Перевод с английского В. Ладогина 14 страница
Несет он, сладострастный, чтобы им
Обвеять грудь подруги Коллатина:
Лукреция прекрасна и невинна.
"Невинна". Этим Коллатин разжег
Нечаянно в нем знойные желанья,
Хваля ее румянец, нежность щек,
На небе грез царивших, средь сиянья
Красавиц звезд, чье чистое мерцанье
Внушало, озаряя ночи тьму,
Благоговенье светлое ему.
Тарквинию в шатре его походном
Открыл свой клад минувшей ночью он:
Сокровищем он свыше награжден.
Он хвастался, что образ благородный
Его подруги в памяти народной
Возвысить мог бы славу королей.
Он — только смертный и владеет ей.
О, как недолго счастье нас ласкает!
Приходит вмиг и так же вмиг уйдет,
Как та роса, что, серебрясь, блистает,
Лишь только солнце на небо взойдет.
Оно уж глохнет раньше, чем цветет.
И красота и честь в мгновенной власти
Бессильны против горя и напасти.
Краса сама собою благодатна.
Глаза людей не замкнуты ничем.
Зачем хвалить, что и без слов понятно
И редкостно? О Коллатин, зачем
Ты хвастался подругою? Меж тем
Похвальней скрыть ревниво достоянье
От воровского взгляда и желанья!
Быть может, хвастовство такою властью
Царю внушило дерзостный порыв.
Нередко слух питает сердце страстью.
Так, о своем богатстве объявив
И зависть вдруг к сокровищу внушив,
Тем уязвил он гордость властелина:
Перл для царей и вдруг — у Коллатина!
А если и не то и не другое, —
Так мысль его поспешность разожгла.
Все: честь, дела и сан и все святое —
Он позабыл и мчится как стрела
Залить огонь, сжигающий дотла.
О лживый пыл, раскаяньем клейменный!
Твой ключ забьет и сохнет, утомленный.
В Коллатиум явился царь коварный.
Он встречен там достойнейшей из жен.
В ее лице румянец светозарный
Прекрасной добродетелью пленен:
Лишь добродетель засияет — он
Еще нежней; а красота засветит —
И добродетель бледностью ответит.
Но красота в блистательном сраженьи
От голубей Венеры помощь ждет,
И добродетель у нее берет
Ее румянец: в пылком восхищеньи
Век золотой ей сделал подношенье;
И для ланит румянец — алый щит:
Он от стыда их бледность защитит.
Весь этот спор двух королев державных —
Красы и добродетели — возник
С начала мира; в их лучах тщеславных
Лукреции сияет дивный лик.
Но честолюбье побуждает равных
К сражению, и мощь их так сильна,
Что каждая порой оттеснена.
И битву роз безмолвную и лилий
Тарквиний видел: вероломный взор
Включил и он в их спор и без усилий
Сдается в плен. Увы, его позор
Не торжество для гордых, а укор.
Пусть лучше враг трусливый убегает:
Над ним победа их не привлекат.
Теперь Тарквиний видит, что язык
Ее супруга — скряга настоящий:
Он похвалой унизил дивный лик,
Все похвалы красой превосходящий.
Лукрецию увидев, он постиг,
Что свой восторг не выразить словами,
И расточил хвалы свои — глазами.
Но демона пленившая святая
Не прозревала вероломных ков:
Кто чист, тот тьмы не видит, сам сияя;
Так птицы, не видавшие силков,
Ловушек не боятся. Но таков
Обычай: гостя, скрывшего под маской
Злой умысел, она встречает лаской.
Царь скрыл его своим высоким саном:
Презренный грех под царственным плащом.
Казалось, он был чужд позорным планам;
Но глаз восторг тревожным огоньком
Их выдавал. Все охватив кругом,
В богатстве бедный, низкий в изобильи,
Томился он желанием в бессильи.
Но ей темны очей его намеки,
Их смысл она постигнуть не могла;
Хрустальных книг таинственные строки
Она душой невинной не прочла.
Крючки, приманки… Нет, не поняла
Тех глаз она; его не осуждала:
Как будто солнце перед ним сияло.
О Коллатине вся его беседа.
Ее супруг в Италии гремит:
Его венчает лаврами победа,
Ему война бессмертие дарит.
Лукреция восторженно молчит
И только руки к небу воздымает;
Богов за все удачи прославляет.
В своих словах от избранной им цели
Далек Тарквиний, просит извинить
За посещенье. Тучи не посмели
Пророчеством ей сердце омрачить.
Приходит ночь, чтоб страхом все затмить
И наложить на мир свои печати,
Скрывая день в угрюмом каземате.
И вот уж ждет Тарквиния постель,
Он утомлен: за полночь длился ужин.
Но перед ним — негаснущая цель,
В нем кровь кипит, хоть телу отдых нужен.
Свинцовый сон идет к тому, с кем дружен.
Все отдохнуть стремятся от трудов,
Все, кроме душ мятежных и воров.
Один из них, Тарквиний, возлежал,
Обдумывая замысел опасный…
Его свершить решил он, хоть дрожал
За дерзкий план, безумный и ужасный.
Но страх порой — толчок к успеху властный,
И, если смерть грозит за дивный клад,
Пусть смерть идет, но нет пути назад.
Кто к многому стремится, поневоле
Свое, чужое ставит наугад,
И чем надежда алчнее и боле,
Тем меньше жизнь дает ему наград.
И, выиграв, не станет он богат:
Уходит все на выплату по счетам,
Богач-бедняк становится банкротом.
Задача всех — в преклонные лета
Обставить жизнь богатством и покоем;
Из-за того борьба и суета,
На этом мы все наше счастье строим:
Так яму мы себе же сами роем.
Честь — для богатств, и все для них губя,
Со всем мы губим вместе и себя.
Рискуя только ради ожиданья,
Собой мы сами быть перестаем.
О, слабость! О, бесстыдные желанья!
Имея, все желать. Так отдаем
Мы все, что есть, в безумии своем;
Стремяся увеличить, уменьшаем,
И нечто вдруг в ничто мы обращаем.
Тарквиний, упоенный, бесшабашный,
Ступил на этот путь. Для страсти — честь.
Он для себя — себя предатель страшный.
Он для любви готов себя известь.
Где ж справедливость жалкому обресть!
Он отдается сам пред целым светом
Злословию и гибельным наветам.
Ночь мертвая подкралась, и смежил
Тяжелый сон все очи. Тучи кроют
Сиянье звезд. Ни звука. Беспокоят
Лишь крики сов призывами с могил,
Да волки торжествующие воют.
Невинность спит. Но в этот мертвый час
Злодейство, похоть не смыкают глаз.
И сладострастный царь встает с постели.
Наброшен плащ. И страх и похоть в нем
В борении; одно толкает к цели,
Грозит другое гибелью кругом.
Но честный страх стал похоти рабом
И уступает страсти гнусным чарам,
Сражен желанья гибельным ударом.
Царь о кремень мечом ударил: рой
Горячих искр исторг холодный камень.
От них зажег он факел восковой;
Для похотливых глаз его звездой
Горит его колеблющийся пламень,
И мыслит царь: "Из камня добыл меч
Огонь, — так я хочу ее зажечь".
Опасность он рисует, весь бледнея,
Обдумывает мерзостный свой план,
Пугаясь сам и сам его лелея.
Он все напасти видит сквозь туман:
Меч — страсти, вот теперь его тиран;
Он обнажен; и царь с тревогой явной
Оценивает замысел бесславный:
"О благородный факел, не мрачи
Сиянья той, чей дивный лик светлее,
И погаси печальные лучи.
Умри, о мысль, пятнать ее не смея.
В честь божества на алтаре скорее
Зажги огонь, и белых роз любви
Безумными желаньями не рви.
О, рыцарство! О, честный герб! Позор!
Могилам предков злое порицанье.
Всех мерзких бед безбожное слиянье!
Рабом мечты стал воин. О, укор
Для мужества! Над честью приговор!
Мое паденье низко и бесстыдно
И на лице, как маска, будет видно.
Умру, но стыд переживет меня,
В моем гербе бельмом он будет грязным,
И, выходку позорную казня,
Герольд отметит словом безобразным,
Как я любил. И, прах отца кляня,
Меня мое потомство устыдится
И заклеймить меня не побоится.
Что я найду, осуществив желанья? —
Мечту, вздох, пену радости пустой.
За побрякушку — вечность в воздаянье,
За миг дни зла; для ягоды одной,
Кто сгубит виноградник золотой?
И есть ли нищий, за прикосновенье
К венцу царя готовый на мученье?
О, если бы мой план хоть в сновиденьи
Увидел Коллатин! — За мною вслед,
Воспрянув, он рванулся б в исступленьи,
Чтобы прервать поток грозящих бед:
Глумление над браком, злой навет,
Пятно для юных, мудрому забота,
Невинности погибель без оплота.
Когда меня за гнусность, злобы полный,
Ты обвинишь, я упаду во прах,
Ослепну я и задрожу, безмолвный,
И обольется кровью сердце. Страх
Сильней вины. Не может впопыхах
Он ни бежать, ни защищаться ложью
И смерть зовет с мучительною дрожью.
Убей он сына моего, изменой
Вонзи кинжал свой в царственную грудь,
Не будь родным мне, другом мне не будь, —
Я мог бы свой поступок дерзновенный
Хоть защитить иль совесть обмануть
И объяснить все жаждою отмщенья…
Но за позор я не найду прощенья.
О, если все об этом преступленьи
Узнают!.. Ненавистно… Не должно
В любви быть ненависти. В униженьи
Я буду умолять ее. Одно
Страшней всего — отказ. Но все равно.
Сильней рассудка воля. Кто смирится
Пред старостью, тот пугала боится".
Меж совестью и волею горящей
Безумец в колебаньи устает.
От добрых мыслей он бежит, дрожащий,
И подстрекает злобные вперед.
И наконец уж близится исход:
Все светлое исчезло с беспокойством,
Все низменное кажется геройством.
Он говорит: "Она коснулась ныне
Моей руки, смотрела мне в глаза,
Когда я говорил о Коллатине,
Страх за него сменяла в ней слеза,
В лицо бросалась краска, как гроза.
То розой на снегу она алела,
То, будто снег, лишенный роз, бледнела.
Ее рука в моей руке дрожала,
И благородный страх то волновал,
То грустью ей вонзался в грудь, как жало…
Но я ее сомненья разогнал, —
И нежный крик так дивно прозвучал,
Что будь Нарцисс цветущий недалеко,
Не бросился б, влюбленный, в глубь потока.
Зачем же здесь увертки, оправданья?
Немеют все при звуках красоты,
Ничтожества страдают за желанья;
Цветок любви не любит темноты.
Любовь! Меня ведешь, как кормчий, ты.
Кого зовет на подвиг это знамя —
Будь даже трус, в нем вспыхнет смело пламя.
Прочь, глупый страх! Долой все рассужденья!
Почтенье, разум, ждите седины.
Где глаз мой, там и сердце без боренья.
Печаль и поза мудрости нужны.
Их гонят прочь лучи моей весны.
Желанье — вождь; красавица — награда,
И для нее погибнуть сердце радо.
Как заглушают плевелы пшеницу,
Страх похотью тлетворной заглушён.
С сомненьем, с жаром похоти блудницы
Уж крадется, прислушиваясь, он,
Как слугами коварными, смущен
То тем, то этим шатким убежденьем.
То — перед миром, то — пред нападеньем.
Небесный образ мысль его ласкает,
Но Коллатин с ним крепко обручен.
Взгляд на нее все мысли омрачает,
А тот, что на супруга обращен,
Велит бежать, бежать отсюда вон,
Волнует сердце доблестным призывом;
Но, лживое, осталось сердце лживым.
И низменные силы, подстрекнуты
Отважным видом своего вождя,
Вступают в страсть, как в час — его минуты,
И гордость их растет; за ним следя,
И платит дань с избытками, ведя
Его вперед, к Лукреции, к постели.
Так римский вождь спешит к заветной цели.
Замк_и_ меж спальней и его стремленьем
Разрушены. Уж больше нет преград.
Но двери, отворяяся, скрипят;
Пророча зло, предупредить хотят
О нем, пища, ночные звери — ласки.
Он все идет и гонит страх огласки.
Дверь неохотно силе уступает.
Сквозь скважины и щели погасить
Стремится факел ветер, и бросает
Свой едкий дым в лицо, и заградить
Желает путь — и зло остановить.
Но сердца жар раздут желаньем бурным,
И факел весь горит огнем пурпурным.
Он видит озаряемую светом
Лукреции перчатку на полу.
Схватив ее с циновки, об иглу
Он палец уколол и видит в этом
Живой намек — не поддаваться злу;
Он говорит ему: "Пойми меня ты:
Лукреции уборы даже святы".
Увы, его препятствия не властны
Остановить; их смысл легко найти:
Дверь, ветер — все, что было на пути,
Что задержать старалося напрасно, —
Случайности. Порой часам идти
Подобные препятствия мешают,
Пока минуты долг не отсчитают
"Так, — мыслит он, — все эти проволочки —
Морозы с наступлением весны;
Они порой задерживают почки,
Но после них так песни птиц звучны!
Сокровища с трудом сопряжены:
Моряк-купец приходит в край желанный
Чрез скалы, рифы, бездны, ураганы".
Вот он подходит к двери, что скрывает
Лазурь небес заветных грез его.
Лишь слабая щеколда отделяет
От наслажденья, счастья и всего,
В чем видит он желаний торжество.
Он так ослаб, что к небесам взывает,
Как будто небо злому потакает.
Но средь мольбы бесплодной к силе вечной,
Чтобы она затее помогла
Осуществить порыв мечты сердечной,
Его трясет от дрожи: "Я для зла
Сюда пришел, — он шепчет, — за дела
Подобные, за тяжкий грех растленья
Ждет казнь небес, не дар благословенья.
Да будут мне любовь с судьбой богами!
Решимость укрепляет волю мне.
Мысль только сон, пока живет мечтами.
Есть отпущенье тягостной вине.
Любовь растопит страсть в своем огне.
Небесный глаз сокрылся. Тьма ночная
Прикроет стыд за наслажденьем рая".
Так он сказал. И вот рукой порочной
Щеколду отпер; дверь раскрыл ногой.
Голубка спит перед совой полночной.
Изменник не открыт. Перед змеей
Сторонятся, заметив издалека,
Но жала зла во сне не видит око.
Вот подло он проник в покой, обходит
Красавицы постель; и жадный глаз
Вращается и сердце властно водит:
Покорное, когда ударить час,
Руке отдаст настойчивый приказ,
И облако, скрывавшее ревниво
Луну, рука отбросит торопливо.
Нас огненное солнце ослепляет,
В глаза ударив прямо из-за туч;
Тарквиний, полог распахнув, мигает
И щурится. Быть может, так могуч
Свет красоты, иль стыд слепит, как луч,
Но он закрыл глаза свои мгновенно,
Как бы увидев солнце дерзновенно.
О, если б им и умереть в затменьи!
Злодейство не шагнуло б чрез порог,
И Коллатин с Лукрецией бы мог
Вкушать на ложе чистом наслажденье.
Увы, глаза открылись, и порок
Украдет у Лукреции, коварный,
Восторг души святой и лучезарный.
Она щекою на руку склонилась:
Так поцелуй подушки утаен;
Та надвое печально разделилась,
Чтоб своего достигнуть с двух сторон.
Меж двух холмов головки сладок сон.
Она лежит невинным изваяньем,
А гнусный взор скользит по ней с желаньем.
Рука другая свесилась с постели:
На зелени покрова белизна —
Как маргаритка в зелени в апреле;
В испарине, как в жемчугах она.
Как златоцветы, очи в неге сна
Скрываются до утра в их темнице,
Чтоб день красой обвеять сквозь ресницы.
О, скромность дивная! О, шаловливость!
Как золото, колышет волоса
Дыхание. На поле смерти — живость,
Вторженье смерти в жизни чудеса.
И жизнь и смерть во сне ее — краса.
Как будто между ними не боренье,
Но в жизни — смерть, а в смерти — вдохновенье.
Два мира — грудь невинна и упруга:
Шары слоновой кости с голубым.
Знакомо им лишь иго их супруга;
Они ему принадлежат, он им.
Тарквиний вновь тщеславием палим:
Как узурпатор гнусный, неуклонно
Владельца их он хочет свергнуть с трона.
Все, что он видит, — ощущает знойно.
Все, что подметит, — алчет, опьянен.
Все жадный взор волнует беспокойно;
В изнеможеньи страсти, изумлен,
С несказанным восторгом видит он
Кораллы губ, и жилки голубые,
И кожи блеск, и формы неземные.
Как жертвою играет лев рычащий,
Победой острый голод утолив,
Стоит Тарквиний над душою спящей,
Страсть созерцаньем пламенным смирив,
Он подавить не волен свой порыв.
Ты, глаз, смирить безумье страсти в силах,
Но кровь зато огнем струится в жилах.
Рабы всегда в сраженьи мародеры,
Сторонники злодейств и мятежа.
В крови, смеясь, они купают взоры,
Ни матери, ни дети их, дрожа,
Не остановят плачем грабежа.
Так сердце бьет тревогу и к атаке
Готовится при первом быстром знаке.
Мужайся, сердце, под горящим глазом!
Глаз водит руку, и его рука,
Гордясь такою честью и приказом,
Нагой груди касается слегка.
Владенья сердца… круглый холм… Пока
Рука на нем, — из жилок кровь сбежала,
И в башенках бледно и тихо стало.
Вся кровь теперь в убежище священном,
Где мирно спит царица и, вопя,
Доносят ей о действии презренном
С стенанием, волнуясь и хрипя.
Она глаза открыла, но, слепя,
Огонь в глаза ударил нестерпимо,
Дохнув в нее волною едкой дыма.
В глухую полночь робкое созданье
Ужасной грезой вдруг пробуждено.
Пред ней виденье страшное… Оно
Все члены ей приводит в содроганье.
О ужас! Но ужаснее одно:
Видение, что ей со сна явилось,
В действительность пред взором обратилось.
Охваченная ужасом, в мгновенье
Она, как птичка, насмерть пронзена,
Не смеет глаз поднять на приведенье.
Но призраками комната полна:
Смятенный мозг их создает без сна,
И видя, что глаза боятся света,
Их ужасами мучает за это.
Его рука на груди обнаженной:
Для стен слоновой кости — злой таран.
Под нею сердце — только осажденный
Безумно бьется до смертельных ран.
Рука сильна. О, яростный тиран!
Войти он глубже хочет… глух к пощаде…
Хотя бы брешь пришлось пробить в ограде.
Его герольд язык трубит призывно:
"Переговор!" Она, полумертва,
Над простыней свой подбородок дивный
Приподняла и, вся дрожа, едва
Произнесла прерывисто слова:
Зачем он здесь? Как смел он в час полночный
Явиться к ней с надеждою порочной?
"Румянец твой так нежен, — ей открыто
Он говорит, — что лилии бледны
От зависти и розы смущены.
Он оправданье страсти и защита,
Он знамя мне для пламенной войны.
О, крепость с неприступными стенами,
Ты предана твоими же глазами!
Я все сказал. Зачем роптать упорно!
Тебе краса служила западней.
Моей любви должна ты быть покорна.
Она тебя для радости земной
Мне отдала. Я грежу ей одной.
Уж совесть пыл желания гасила, —
Твоя краса все снова оживила.
Предвижу я все беды покушенья:
С шипами роза пышная цветет,
Повсюду жало охраняет мед.
Все доводы дало мне размышленье,
Но воля им не внемлет и влечет.
У воли есть для красоты лишь зренье,
Закон и долг — ничто для вожделенья.
Я в глубине души моей измерил
Всю бездну зла, позора и стыда.
Но где страстей бушующих узда?
Бессилен тот, кто страсти сердце вверил.
Возмездье мне — презренье и вражда.
Но как мое стремленье ни позорно,
Я выполнить решил его упорно".
Сказал, и римский меч взвился высоко,
Как над совою сокол, и покрыл
Холодной тенью жертву, и грозил
Вонзить в нее согнутый клюв жестоко,
Когда она поднимется. Без сил
Внимала птичка клекоту злодея,
Под злым мечом от ужаса бледнея.
"Лукреция! Ты дашь мне наслажденье.
Откажешь — силу я употреблю.
Я, взяв тебя, убью, и умерщвлю
Бесславного раба, и ради мщенья
К тебе в объятья мертвые свалю,
Чтоб уничтожить с жизнью знамя чести,
И поклянусь, что вас застал я вместе.
Твой муж тогда, все переживши, станет
Пятном для глаз, мишенью для острот.
Твоих родных позор твой в сердца ранит,
Без имени потомство возрастет,
Презренное, твой образ проклянет,
И мнимый грех толпе мальчишек звонкой
Надолго станет злою побасенкой.
Но уступи — и я твой друг всегдашний.
Безвестный грех, как мысль без дела, — сон;
Благая цель оправдывает шашни.
Нередко яд, умеренно включен
В простую смесь, в которой тает он,
Не только убивает зло отравы,
Но создает лекарства и приправы.
Для мужа, для детей склонись к моленьям.
Для них позор страшнее, чем чума.
Его пятно не смоешь искупленьем,
Наследство злей, ужаснее клейма,
Которое рабам дает тюрьма,
Противней, чем уродство от рожденья:
Природа там, а здесь — грехопаденье".
Тут он с смертельным взором василиска
Смолкает, выпрямляется и ждет.
Она, как лань, захваченная низко
В пустыне, где защиты не найдет,
Где хищный зверь и рыщет, и ревет,
Его напрасно молит: зверь бездушен,
Не долгу, а желанью он послушен.
Когда грозят седые тучи миру,
Вершины гор скрывая в темноте, —
Из недр земли, подобные зефиру,
Восходят вздохи к горней высоте,
И гонят тучи в синей пустоте:
Так дивный голос усмирил злодея:
Плутон внимает музыке Орфея.
С бессильной мышкой ночью кот играет,
Та мучится, под лапою скользя,
Но скорбь ее в нем ярость разжигает…
Насытить бездну вздохами нельзя.
Закрыта к сердцу светлая стезя.
Дождь продолбить порою может камень, —
От слез сильнее сладострастный пламень.
Ее глаза устремлены с мольбою
В морщины бессердечные. То вдруг,
В святую речь вольется вздох с слезою, —
Они еще милее… То испуг
Ей голос обрывает, и вокруг
Она глядит и начинает снова,
Чтоб произнесть желаемое слово.
И заклинает Зевсом всемогущим,
Любовью к мужу, рыцарством, слезой,
Законом, правдой, светом вездесущим,
И дружбою, и небом, и землей, —
Пусть он вернется в временный покой
И покорится чести неподкупной,
А не веленью похоти преступной.
"Не воздавай такой ценою черной
За все гостеприимство, не мути
Священный ключ с водою благотворной:
Погубленного снова не спасти —
До выстрела добычу отпусти.
Тот не стрелок, кто пулею жестоко
Сражает самку бедную до срока.
Мой муж — твой друг. О, пощади для друга!
Ты сам могуч — помилуй для себя.
Я слабая, а сеть твоя упруга.
Ведь ты не лжив. Оставь, не погубя.
Ужель ничто все вздохи для тебя?
Когда мужчину можно тронуть плачем,
Внемли стенаньям и слезам горячим.
Все это здесь, волною океана
Как об утес гранитный, в сердце бьет,
Чтобы мольбой растрогать великана
И уронить в пучину вечных вод,
Где весь растает он и пропадет.
Не камень ты, — а состраданье кротко,
Ему ничто железная решетка.
Ты принят мной с почетом, как Тарквиний, —
В его личине ты его позор.
Всем силам неба жалуюсь я ныне.
Ты царственному имени укор,
Не тот, кого в тебе признал мой взор,
А если тот, не царь, не бог над нами:
Те и собой, и миром правят сами.
Какой позор на старость безобразно
Готовишь ты, когда весна с пятном:
Ты — ветвь царей — и так преступен грязно,
Что ж совершишь, поставленный царем?
Не смыть злодейств, творимых под щитом
Преступного и дерзкого вассала.
Скрыть зло царя вселенной будет мало.
Несчастен царь, который чтим из страха.
Счастлив, кого боятся все, любя.
Преступники, грозит которым плаха,
С презрением укажут на тебя.
Одумайся и не губи себя:
Царь — подданным зерцало, книга, знанье,
Он всем пример, урок и назиданье.
Ужель ты будешь школою растленья?
Для подданных — собранье гнусных дел,
Зерцало лжи, греха и преступленья,
Бесчестия и низости предел.
Ужель бесчестье будет твой удел?
Ты предпочтешь бесславье дивной славе,
А слава станет сводницею въяве.
Ты принял власть, так будь того достоин,
Кто дал ее, и управляй собой.
Не обнажай меча, как подлый воин,
Лишь зло карай, а не твори разбой.
Как ты исполнишь долг великий свой,
Когда порок тебя возьмет порукой
И скажет: царь мне послужил наукой?
О, как в других ужасно гнусность встретить,
Которую ты в прошлом сделал сам.
Не всем дано свою вину отметить
И совести поверить голосам.
Что сделал ты, то в ближнем зло и срам,
Достойный смерти. Глубоко паденье
Тех, кто к себе питает снисхожденье.
К тебе, к тебе взываю я с мольбою,
А не к желанью злому своему;
Да будет, царь, достоинство с тобою —
Ты обратись за помощью к нему,
А гнусный план да скроется во тьму!
Ты тучу тьмы в глазах своих рассеешь,
И все поймешь, меня же пожалеешь".
"Довольно! — он вскричал. — Напрасны чары.
От них мое желание растет.
От ветра искры гаснут, а пожары
Еще сильней. Источник, что несет
В морскую глубь струи безвкусных вод,
Лишь увеличит их простор зеленый,
Но не изменит вкус горько-соленый".
Она ему сказала: "Предназначен
Тебе венец, ты также океан,
Но вот поток-разврат, могуч и мрачен,
Ворвался в кровь, и если зло, обман
В тебя вольются, ими обуян,
Ты, океан, не их поглотишь вскоре,
А загрязнишься сам на всем просторе.
Ты будешь раб рабов, они — владыки.
Ты — жизнь для них, они — твой склеп глухой,
Ты — в благородстве низок, те — велики
В презрении. Ничтожество собой
Не смеет гнуть величье. Головой
Могучий кедр не никнет до бурьяна,
Но чахнет тот в подножьи великана".
"Довольно! — он прервал. — Клянусь богами,
Тебя я дольше слушать не хочу.
Моею будь. Нет? — Станем мы врагами.
Я вместо ласк насильем отплачу,
И, овладев тобою, я вручу
Твой труп объятиям холопа грязным,
Убитого на ложе безобразном".
Так он сказал — и наступил ногою
На факел свой: свет с похотью — враги.
Смелее зло, окутанное тьмою,
Тиран сильней, когда вокруг ни зги.
Ягненка волк схватил, в глазах круги.
Но скоро волк его же шерстью белой
Задушит крик отчаянья несмелый.
Ее ж бельем ночным он замыкает
Ее уста и заглушает крик.
Слезами чистой скорби омывает
Свой сладострастьем воспаленный лик.
Позорный грех на ложе к ней проник.
О, если б можно смыть его слезами,
Лились бы слезы жгучие годами!
Утраченное ей дороже жизни.