Перевод с неизвестного

Александр Грин (1880—1932)

 

Проблема российской реальности не в том, что она кровава, криминальна, дискомфортна, тоталитарна и т.д., а в том, что она скучна. Вот просто вот скучна, назовем вещи своими именами. Исчерпана она еще русской классикой Золотого века, Серебряный попытался усмотреть в ней новые смыслы, но не преуспел,— и, положа руку на сердце, сологубовский «Мелкий бес» читается хуже, скучнее, чем «Творимая легенда», потому что в «Легенде» есть хоть второй пласт, пусть книжный и пошлый, а в «Бесе» единственной альтернативой провинциальному безумию служит хорошенький мальчик Саша Пыльников, поглупевшая реинкарнация Фалалея из «Села Степанчикова». Первое ощущение от русской реальности, как столичной, так и провинциальной,— неотвязное дежавю.

Именно поэтому так трудно заставить читателя читать РїСЂРѕ СЂСѓСЃСЃРєСѓСЋ действительность, Р° писателя — описывать ее. Пройдитесь РїРѕ стендам книжной ярмарки, попробуйте найти там РєРЅРёРіСѓ РїСЂРѕ современную РРѕСЃСЃРёСЋ, Р° потом заставьте себя эту РєРЅРёРіСѓ прочесть. Р’СЃРµ картины, которые вам откроются, Р±СѓРґСѓС‚ мало того что безнадежно унылы, РЅРѕ главное — знакомы вам РґРѕ последней реплики, РґРѕ малейшего сюжетного поворота. Р’ этом нет ничего особенного: если страна РЅРµ РїСЂРѕРёР·РІРѕРґРёС‚ новых сущностей, ей неоткуда взять РЅРѕРІСѓСЋ литературу.

Это неочевидное, РЅРѕ серьезное следствие монотонности СЂСѓСЃСЃРєРѕР№ жизни, того свойства, которое тут еще РёРЅРѕРіРґР° называют стабильностью: если результаты любых усилий стопроцентно предсказуемы, РІСЃРµ биографии типичны, Р° РІСЃРµ антиутопии РѕС‚ «Чевенгура» РґРѕ «Хищных вещей века» РїРѕ десять раз сбылись Рё стали выглядеть почти привлекательно — РЅРµ следует ждать, что литература будет работать СЃ такой реальностью. Литература С…СѓРґРѕ-бедно ориентирована РЅР° РЅРѕРІРёР·РЅСѓ, Р° РІ сотый раз переписывать «Историю РѕРґРЅРѕРіРѕ города», «Новых РРѕР±РёРЅР·РѕРЅРѕРІВ» Рё «Нравы Растеряевой улицы» ей неинтересно. Если РєРѕРјСѓ РёР· отечественных классиков Рё удавалось создать нечто увлекательное, РѕРЅРё брали западные образцы: «Война Рё РјРёСЂВ» представляет СЃРѕР±РѕСЋ бесконечно более талантливую, РЅРѕ РІСЃРµ-таки кальку СЃ «Отверженных» Гюго, Р° Достоевский РїСЂСЏРјРѕ наследует Диккенсу. Более или менее оригинальны Тургенев Рё Щедрин, почему РёС… Рё читают РЅРµ РІ пример меньше (РЅР° Западе, напротив, Тургенев был РІ большой РјРѕРґРµ Рё повлиял РЅР° французов — редкий случай обратной зависимости).

Стоило РјРЅРµ однажды РЅР° «Эхе Москвы» призвать современников следовать примеру Грина, тут же раздалось некоторое количество гневного РІРёР·РіР° — РїРѕ большей части эмигрантского: что это еще Р·Р° советы уходить РѕС‚ реальности! Нет, надо описывать эту реальность, тыкать РІ нее РЅРѕСЃРѕРј, чтобы РРѕСЃСЃРёСЏ видела себя РІ зеркале социального реализма! Что это еще Р·Р° призывы писать СЂСѓСЃСЃРєСѓСЋ утопию? РРѕСЃСЃРёСЏ РЅРµ имеет права мечтать! РќРѕ лично СЏ видеть РІ отечественной словесности бесконечное бичевание РѕРґРЅРёС… Рё тех же РїРѕСЂРѕРєРѕРІ отказываюсь: тема, простите Р·Р° каламбур, избита так, что живого места нет. Литература сегодня должна разрывать РєСЂСѓРі СЂСѓСЃСЃРєРѕРіРѕ существования Рё писать Рѕ том, чего еще РЅРµ было, воспитывая РІ читателе опять-таки те качества, которых Сѓ него нет. Ибо то, что есть, обнаружило СЃРІРѕСЋ СЂРѕРєРѕРІСѓСЋ недостаточность.

Грина обычно помещают в один ряд с Густавом Эмаром, Буссенаром — увлекательно пишущими авторами экзотической подростковой прозы. Те, кто поумнее, справедливо числят его последователем Эдгара По, предшественником Лавкрафта — все трое похожи и внешне, и биографически; просится в этот ряд и Бирс. Я, пожалуй, включил бы в этот же ряд и Кафку — тоже сказочника, хоть и мрачного. Сходится в этих биографиях многое: тиранические либо безумные отцы, короткие жизни (от 42 до 52 лет), полная неспособность вписаться в социум, непризнание у современников, культ в потомстве… Кому-то, возможно, соположение Кафки и Грина покажется чрезмерностью — но это вы, господа, давно Грина не читали. Вряд ли кто-то с ходу вспомнит, про что «Земля и вода», «Враги» или «На облачном берегу» — рассказы, от которых, думаю, Кафка не отказался бы. Главный интерес к Грину, конечно, впереди — не только потому, что сказка сейчас стала главным жанром литературы, а потому, что Грина читать необычайно радостно, в его прозе растворен витамин жизнелюбия, азарта, праздничности, а это сейчас самый большой дефицит. Напишут и серьезные книги про Грина — сейчас у нас есть всего одна его биография работы А. Варламова, и она Грина далеко не исчерпывает. Будут и филологические штудии, и подробное прослеживание гриновского генезиса — не из Купера же выводить этого автора. Грин сверхценен именно тем, что возвращает ощущение мира как чуда, жизни как приключения: не следует думать, что все острова открыты и телефонизированы, что все водопады нанесены на карты, открыты для туристов и снабжены Макдоналдсами. Проза Грина сочинялась главным образом для аутотерапии, а потому и для читателя целебна. Грина, как капитана Пэда из «Пролива бурь», почти ничто в литературе не брало, ему нужно было только самое крепкое, вроде как Пэду — настойка смеси джина, рома и коньяка на имбирных семечках. И потому, чтобы забыть о вятской, или петербургской, или советской реальности,— Грину требовались выдумки исключительной силы, пейзажи столь яркие и сюжеты столь динамичные, что лучшие его тексты по убедительности приближаются к невероятно счастливому, памятному с детства сну. Я не знаю в мировой литературе ничего более стимулирующего, зовущего к странствию или поступку,— ничего более гипнотизирующего, если угодно; но гипноз усыпляет, а Грин пробуждает, ибо то, о чем он пишет, и есть подлинность.

Гипноз — это серая РїРѕРіРѕРґР°, производительные силы Рё производственные отношения; финансовые потоки, глинистая почва, интриги РІ провинциальном драматическом театре; монструозный, СЃ тремя кольцами охраны, РѕСЃРѕР±РЅСЏРє РЅР° СѓР·РєРѕРј шоссе СЃ вечной РїСЂРѕР±РєРѕР№; грубый, зловонный начальник РЅР° нелюбимой работе; надутые карлики РЅР° котурнах. Реальность — это тропические леса, звездное небо над океаном, женский голос, поющий РЅР° берегу, облачная РіСЂСЏРґР° над РґРёРєРёРј плоскогорьем, таинственные слова, РІРґСЂСѓРі раздающиеся РІ ушах, порывистые Рё нервные люди, Рє которым так РїРѕРґС…РѕРґРёС‚ определение РёР· «Жизни Гнора» — «гибкая человеческая сталь». Для пошляка РІСЃРµ это пошлость, РЅРѕ для того, кто РїРѕ блоковской «пылинке дальних стран» способен домыслить РјРёСЂ,— это Рё есть единственная бесспорная подлинность, Р° пошлость — призыв открыть наконец глаза Рё начать жить настоящим. Яркость Грина — РЅРµ олеографическая, Р° сновидческая, влажные ослепительные краски детской переводной картинки, воспоминание Рѕ РјРёСЂРµ, РіРґРµ РІСЃРµ РјС‹ РєРѕРіРґР°-то были Рё РїРѕ глупости своей променяли его РЅР° РІРёРґ РёР· окраинного РѕРєРЅР°. Хотя Рё РёР· этого РІРёРґР° гриновская волшебная голова СЃРїРѕСЃРѕР±РЅР° была сделать чудо.

Штука, однако, РІ том, что Грин РЅРµ СѓРІРѕРґРёС‚ РѕС‚ РРѕСЃСЃРёРё, Р°, как Рё было сказано, РїСЂРёРІРѕРґРёС‚ Рє ней РґСЂСѓРіРёРј путем. Его РїСЂРѕР·Р° — РЅРµ описывающая, РЅРµ констатирующая, РЅРѕ инициирующая. Читатель Грина воспитывает РІ себе те самые чувства, которые позволяют счастливо жить именно РІ РРѕСЃСЃРёРё: мечтательность, бескорыстие, упрямство, способность Рє поступку, презрение Рє слишком долгой рефлексии, преданность, благодарность, склонность РєРѕ всему избыточному Рё непрагматическому, парольное умение выбирать Рё узнавать СЃРІРѕРёС…, способность уйти РѕС‚ бессмысленной конфронтации Рё выстроить альтернативу; азарт, горячность, страстность, желание жить, умение РЅРµ заниматься ненужным Рё нежеланным; наконец — способность построить тот РјРёСЂ, РІ котором хочется жить. Р’ РіСЂРёРЅРѕРІСЃРєРѕРј РјРёСЂРµ — хочется, РѕРЅ заразителен Рё соблазнителен, Рё РРѕСЃСЃРёСЏ РІ силу своей огромности Рё щелястости устроена так, что РІ ней множество ячеек, РіРґРµ этот РјРёСЂ можно себе построить, РЅРµ слишком пересекаясь СЃ прочими. Стратегия строительства Рё последующего сохранения такого РјРёСЂР° отлично описана РІ «Колонии Ланфиер»: если РѕС‚ НИХ нельзя защититься оружием — можно бросить ИМ горсть золотого песка, Рё РѕРЅРё сами передерутся (хотя «Ланфиер» — РЅРµ только Рё РЅРµ столько РїСЂРѕ это, Р° еще Рё РїСЂРѕ то, как смешон сверхчеловек, зависящий РѕС‚ капризной Рё корыстной субретки).

Грин учит тому, что мечта осуществима, что счастье — результат конкретного усилия, Рё РѕР± этом — РЅРµ только хрестоматийные «Алые паруса» (РІ РЅРёС… как раз самое интересное РЅРµ Ассоль Рё РЅРµ Грэй, Р° Каперна), РЅРѕ скорее прелестный рассказ «Сердце пустыни». Р’ РРѕСЃСЃРёРё важно быть РЅРµ прагматиком, Р° мечтателем, потому что РІ этой нелинейной стране степень исполнимости желания РїСЂСЏРјРѕ пропорциональна РЅРµ количеству вложенных усилий, Р° силе вашей личной жажды, интенсивности вашей веры. Здесь сбывается РЅРµ то, ради чего РјРЅРѕРіРѕ работаешь или толкаешься локтями, Р° то, чего действительно очень хочется (РёРЅРѕРіРґР° это то, РІ чем себе РЅРµ признаешься). Цель РІ РРѕСЃСЃРёРё достигается РїРѕ диагонали: работаешь РЅР° РѕРґРёРЅ результат, Р° получаешь РґСЂСѓРіРѕР№, непредсказуемый. РќРѕ зато мечты, как правило, сбываются — если только РїРѕ пути Рє РЅРёРј научишься отвергать суррогаты, как оттолкнул несколько подделок герой «Крысолова».

Главное же: РІ РРѕСЃСЃРёРё побеждает тот, РІ РєРѕРј есть сила жизни, желание жить Рё категорическое нежелание иметь дело СЃ подлецами; побеждает непрагматическое благородство, Р° РІРѕРІСЃРµ РЅРµ ползучее приспособленчество. Где-то РІ РјРёСЂРµ, может быть, Рё нужно делать карьеру, Р° РІ РРѕСЃСЃРёРё РѕРЅР° сжирает РІСЃРµ силы, Рё РєРѕРіРґР° вырастишь СЃРІРѕР№ пресловутый крыжовник — нет уже РЅРё СЃРёР», РЅРё желания его есть. Зато тот, кто, РЅРµ поступаясь СЃРѕР±РѕР№, занят бесполезным Рё увлекательным,— глядишь, Рё намоет золотого песка, нужного только затем, чтобы подарить его какой-РЅРёР±СѓРґСЊ сумасшедшей туземке.

Грина я, конечно, читал и раньше, но лучшие его вещи и качества открыла мне Новелла Матвеева. Точнее всего кажется мне одна ее фраза: «Понять, что Грин гениальный писатель,— полдела. Грин — полезный писатель. Он ничему вас не учит, но делает с вами что-то, дающее иммунитет от всяческой подлости — чужой и, что особенно важно, своей». Я бы добавил к этому: Грин — писатель, которого следует вместе с лекарством давать больным детям.

Что до ахматовского отзыва «Перевод с неизвестного», это, если вдуматься, комплимент. Вся литература — перевод с неизвестного, с божественного. Назад, к Грину — а точнее, вперед, к Грину. К литературе, дающей читателю концентрат счастья. Видит Бог, русский читатель это заслужил.

Дмитрий Быков

РСѓСЃСЃРєРёР№ РєРѕРј

Федор Панферов (1896—1960)

 

Роман Федора Панферова «Бруски» был РІ нашем РґРѕРјРµ РєРЅРёРіРѕР№ культовой. Правда, самого его РІ РґРѕРјРµ РЅРµ было, СЏ приобрел прославленный текст позже, РІ букинистическом, почти Р·Р° тысячу нынешних рублей. РќРѕ название было нарицательно: мать, прилежно Рё СЃ наслаждением прочитавшая РІСЃСЋ программную литературу филфака, РЅРµ смогла продраться только через РґРІР° романа — «Коммунисты» Арагона Рё «Бруски» Панферова. Эти последние РІ домашнем жаргоне обозначали уровень, ниже которого РЅРµ может быть ничего: РїСЂРѕ безнадежную РєРЅРёРіСѓ РјС‹ Рё поныне РіРѕРІРѕСЂРёРј — «полные Р±СЂСѓСЃРєРёВ». Даже творчество панферовской жены Антонины Коптяевой РЅР° фоне этого текста представляется — РЅСѓ СЏ РЅРµ знаю, как-то более нейтральным, что ли, хотя Р±С‹ РІ смысле языковом. РќРµ так РІСЃРµ могутно-сыромятно. Можно найти РІ сегодняшней РРѕСЃСЃРёРё читателя РЅР° Леонова, Эренбурга (включая «Бурю»), даже РІРѕРЅ трехтомник Федина выпустили,— РЅРѕ СЏ РЅРµ РІ состоянии найти человека, который Р±С‹ добровольно прочел четыре тома «Брусков» (1933—1937).

Между тем напрасно — РєРЅРёРіР° интересная, показательная, местами очень смешная. Оказывается, возможен контекст, РІ котором «Бруски» читаются СЃ любопытством, причем РЅРµ только этнографическим. Вообразите читателя, который пытается воссоздать СЂРѕСЃСЃРёР№СЃРєСѓСЋ реальность нулевых РїРѕ романам, допустим, Олега РРѕСЏ или Дмитрия Вересова: Сѓ него ничего РЅРµ получится, РєСЂРѕРјРµ набора штампов, неизменных СЃ Серебряного века. РќРѕ Панферов запечатлел сразу РґРІРµ реальности, ныне совершенно Рё безнадежно утраченные: РІРѕ-первых, упреки РІ натурализме были РЅРµ РІРѕРІСЃРµ безосновательны — РєРѕРµ-что РёР· описанного РѕРЅ действительно видел Рё перетащил РІ роман без изменений, такого РЅРµ выдумаешь, РЅРµ мешает даже кондовейший язык. Р’Рѕ-вторых, существовала реальность второго РїРѕСЂСЏРґРєР° — РРђРџРџ, Рє которому Панферов принадлежал СЃ самого начала Рё разгром которого умудрился пережить. Думаю, причина его живучести была РІ том, что Сѓ наиболее активных рапповцев — Авербаха, Киршона, даже Рё Сѓ Селивановского — была система взглядов, пусть калечных, СѓР±РѕРіРёС…, антилитературных РїРѕ своей РїСЂРёСЂРѕРґРµ; Р° Сѓ Панферова взглядов РЅРµ было, Рё раппство РѕРЅ понимал просто. Надо писать как можно хуже, Рё РІСЃРµ будет хорошо. Это будет РїРѕ-пролетарски. Эта же тактика спасла Панферова Рё РІ конце сороковых, РєРѕРіРґР° РїРѕ шляпку забивалось РІСЃРµ, мало-мальски торчащее над уровнем плинтуса: РѕРЅ написал тогда роман «Борьба Р·Р° РјРёСЂВ» Рё получил Р·Р° него Сталинскую премию. Этого романа СЏ СѓР¶ РЅРёРіРґРµ РЅРµ достал: наверное, те, кто хранит его РґРѕРјР°, РЅРµ готовы расстаться СЃ такой реликвией, Р° РІ библиотеку Р·Р° РЅРёРј ездить — времени жаль. РќРѕ «Бруски» РІ самом деле отражают стремление отнюдь РЅРµ бездарного человека писать плохо, совсем плохо, еще хуже — картина получается трогательная Рё поучительная.

Сюжета как такового нет, то есть линий РјРЅРѕРіРѕ. Очень такое роевое произведение, структурно повторяющее СЂСѓСЃСЃРєСѓСЋ жизнь, как ее трактовали конструктивисты. Возьмем Эйзенштейна: РІРѕ РІСЃРµ кинохрестоматии вошла сцена поглощения немецкой «свиньи» СЂСѓСЃСЃРєРѕР№ кашей, роевой массой, бесструктурной, РЅРѕ бессмертной органикой. Структура есть смерть, начало Рё конец, линейность; инженер, каким его рисовали Платонов (РІ РїСЂРѕР·Рµ) Рё Кандинский (РІ графике), есть РґСЊСЏРІРѕР». Копыто инженера. РРѕСЃСЃРёСЏ — каша, субстанция вязкая, глинистая, сырая, неоформленная, РЅРѕ липкая Рё живучая. Весь панферовский роман, если СѓР¶ анализировать его образную систему,— апология земли, почвы, глины, РіСЂСЏР·Рё, становящейся символом — РЅСѓ РґР°, жизни! Р’ смысле очищения РіСЂСЏР·Рё, ее реабилитации Рё РїСЂСЏРјРѕР№ сакрализации Панферов сделал больше всех коллег: представляю, как эта РєРЅРёРіР° взбесила Р±С‹ чистюлю Маяковского!

«— Да, трудов тут много,— заговорил Кирька, протягивая руку Плакущеву, но тут же, заметя, что она в грязи, отнял ее за спину.

— Ты давай,— Плакущев с восхищением сжал в своей ладони грязную Кирькину руку.— Вот союз с землей давай учиним,— и второй рукой размазал грязь на узле сжатых рук.— Землей бы всех нам с тобой закрепить».

Читай: замазать.

В каждой главе (а части называются «звеньями», не знаю уж, в честь чего,— цепью, что ли, казался ему собственный роман?) наличествует пейзаж, и в каждом пейзаже — земля, навоз, глина: голос затих вдали, «словно в землю зарылся», куры клюют «перепрелый навоз», в первой же главе — лукошко мякины, и мякина эта сопровождает все действие… Тут не столько желание ткнуть читателя мордой непосредственно в навоз, чтобы знал, так сказать, как трудно дается крестьянский хлеб,— сколько именно такое понимание сельской жизни как липкой, вязкой, сгусточной субстанции; очень много навоза, «дерьма», желудочных расстройств, так что когда узнаешь, что один из героев, поплевав в руки и засучив рукава, «за день обделал сарай»,— не сразу понимаешь, что речь идет о достройке.

Не смейтесь, в романе Панферова имеются образы и даже лейтмотивы: правда, огромно и пространство этой книги — она размером с «Тихий Дон» и, думаю, писалась отчасти в ответ ему, в порядке соревнования. В этом нет еще ничего ужасного, писатель должен равняться на лучшее, а не на усредненное,— но именно в сравнении с «Брусками» (как и с «Угрюм-рекой», допустим, хотя она не в пример лучше) выступает величие шолоховского романа, чисто написанного, ясного, не злоупотребляющего диалектизмами, почти свободного от повторов; да и потом — у Шолохова герои сильно чувствуют и узнаваемо говорят. У панферовских персонажей все та же каша во рту, словно они раз и навсегда наелись земли (тут есть, кстати, красноречивый эпизод, в котором жадный хозяин Егор Чухляв пробует на вкус аппетитную землю тех самых Брусков — спорной территории, которую все хотят захватить). Читатель понимает, что Панферов гонится за правдоподобием, но натурализм тем и отличается от полновесного реализма, что описывает жизнь «как есть», а литература, гонясь за истиной, неизбежно искажает пропорции. Очень может быть, что в реальности поволжские крестьяне выражались именно так, как пишет Панферов,— то есть могли часами обговаривать любую ерунду, несмешно шутить, недоговаривать, косноязычно и криво подходить к основной мысли,— но в литературе это совершенно невыносимо: в «Брусках» вообще трудно понять, что и в какой последовательности происходит. В героях начинаешь путаться немедленно, ибо индивидуальности они лишены начисто: мы помним, допустим, что один старик лысый, а у другого главарь банды бороду повыдергал, а у бывшего подпольщика Жаркова, приехавшего устраивать коллективизацию, имеются непременные очки. (Этот Жарков вообще со странностями: он все время что-то пишет в записную книжечку, писатель, мля, и среди прочего, например, такое: «Интересна фигура Кирилла Ждаркина. Больших работников дает Красная Армия».) Мужики разговаривают примерно так — и это еще на собрании, с трибуны, дома-то с родичами они вообще с полумычания друг друга понимают: «Обмолот показан не сорок, а двадцать пудов. Это ли не обида? Как дурочка-баба — пять пирогов в печку посадила, а вынула шесть, сидит и плачет: горе какое! С такой обиды умрешь. Да кроме того, машиной ему удалось помолотить. Хлеба нет, а машину молотить взял — это тоже обида?! А мы вот не обижаемся, рады бы по-вашему обидеться — машиной помолотить хлеб, да вот нет такой возможности обидеться — цепами и то нечего было молотить». Шесть «молотить» на пять строк — знатно молотит панферовская молотилка, много намолотила, такого обмолоту четыре тома, и молотил бы дальше, кабы не начала молотить война. Видите, как прилипчиво? О какой речевой характеристике тут говорить — выделяется лишь пара городских, выражающихся более-менее книжно. Впоследствии этим приемом воспользовались Стругацкие: не знаю, читали ли они «Бруски», но Панферов же был не одинок, у половины тогдашних авторов поселяне выражались велеречиво и нечленораздельно,— точно как мужики в «Улитке на склоне»: на этом фоне речь Кандида выглядит эталоном ясности и простоты. Только у Стругацких мужики все время повторяют «шерсть на носу», а у Панферова — «в нос те луку». Присказки тоже общие на всех.

Но минусы и тут обращаются в плюсы: тогда много было литературы, в которой герой как бы размывался. Начиналась литература масс. У Всеволода Иванова в «Кремле» герой вообще мелькнет и исчезнет, как прохожий перед статичной камерой хроникера,— сквозных персонажей минимум, героем служит коллективное тело. Сельская жизнь по определению сопротивляется классификации. «Он (Жарков.— Д.Б.) деревню знал по докладам, по выступлениям на съездах… и деревня всегда представлялась ему темным сгустком, причем этот сгусток делился на три части: бедняк, середняк и кулак. Кулак — с большой головой, в лакированных сапогах; середняк — в поддевке и простых сапогах; бедняк — в лаптях». Но все не так, приметы текучи, деревня не только не делится на три типа, а вообще — не делится. Сгусток и сгусток. Жарков, хоть и ведет себя подчас алогично, высказывает весьма своевременную мысль («Головокружение от успехов» уже написано!): «Палкой социализма не создашь».

Читать «Бруски» целиком так же тягомотно Рё необязательно, как копать глинистую землю: РІСЃРµ СЏСЃРЅРѕ уже РїРѕ капле этого вещества, Р° Р·Р° героев РЅРµ болеешь — СЃСѓРґСЊР±С‹ РёС… мало волнуют даже автора, РґР° что там, сами РѕРЅРё мало Рѕ себе заботятся. Даже СЏ, РїСЂРё всей своей критической добросовестности, РєРѕРµ-что пролистывал — РЅСѓ долго же! Однако некую важную правду Панферов Рѕ СЂСѓСЃСЃРєРѕР№ жизни сказал, хотя, кажется, Рё РЅРµ имел этого РІ РІРёРґСѓ. Рђ может, имел — РјС‹ мало знаем Рѕ его намерениях. Роман Панферова, РІ сущности,— онтологическое оправдание коллективизации: такой задачи никто себе РЅРµ ставил. Социальные, марксистские, исторические оправдания — были, РЅРѕ РІРѕС‚ построить апологию коллективизации РЅР° том основании, что колхозный Рё артельный строй лучше всего соответствует липкой, сгусточной, РІ буквальном смысле почвенной СЂСѓСЃСЃРєРѕР№ душе,— РЅРµ РјРѕРі еще никто. РЈ Шолохова это как раз РЅРµ получилось — потому что казачество ведь РЅРµ масса, РЅРµ стихия, казаки — сплошь индивидуалисты, потому Рё задирают РґСЂСѓРі РґСЂСѓРіР° беспрерывно Рё беспричинно. Р’ «Поднятой целине» массы нет — РІСЃРµ герои стоят отдельно, каждый хоть Рё несколько олеографичен, РЅРѕ выписан. РЈ Парфенова РІСЃРµ перепутаны, никто РЅРµ индивидуален, Рё главное — жить Рё работать РЅР° этой территории тоже можно только коллективно. Поодиночке — всех поглотит, засосет, ничего РЅРµ получится (взять хоть СЌРїРёР·РѕРґ РёР· первого тома, РєРѕРіРґР° трое первых артельщиков пытаются пахать — РЅРµ идет, Рё РІСЃРµ тут; Р° стало РёС… пятеро, Рё РІСЂРѕРґРµ ничего). Бруски, несчастный этот РєСѓСЃРѕРє земли, который должен РїРѕ идее служить метафорой РРѕСЃСЃРёРё,— приносили несчастье всем, кто РёРјРё владел: РѕРґРЅРѕРіРѕ барина убили, РґСЂСѓРіРѕРіРѕ парализовало, кулакам Чухлявам тоже счастья нет… РќРѕ стоит РёРј оказаться РІ коллективной собственности — Рё РІСЃРµ становится РЅР° места. Рђ поскольку Бруски — недвусмысленная метафора РРѕСЃСЃРёРё, то РІСЃРµ, РІ общем, понятно, РґР° РѕРЅР° так РґРѕ СЃРёС… РїРѕСЂ Рё живет коллективным разумом: власть только думает, что управляет. Рђ решает — масса, ее неосязаемые СЃРІСЏР·Рё Рё непредсказуемые хотения.

Больше того: во втором томе есть у Панферова сцена истинно платоновской силы. «Бруски» вообще — своего рода недо-Платонов, подготовительный материал: от этой концентрации грязи и навоза, на котором спят, любятся и размышляют,— один шаг до иррациональности, до фантастики, и такой фантастически-бредовый эпизод ровно в центре романа наличествует. Это мощно написанная сцена осушения Вонючего затона. Вонючий он потому, что туда многие годы подряд прибивает дохлую рыбу, и тут одного из персонажей — такой там есть Богданов, явный протагонист, с панферовской биографией, и даже описано его прошлое вполне человеческим языком — осеняет утопическая идея. Вообще русский крестьянский роман двадцатых—тридцатых годов немыслим без трех основных составляющих, и все они у Панферова в наличии: безумная утопия, роковая красавица и подавленный бунт. Безумная утопия Богданова состоит вот в чем: «Эту рыбу следует перекинуть на поля, осушить затон, очистить гору от кустарника и на горе рассадить,— Богданов чуточку подумал,— рассадить виноградник. Что смеешься? Да, да, виноградник. Гора защищена от ветра, прекрасный солнечный припек, нижний слой земли — щебень, его надо перевернуть… и винограду здесь первое место. Каждый гектар виноградника даст нам пять-шесть тысяч рублей». Идея растить виноград в Поволжье несколько оглоушивает даже главного положительного героя Кирилла Ждаркина, но насчет рыбы ему понравилось. «Он припомнил, когда-то его дед Артамон, рассаживая сад, клал в ямки под молодые яблони куски дохлой лошади.— Полезно. Яблони быстро росли. Мясо полезно для яблонь. А рыба — мясо. Хлеб». Это — и по языку, и по способу организации речи — пошел уже чистый Платонов.

Короче, Ждаркин вывешивает объявление: кто наберет пуд дохлой рыбы — тому пять копеек. Охотников нет, но как-то он их в конце концов сагитировал с помощью заводилы, балагура и выдающегося рассказчика Штыркина. (Герои Панферова — малорослые, с мохнатыми икрами, неоднократно упоминаемыми в тексте, похожи на странных древнерусских хоббитов — каждый точно так же наделен одной определяющей чертой, а все равно подозрительно легко сливается с толпою.) В конце концов они начали чистить этот Вонючий затон, причем гнилая рыба расползается в руках,— все это написано сильно, так, что хочется немедленно вымыться; толку, разумеется, никакого не вышло, но пафос сцены несомненен — всю эту работу никак невозможно делать одному. Ужас кое-как скрадывается артельностью, общностью, прибаутками, подначками, чувством единства участи, если хотите,— но в одиночку с этой природой и в этом климате сдохнешь. У Шолохова все герои — умельцы, труженики, каждый ловок в бою и хозяйстве; у Панферова все надсаживаются, мучаются, все как-то криво и боком, и единственный способ вынести эту работу и эту жизнь — поделить ее на всех. Получается очень убедительно; в критике тридцатых годов это называлось разоблачением частнособственнического уклада, но к социальным проблемам Панферов не имеет никакого отношения. Он просто умеет изобразить ад крестьянского труда и единственное спасение в этом аду — растворение в массе.

Что касается роковой красавицы (у Шолохова в этой функции выступает Лушка, а уж у позднесоветских эпигонов — Иванова, Проскурина — их было по три на роман): красавица есть, Стешка Огнева, но и здесь сказался панферовский коллективизм: ее вожделеют все, всем она люба и желанна, точно и вкусы у всех героев одинаковы, а достается она признанному вожаку, Кириллу. Всего интересней, что в третьем томе (тут, под влиянием горьковской критики, Панферов стал писать ощутимо ясней, с минимумом диалектизмов, и даже речь героев яснеет по мере приобщения их к новой колхозной реальности) Стешка становится шофером — первой женщиной-шофером в русской литературе, и это особо возбуждает всех, кто и так вокруг нее вился; сама же она, как сметана вокруг кота, вьется вокруг Ждаркина, харизматичного лидера, который и овладевает ею в конце концов, естественно, на земле, и хорошо еще, что не в навозе.

Наличествует и восстание — Полдомасовский бунт, который, пожалуй, во всем третьем томе лучшее звено. Он, конечно, ходулен донельзя, но мой однофамилец Маркел Быков произносит там лучшую шутку на весь роман — надо, мол, непременно надо пойти по одной дороге с советской властью! Как это — не пойти с ней по одной дороге?! Вместе, только вместе, чтоб сподручней в бок пырнуть! Что, кстати, и было исполнено. Но хороши там не диалоги, а чувство обреченности, когда бунтовщиков осаждают со всех сторон, когда зачинщиков бунта привязывают к тракторам, чтоб не убежали… Вот в этом — что-то есть; и сама сцена ночного штурма — ничего себе, с напряжением, с лютостью.

Напоследок — еще об одном вкладе Панферова в копилку советской литературы: придумывать-то он мог, этого не отнять. Он умеет завязать сюжет, но тут же бросает — тоже, вероятно, из страха написать хорошо: по его твердому рапповскому убеждению, всех, кто хорошо пишет, будут критиковать, а впоследствии убивать. Представляю, как он радовался, читая в первом издании Советской литературной энциклопедии, что ему не хватает мастерства: и то сказать, если ты чего-то не умеешь — ты как бы не совсем писатель, и, значит, обычные писательские неприятности на тебя не распространяются! Так вот, некоторые его придумки потом, в руках настоящих писателей, превратились в чудо: мало кто сегодня знает, что историю Никиты Моргунка, ищущего страну Муравию, «страну без коллективизации»,— придумал Панферов. Только звали его героя — Никита Гурьянов. Изложена эта заявка в третьей главке третьего звена третьего же тома,— да так и брошена, и подхватил ее, придирчиво читая «Бруски», двадцатипятилетний Твардовский. В результате «Страна Муравия» сделалась популярнейшей поэмой тридцатых годов, и автору, заканчивавшему ИФЛИ в 1939 году, вынулся на экзамене билет как раз об ее художественном своеобразии. Если и апокриф, то правдоподобный: в экзаменационных билетах такой вопрос был. Но Твардовский сделал из этой истории народную сказку, подлинный эпос — «С утра на полдень едет он, дорога далека. Свет белый с четырех сторон, а сверху облака». Где Панферову! Он иногда способен нарисовать славный, поэтичный пейзаж — но тут же вспоминает, что он пролетарский писатель, и как ввернет что-нибудь навозное, все очарование тут же и улетает.

…Этот роман трудно читать Рё невозможно любить, Рё годится РѕРЅ скорее для наглядного примера, нежели для повседневного читательского РѕР±РёС…РѕРґР°. РќРѕ как знамение СЌРїРѕС…Рё РѕРЅ показателен Рё, мнится, актуален — особенно для тех, кто уверен, что РРѕСЃСЃРёСЏ рано или РїРѕР·РґРЅРѕ вступит РЅР° путь индивидуализма. Слишком РѕРЅР° велика, РіСЂСЏР·РЅР° Рё холодна, чтобы жители ее позволили себе распасться Рё разлипнуться. Роман Панферова — грязный, уродливый, неровный РєРѕРј сложной Рё неизвестной субстанции, РЅРѕ РёР· этой же субстанции состоит РјРёСЂ, который РёРј описан. Р’ этом РјРёСЂРµ есть Рё радость, Рё любовь, Рё даже милосердие — РЅРѕ РІСЃРµ это РёР·СЂСЏРґРЅРѕ выпачкано; точность конструкции РІ том, что эта РіСЂСЏР·СЊ РЅРµ столько пачкает, сколько цементирует. Р’СЃРµ РјС‹ ею спаяны РІ одинаковые Р±СЂСѓСЃРєРё, РёР· которых Рё сложено наше общее здание — РЅРµ мрамор, конечно, зато СѓР¶ РЅР° века.

В моем издании 1933 года есть еще чудесный список опечаток. Типа: напечатано «заерзал», следует читать — «зарезал».

Панферову, наверное, понравилось. Парфенову понравилось бы тоже.

Дмитрий Быков