не затихали, пока Эмиль не вернулся домой и не ворвался в горницу к отцу. Пусть папа увидит, что он снова дома.

Папа взглянул на сына, и глаза его заблестели.

– Ты – хороший мальчик, Эмиль, – сказал он.

А Эмиль так обрадовался, что у него забилось сердце. Право же, это был один из тех дней, когда он любил своего отца.

А мама стояла рядом и расцветала от гордости.

– Да, он молодчина, наш Эмиль! – сказала мама, потрепав кудрявые волосы сына.

Папа лежал, прижав к животу горячую крышку от кастрюли. Это смягчало боль. Но теперь крышка остыла, и ее нужно было снова подогреть.

– Дай-ка я подогрею, – живо вскочил Эмиль, – я привык ухаживать за больными!

Папа одобрительно кивнул головой.

– А ты можешь дать мне стакан сока, – сказал он маме Эмиля.

Да, теперь ему было хорошо, теперь ему оставалось только лежать, и пусть все ухаживают за ним.

Но у мамы были другие дела, и прошло целых полчаса, прежде чем она вспомнила про сок. Она только стала его наливать, как услыхала из горницы дикий вопль. Кричал папа Эмиля. Ни секунды не мешкая, мама вбежала в горницу, и в тот самый миг крышка от кастрюли покатилась прямо ей навстречу. Она едва успела отскочить в сторону, но от испуга выплеснула сок, брызнув на крышку. Крышка зашипела.

– Горе мое луковое, сколько времени ты грел крышку?! – спросила она Эмиля, который стоял перед ней в полной растерянности.

– Я думал, что она должна нагреться почти как утюг, – объяснил Эмиль.

Выяснилось, что, пока Эмиль был в кухне и грел на плите крышку, папа задремал. А когда Эмиль вернулся и обнаружил, как мирно спит его папа, он, конечно, не захотел будить его, а осторожно сунул крышку под одеяло и положил ее отцу на живот. Да, неудачно вышло: крышка нагрелась слишком сильно.

Мама Эмиля постаралась как могла успокоить мужа.

– Ничего-ничего, сейчас принесу мазь от ожогов, – пообещала она.

Но папа Эмиля встал с постели. Он сказал, что боится лежать теперь, когда сын вернулся домой. Да и вообще, мол, пора встать и пойти поздороваться с Альфредом.

Что касается Альфреда, то он сидел на кухне, очень бледный, с рукой на перевязи, но радостный и довольный, а вокруг него в полном восторге хлопотала Лина.

Вместе с Кресой-Майей они начищали медную посуду: все горшки, и миски, и сковородки должны были блестеть и сверкать к Рождеству. Но Лина уже не могла заниматься своим делом. Она суетилась вокруг Альфреда с тряпкой для чистки посуды в одной руке и с миской, где лежала сырная лепешка, в другой. Она вела себя так, словно нежданно-негаданно обнаружила в своей кухне золотой слиток. Маленькая Ида не сводила с Альфреда глаз. Она так пристально смотрела на него, будто не знала, в самом ли деле человек, который вернулся домой, их прежний Альфред.

Креса-Майя переживала одну из самых великих минут своей жизни. Не закрывая рта, болтала она о заражении крови. Альфред может радоваться, что дело кончилось так, как оно кончилось.

– Но ты не очень-то задирай нос, потому что заражение крови порой бывает длительным и тяжелым. Глядишь, и снова расхвораешься, когда уже думаешь, что здоров. Уж поверь мне, что это так и есть.

В тот вечер в Каттхульте было очень уютно. Мама Эмиля достала из кладовой свежую колбасу, начиненную кашей, и начался настоящий пир.

Все вместе – Эмиль, и его мама, и папа, и маленькая Ида, и Альфред, и Лина, и Креса-Майя – сидели в красиво убранной кухне, радостные и веселые. Да, то был настоящий праздничный вечер со свечами на столе. А колбаса была отменная – коричневатая, поджаристая. Они ели ее со свежей брусникой. Усерднее всех налегал на колбасу Альфред, хотя ему нелегко было управляться только правой рукой. Лина с любовью смотрела на него, и вдруг ей в голову пришла замечательная мысль.

– Послушай-ка, Альфред, раз у тебя нет никакого заражения крови, мы можем пожениться к весне, верно?

Альфред испугался так, что даже подскочил и просыпал бруснику на брюки.

– Этого я не обещаю, – сказал он. – У меня ведь есть еще один большой палец, так что неизвестно, может, и в нем будет заражение крови.

– Ну уж нет, – возразил Эмиль, – тогда я закопаю тебя к северу от дома, это я обязательно сделаю, потому что везти тебя в Марианнелунд еще раз я не смогу.

Креса-Майя сердито поглядела на Эмиля.

– С тебя станется, ничего святого для тебя нет, только бы позубоскалить. Уж я-то знаю, – обиженно сказала она.

И вот теперь, когда они сидели при свете рождественских свечей и было так хорошо и даже немного торжественно, мама Эмиля вытащила из кармана передника письмо и прочитала всем то, что доктор написал об Эмиле. «Им не помешает послушать такое письмо», – думала она.

После того как письмо было прочитано, все замолчали. Стало тихо, потому что они услышали торжественные и красивые слова. Наконец маленькая Ида произнесла:

– Это о тебе, Эмиль!

Но Эмиль сидел смущенный, не зная, куда деваться. Все смотрели на него, а он этого терпеть не мог, поэтому упрямо глядел в окошко. Но и то, что он там увидел, не способствовало бодрости его духа. Он увидел, что снова идет снег, и понял, кому завтра надо рано вставать и убирать его.

Он снова принялся за колбасу, начиненную кашей, но ел опустив глаза и иногда лишь быстро поднимал их, чтобы посмотреть, не глядят ли еще на него.

На него смотрела только мама. Она не могла оторвать взгляда от своего любимого мальчика. Он был такой славный – розовощекий, кудрявый, с кроткими голубыми глазами. «Да, он точь-в-точь рождественский ангел», – думала она. А тут еще доктор сказал, что она имеет право гордиться им.

– Чудно, – сказала мама Эмиля. – Порой, когда я смотрю на Эмиля, мне кажется, что когда-нибудь он будет великим человеком!

Папа Эмиля явно сомневался в этом.

– Каким еще великим? – удивился он.

– Да откуда мне знать? Может… председателем муниципалитета или еще кем-нибудь.

Лина разразилась непристойным хохотом.

– Быть того не может, чтобы председателем муниципалитета стал эдакий озорник!

Мама Эмиля строго посмотрела на нее, но, так ничего и не сказав, еще раз сердито обнесла всех по кругу колбасой, начиненной кашей.

Эмиль положил себе на тарелку еще кусочек и, медленно посыпая брусникой колбасу, начал размышлять над тем, что сказала мама. А вдруг он в самом деле станет председателем муниципалитета, когда вырастет? Может, это не так уж и глупо? Ведь кому-нибудь же надо быть председателем!

Затем он стал думать о словах Лины. Если он станет председателем, который озорничает… какие бы тогда придумать проделки?

Налив в стакан молока, он продолжал размышлять… Проделки председателя муниципалитета должны быть почище обычных мальчишеских. Их вот так мигом, с ходу, не придумать. Он поднес стакан к губам, чтобы сделать глоток. И в эту самую минуту ему пришла в голову еще одна, по-настоящему забавная мысль… И тогда он фыркнул, а молоко разбрызгалось, и, как обычно, досталось папиному жилету. Однако папа Эмиля не очень рассердился: нельзя ведь ругать того, кого так расхвалил доктор и кто совершил удивительный подвиг. Папа Эмиля ограничился лишь тем, что стряхнул с жилета молоко и чуть сурово сказал:

– Да, сразу видно, кто вернулся домой!

– Не надо так говорить, – попросила мама.

Папа замолчал и погрузился в размышления о своем сыне и его будущем.

– Сомневаюсь, чтоб Эмиль стал председателем муниципалитета, – сказал он под конец. – Но все же из него может получиться дельный парень. Если, конечно, ему суждено остаться живым и здоровым.

Мама удовлетворенно кивнула головой:

– Да, да! Из него-то непременно получится!

– Если этого захочет сам Эмиль! – сказала маленькая Ида.

Эмиль плутовски улыбнулся.

– Поживем – увидим, – сказал он. – Поживем – увидим!

И настал вечер, и настала ночь, и все тихо и мирно уснули. А снег сыпал и сыпал на Каттхульт, на всю Леннебергу, на весь Смоланд.

Да нет же, нет, доктор не взял у Эмиля ни Лукаса, ни Заморыша. Не бойся!