Рћ самом главном 7 страница

Вторая линия как раз связана с Тиной Карамыш, одной из самых обаятельных героинь советской послевоенной прозы. Советскому положительному герою нельзя было влюбляться в «другую женщину», он должен был вечно желать жену, а если смотрел на сторону — ему полагалось страстно каяться; Жолковский вспоминает, какой революцией для читателя была сцена из эренбурговской «Оттепели», где герои после адюльтера отправлялись в ресторан есть мороженое. Бахирев был первым, кому разрешили влюбиться и уйти из семьи, после долгих, разумеется, сомнений. Тина Карамыш, как уже было сказано,— чистый автопортрет, со всем николаевским трудовым фанатизмом, гипертрофированным чувством ответственности и абсолютной последовательностью в личных отношениях. Дружба — так дружба, ненависть — так ненависть, предательство не прощается и вообще не обсуждается. Вот почему она с таким презрением описывает людей, отвернувшихся от героини после ареста отца, прошедшего сначала немецкие, а потом советские лагеря. Судьба пленных — о ней Николаева заговорила первой после Шолохова, а если говорить серьезно, то вообще первой, потому что Шолохов многого не договорил,— становится одной из главных тем «Битвы в пути»: никому не верили — даже тем, кто больше всех вынес! Тина бросает жениха после того, как он снимает со стены в кабинете портрет своего арестованного учителя, сильного и честного ученого: любила она этого жениха?— вряд ли, она вообще не очень знала тогда, что это такое. Но возненавидеть его смогла мгновенно. Конформизм, трусость, гниль — всего этого в советском обществе более чем достаточно, и в каком-то смысле это все ничуть не лучше террора. Потому что террор на этом стоит.

Вот эта автобиографическая линия в романе — едва ли не важней производственно-философской, и именно благодаря ей роман, быстро переведенный в Европе, занимал там лидирующие позиции на книжном рынке. Но есть там и третий сюжет — личная история писателя Николаевой: начинает она книгу посредственным советским очеркистом, а заканчивает крупным писателем, на ходу, на наших глазах овладевающим серьезными темами и приемами; она пишет все уверенней, точней, чище — и с середины книги от текста уже не оторваться. Николаева умудрилась написать нескучный, динамичный, спорный производственный роман — и производят в нем не только чугун и всякие хитрые детали из него. Производят в нем новый тип отношений — и новый тип писателя, который оказался необходим новому советскому читателю.

Критика, кстати, долбала этот роман с самого начала, хотя и хвалила тоже. Долбеж шел прежде всего по эстетической линии, но, думаю, дело не в очевидных соцреалистических недостатках романа Николаевой, даже не в его нагляднейшем схематизме, за который ей в основном и прилетало: что ни герой, то функция. Дело было в том, что Николаева несколько изменила главный пафос оттепельной литературы: да, «время было такое», но сами-то вы кто? Ведь вам нравится, когда с вами так; ведь противопоставить этому вы ничего не можете; ведь многие из вас хотят обратно. Это тоже было самоочевидно, но вслух не говорилось. Страшная гниль, вечная готовность изменить любую оценку на противоположную, полное отсутствие стержня — вот про что «Битва», и таким бесстержневым существам без внешнего стимула, а то и без палки, не выжить. Книга Николаевой, как и стиль бахиревского управления, не льстит читателю. Потому-то фильм Владимира Басова, снятый по роману, имел куда больший успех.

 

 

Если и было на совести у Николаевой настоящее пятно, так это ее выступление против Пастернака на писательском собрании 31 декабря 1958 года. Сохранилась стенограмма, и мы можем услышать живой голос нашей героини:

 

«Многие из выступавших здесь товарищей не любили и не воспринимали поэзии Пастернака. Я принадлежу к людям, которые многие его стихи любили и воспринимали. Я люблю его стихи, посвященные чувству любви к природе, посвященные Ленину, Шмидту и т.д., но, несмотря на то, что отдельные строки этих стихов доходили до меня, у меня было всегда досадное чувство: почему этот человек, с таким незаурядным поэтическим даром так ограничен и замкнут в своем маленьком мире? И всегда, когда читала его, я откладывала книгу с чувством невольного огорчения и надежды.

Мне кажется и казалось, что этот одаренный человек не видит того, что делается, не выходит за пределы того мирка, где он живет, не видит людей, о которых мы пишем, людей, которые достойны высокого поэтического накала. Казалось, что Пастернак найдет какой-то другой путь, казалось, что рано или поздно он придет к нему.

Письмо товарищей из «Нового мира» слишком мягко и продиктовано, очевидно, той же надеждой, что рано или поздно этот индивидуалист, живущий в нашей стране, осознает необходимость другого пути.

Мы читаем роман о докторе Живаго и можем с твердостью сказать, что это такой плевок в наш народ, в то большое дело, которое делается у нас, которого трудно было ожидать даже от Пастернака. Но все же и у меня, когда писали об этом романе, о том, что ему присуждена Нобелевская премия и т.д., все же теплилась еще какая-то надежда, что, может быть, человек придет сюда к нам и скажет: я не хочу этой презренной премии, признаю, товарищи, что я попался в лапы реакции,— такая надежда у меня была. Но вместо этого мы получили трусливое письмо и эту телеграмму, которая ничего не меняет,— о том, что он вынужден отказаться от премии под напором общественности (а не под напором своего собственного внутреннего понимания того, что произошло!).

Этот человек ни разу не пришел ни на одно наше собрание, на которых мы взволнованно говорили о нем. Все это, вместе взятое, заставляет нас быть единодушными — т.е. не только исключить его из Союза, но просить правительство сделать так, чтобы человек этот не носил высокого звания советского гражданина. Некоторые товарищи говорят, что опасно пустить его, как щуку в воду. Но мы не боимся его, не считаем его опасным, а делаем это потому, что он нам противен. Мы знаем, что за рубежом много у нас врагов, пусть будет еще одним больше — дело коммунизма от этого не пострадает, и мы будем продолжать строить наше коммунистическое общество. И я присоединяюсь к тому, что не место этому человеку на Советской земле».

 

Нуждается ли Николаева в нашем понимании и прощении? Нет; мы сами нуждаемся в том, чтобы понять эту очевидную добровольную, честную гадость. Кто-кто, а Николаева на этой оргии, когда клеймили отсутствующего, была абсолютно честна и бескорыстна; это не делает ее, конечно, менее виноватой, но принцип важен.

Р’ чем было дело? Ведь Пастернаку больше всего досталось РѕС‚ РєСѓРјРёСЂРѕРІ оттепели. Нет Р±С‹ замшелые ретрограды — нет, сплошь антисталинисты! Слуцкий, Мартынов, Николаева, председательствует лично РЎ.РЎ.РЎРјРёСЂРЅРѕРІ, чья РєРЅРёРіР° Рѕ Брестской крепости откроет правду Рѕ РІРѕР№РЅРµ, Рѕ масштабе потерь, Рѕ неготовности Рє нападению,— РІСЃРµ это писатели, которые считались прогрессистами, РґР° вдобавок именно РЎРјРёСЂРЅРѕРІ РІ качестве редактора «Литературки» больше РґСЂСѓРіРёС… сделал для того, чтобы реванш сталинистов РЅРµ состоялся. Чуковская вспоминает, как именно Николаева давала отвод сталинисту Грибачеву, РєРѕРіРґР° его проталкивали РІ руководство писательским СЃРѕСЋР·РѕРј. И причины этого нападения РЅР° Пастернака очень просты: Сѓ нас тут оттепель, Р° РѕРЅ нам мешает, играя РЅР° СЂСѓРєСѓ врагам! РћРЅ провоцирует новый РїРѕРіСЂРѕРј РІ писательских рядах! Ведь если РѕРЅ сейчас получит СЃРІРѕСЋ Нобелевскую — или даже откажется РѕС‚ нее, уже неважно,— расплачиваться будем РІСЃРµ РјС‹; Сѓ нас едва-едва СЃРІРѕР±РѕРґР°, Р° РѕРЅ, который РІСЃСЋ жизнь ускользал РѕС‚ возмездия, помогает затаптывать эти ростки! И РЅРёРєРѕРіРґР°, РЅРёРєРѕРіРґР° РѕРЅ РЅРµ был СЃ нами. РњС‹ столько страдали (РІ случае Николаевой это РЅРµ метафора), РјС‹ воевали (Рѕ том, как РѕРЅ эвакуировался РёР· РњРѕСЃРєРІС‹ РІ последний момент, как ездил РЅР° фронт, как писал «Зарево»,— никто РЅРµ РІСЃРїРѕРјРЅРёР»), РјС‹ возрождаем ленинские РЅРѕСЂРјС‹ (сам же РѕРЅ славил Ленина РІ «Высокой болезни») — Рё тут такой удар РІ СЃРїРёРЅСѓ! Примерно это, хотя Рё гораздо более агрессивно, изложила Николаева РІ своем РїРёСЃСЊРјРµ Пастернаку. Пастернак, надо отдать ему должное, ответил СЃ великолепным смирением Рё холодностью: РѕРЅ понимает ее чувства, РЅРѕ «советует несколько сбавить тон». «Отвечаю только потому, чтобы РІС‹ РЅРµ подумали, что СЏ ухожу РѕС‚ ответа». Разумеется, для Пастернака — Рё РЅР° его фоне — РІСЃРµ литературные заслуги Николаевой ничего РЅРµ стоят: РѕРЅРё РІСЃРµ там, РІ обобщенной «Литературной Москве», как назывался главный оттепельный альманах, пытались сказать крупицу правды Рё добиться СЃРІРѕР±РѕРґС‹ РІ рамках разрешенного,— Р° Пастернак сказал РІСЃРµ, что думал, Рё «Литературной Москве» РїСЂСЏРјРѕ написал, что имеет смысл делать только неразрешенное. Парадигмы Сѓ РЅРёС… были разные; совершенен или несовершенен «Доктор Живаго», Р° РІ нем безупречно сформулировано РјРЅРѕРіРѕРµ, РґРѕ чего СЂРѕСЃСЃРёР№СЃРєРёР№ читатель Рё сейчас РЅРµ РґРѕСЂРѕСЃ. РќРѕ будем справедливы Рё Рє Николаевой: РіРґРµ ей, РіРѕСЂСЊРєРѕРІСЃРєРѕРјСѓ, Р° потом сталинградскому врачу, было понять эту позицию? РћС‚ нее требовалось Р±С‹ нечеловеческое — РЅРµ только литературное, РЅРѕ Рё религиозное — усилие. Какова Р±С‹ РЅРё была ее литературная эволюция, сколь Р±С‹ РЅРё переменились ее слог Рё манеры — РґРѕ такого скачка ей было далеко.

 

 

Во второй половине пятидесятых у нее стал развиваться эндокардит. От этой болезни никогда не умели лечить — от нее погибли Блок, Лунц, почти ничего не изменилось даже после изобретения антибиотиков; тут и трудность распознавания, и неуступчивость самой болезни, проходящей на фоне бесконечных ангин, от которых Николаева особенно намучилась. Именно в это время в ее лице появилась страдальческая красота, и поздние ее фотографии ничем не напоминают ранних: тут и работа над собой, и, увы, страшное действие исподволь развивающейся болезни. И в прозе ее стало меньше провинциальности, исчезло многословие, появилась прямота и сухость — лучшим, что она написала, был поэтический дневник «Наш сад».

Писала она о своей поздней любви, о третьем муже, Максиме Сагаловиче, младше нее четырьмя годами; этот драматург много для нее сделал, и, уж конечно, не только в литературе. То, что он помогал в адаптации ее прозы, в сочинении пьес и сценариев,— было нужно скорей ему, чем ей; но он буквально носил ее на руках, строил дачу в Барвихе, а в этой даче добился разрешения устроить для нее лифт, потому что подниматься на второй этаж она не могла. Скажут: советские вельможи, продажные перья! Но в советскую элиту Николаева никогда не входила, дача ее была много скромней иных писательских, не говоря о нынешних нуворишеских, а тиражи ее и постановки, весьма многочисленные по нынешним, да и по тогдашним, меркам, позволяли ей хоть в последние годы выбиться из вечной скудости. У нее были стихи, уже в конце сороковых,— «Мне бы маленький, маленький сад и большая, большая любовь». Удивительно, как все люди двадцатого века мечтали о маленьком саде, где можно было бы отдохнуть от ада,— Цветаевой в цикле «Сад» уже и любовь не нужна, только покой. И дневник Николаевой о том, как она живет среди этого сада, ясно сознавая, как немного ей осталось,— поэтическая проза высокого качества, живая, непосредственная, трогательная, сколь бы смешно ни звучало сегодня это слово. Умерла она в пятьдесят два года — не помогло ни парижское лечение, ни советские санатории; умерла в октябре, как и предсказывала за год до того.

Я почему-то уверен, что возвращение серьезной литературы о той жизни, которой мы живем,— немыслимо без ее опыта, без тщательного изучения материала, без честной попытки дотянуть бытовую или производственную тему до масштабной метафоры, без интереса к живым людям, которые и есть в конце концов единственная ценность для нормального государства. Вряд ли я нашел бы, о чем с ней говорить. Но с большинством хороших людей вообще говорить не о чем — все ведь и так понятно.

Дмитрий Быков

Нестрашный свет

Александр Твардовский (1910—1971)

 

 

Перед юбилеем Твардовского несколько теле- и радиоканалов спрашивали вашего покорного слугу, как он относится к Твардовскому. В расспросах угадывалось не вполне объяснимое злорадство.

— Но ведь Твардовского не читают,— заявляли опрашивающие девушки, которые, если честно, сами вряд ли его когда-нибудь открывали. И тут уже впору орать, перефразируя Мандельштама: «А Гомера читают? А Иисуса Христа читают?»

РЇ Р±С‹ еще РїРѕРЅСЏР», если Р± действительно возобладала лирика, которой Твардовского традиционно противопоставляют: ненарративная, суггестивная, метафоричная, асоциальная, Р° РіРѕРІРѕСЂСЏ РїРѕ-СЂСѓСЃСЃРєРё — красивая Рё непонятная. РќРѕ давайте РїРѕРїСЂРѕСЃРёРј первого встречного, РґР° хоть Р±С‹ Рё студента-филолога, прочесть наизусть РїРѕ РѕРґРЅРѕРјСѓ стихотворению — ладно, четверостишию — Цветаевой, Пастернака, Мандельштама: РІ лучшем случае РІСЃРїРѕРјРЅСЏС‚ «Мне нравится, что РІС‹ больны РЅРµ РјРЅРѕР№В» или остановятся РЅР° строчке «Тоска РїРѕ РРѕРґРёРЅРµ. Давно…». РџРѕСЌР·РёСЏ Твардовского побеждена РЅРµ РґСЂСѓРіРѕР№ поэзией, Р° общим врагом всей литературы — бессмыслицей: стихи читаются РЅРµ РІРѕ РІСЃСЏРєРѕРµ время. Их задача РІРѕ РІСЃРµ времена — незаметно, исподволь формировать некоторые душевные качества, которые сегодня РЅРµ просто РЅРµ востребованы, Р° потенциально опасны. Стихи нужны РІ любви Рё РЅР° РІРѕР№РЅРµ, РІ работе, РІ претерпевании невзгод, РІ настроении утопической мечтательности, РЅРѕ для имитации всего Рё РІСЃСЏ, для перетерпевания жизни Рё СЃРїСѓСЃРєР° апокалипсиса РЅР° тормозах РѕРЅРё излишни, Р° то Рё губительны. РћС‚ РЅРёС… отдергиваешься, как РѕС‚ ожога. Задаваемый РІРѕС‚ СѓР¶ лет двадцать РІРѕРїСЂРѕСЃ: «Почему РЅРµ читают РїРѕСЌР·РёСЋ?В» РїРѕСЂР° переформулировать: «Почему РЅРµ живут?В» Писать, как показывает опыт, можно РІРѕ РІСЃСЏРєРѕРµ время Рё почти РІ любом состоянии: это самая мощная аутотерапия, известная человечеству. РќРѕ РІРѕС‚ читать — больно, это как напоминание Рѕ РґСЂСѓРіРёС… мирах, РёР· которых тебя низвергли.

РќР° этом фоне Твардовскому еще вполне повезло, потому что — РІ отличие РѕС‚ Бродского, скажем,— РѕРЅ вызывает живое раздражение, Р° РєРѕРµ Сѓ РєРѕРіРѕ Рё злобу. Лично знаю нескольких современных поэтов, считающих долгом публично заявлять: РЅРµ люблю Твардовского, РѕРЅ РЅРµ РїРѕСЌС‚, вообще РЅРµ понимаю, что это Р·Р° литература… Любопытно, что Рё Бродский, скажем,— который Твардовскому РІ числе прочих заступников был обязан досрочным освобождением,— отзывался Рѕ нем весьма скептически: было РІ нем, дескать, что-то РѕС‚ директора РєСЂСѓРїРЅРѕРіРѕ предприятия… РќСѓ, было. Рђ Рѕ Липкине, допустим, тот же Бродский РіРѕРІРѕСЂРёР» восторженно: «О войне… Р·Р° РІСЃСЋ нашу изящную словесность высказался. Спас, так сказать, национальную репутацию». Хотя масштабы, РјСЏРіРєРѕ РіРѕРІРѕСЂСЏ, несопоставимы, Р° Сѓ Липкина РІ самых неожиданных контекстах — РІ довольно слабых, например В«Размышлениях Авраама Сѓ жертвенника» — заговорит РІРґСЂСѓРі чистый Твардовский СЃРІРѕРёРј хромым четырехстопным хореем: «Наколол, связал РґСЂРѕРІР°, нагрузил РЅР° сына… Исаак молчал сперва, смолкла Рё долина». Да что Бродский! Ахматова лестно отзывалась Рѕ том же Липкине, Тарковском, Петровых, Р° Рѕ «Теркине» говорила: что Р¶, РІ РІРѕР№РЅСѓ нужны веселые стишки…

Нет, СЏ РІСЃРµ понимаю: «Трифоныч» Рё сам был РЅРµ подарок. Искренне сказал однажды Слуцкому Рѕ своем месте РІ РїРѕСЌР·РёРё — «первый парень РЅР° деревне, Р° РІ деревне РѕРґРёРЅ СЏВ» (Рё Слуцкий расслышал Р·Р° стенкой РєСѓРїРµ сардонический смешок Заболоцкого, которого Твардовский однажды РґРѕ слез обидел, высмеяв гениальную строчку «животное, полное грез»). РћРЅ способен был ценить лишь вещи, написанные РІ его собственной или близкой эстетике, Рё, думаю, пределом его РІРєСѓСЃРѕРІРѕР№ широты был Блок; РЅРѕ корпоративность Твардовский соблюдал, Ахматову печатал, Пастернака РЅРµ травил, Заболоцкому цену знал. Бродский, разумеется, РЅРµ РјРѕРі ему простить отказа напечатать стихи, написанные РІ ссылке,— «В РЅРёС… РЅРµ отразилось пережитое вами»,— РЅРѕ ведь Рё тут бывают странные сближения. Легче всего сказать, что двустопный анапест ранней автоэпитафии «Ни страны, РЅРё погоста…» РІРѕСЃРїСЂРёРЅСЏС‚ Бродским — как Рё всем его поколением, Кушнером, скажем,— через пастернаковскую «Вакханалию»: «Город, зимнее небо, тьма, пролеты ворот…» РќРѕ РІРѕС‚ РІРѕРїСЂРѕСЃ — Сѓ Пастернака РѕРЅ откуда? Кто первым РІ СЂСѓСЃСЃРєРѕР№ лирике начал систематически разрабатывать этот размер СЃ его вполне конкретной семантикой вечной разлуки Рё мысленного возвращения РЅР° место любви? «Поездка РІ Загорье» 1939 РіРѕРґР°: «Что земли перерыто, что лесов полегло, что границ позабыто, что РІРѕРґС‹ утекло! Тень РѕС‚ хаты косая отмечает полдня. Слышу, крикнули: «Саня!В» Р’Р·РґСЂРѕРіРЅСѓР». Нет, РЅРµ меня». Р’СЃРµ это еще, конечно, РїСЂРёРєРёРґРєРё, СЌСЃРєРёР·С‹ Рє главному — Рє РѕРґРЅРѕРјСѓ РёР· величайших, РїРѕ любому счету, СЂСѓСЃСЃРєРёС… стихотворений XX века: «Я — РіРґРµ РєРѕСЂРЅРё слепые ищут РєРѕСЂРјР° РІРѕ тьме; СЏ — РіРґРµ СЃ облачком пыли С…РѕРґРёС‚ рожь РЅР° холме; СЏ — РіРґРµ РєСЂРёРє петушиный РЅР° заре РїРѕ СЂРѕСЃРµ; СЏ — РіРґРµ ваши машины РІРѕР·РґСѓС… СЂРІСѓС‚ РЅР° шоссе…» РўРѕ есть напишешь «одно РёР· величайших» — Рё сам себя окорачиваешь: РґР° ладно, РІ том же В«Ржеве» такие вкусовые провалы! РћРЅРѕ должно быть короче РІ три раза, Рё оставить Р±С‹ РѕС‚ него первые СЃРѕСЂРѕРє строк РґР° последних столько же — цена ему была Р±С‹ РјРЅРѕРіРѕ выше. «Нет, неправда! Задачи той РЅРµ выиграл враг» — РЅСѓ, зачем здесь это? РќРѕ СЃ РґСЂСѓРіРѕР№ стороны — кто РіРѕРІРѕСЂРёС‚-то? РџРѕСЌС‚? Нет — солдат, наслушавшийся политработников, Рё немудрено, что РІ его монологе, даже посмертном, застряли газетные штампы. Р’СЃРµ РІ этом стихотворении, любые длинноты — прощаются Р·Р°: «Я СѓР±РёС‚ Рё РЅРµ знаю — наш ли Ржев наконец?В» Это СѓР¶ СЏ РЅРµ РіРѕРІРѕСЂСЋ Рѕ том, что РѕРЅ первый вслух заговорил Рѕ ржевской катастрофе 1942 РіРѕРґР°.