Экспозиция и общее членение темы 9 страница
В соответствии с основной чертой нововременного мышления, двигающегося в области разума, Кант также мыслит в измерении разума и исходя из этого измерения. Разум в качестве способности основоположений в целом является способностью представлять нечто как нечто. «Я представляю себе нечто как нечто» — строгая формулировка ego cogito Декарта, строгая формулировка «я мыслю». Таким образом, измерение критики теоретического, практического и технического разума является «яйностью Я» (die Ichheit des Ich): субъективностью субъекта. В отношении к Я как к субъекту сущее, поставленное в представлении перед Я, обладает характером объекта для субъекта. Сущее является сущим в качестве предмета для некоего сознания. Благодаря тому, что сознание позволяет предмету принадлежать себе, оно, таким образом, вместе с ним представляет и себя самое и является самосознанием. Но потому, что теперь область субъективности как область Ratio в смысле разума является в себе самой областью principium rationis, т.е. Ratio в смысле основания, критика чистого разума исследует достаточное основание для предметов, т.е. для предметов как предметов субъекта, сознательно представляющего себя самого. Вопрос критики о достаточном основании для предметов превращается в вопрос об априорных условиях возможности имеющегося в опыте представления предметов. Здесь не стоит объяснять, в чем состоят эти условия и каким образом они, согласно Канту, делают возможным представление. Сейчас важно нечто другое.
Основание, которое подает (zureicht) предмету его возможность быть предметом, передает то, что мы называем предметностью предметов. Предметность — это по-кантовски понятое бытие сущего, доступного опыту. Предметность предмета, очевидно, является самой подлинной сущностью предмета. Однако предметность не пристает к предмету и не застревает в предмете как какое-нибудь из его качеств. Напротив, предметность присваивает себе предмет, однако не задним числом, а прежде, чем он является в качестве предмета, с тем, чтобы он мог явиться как таковой. Поэтому критическое установление границ предметности предмета превышает предмет. Однако это превышение предмета (das Hinausgehen über den Gegenstand) является ничем иным, как вхождением (das Hineingehen) в область основывающих основоположений, вхождением в субъективность разума. Переход к предметности через преодоление предмета (der Überstieg über den Gegenstand zur Gegenständigkeit) — это вход (der Einstieg) в разум, обнаруживающийся при этом только в своей осново-полагающей сущности. Это намеренно входящее в субъективность преодоление предмета (dieses in die Subjektivität eigens einsteigende Übersteigen des Gegenstandes) по латыни именуется transcendere. Поэтому Кант называет свой критический подход, который исследует априорные условия возможности предметов, превосходящим (überstieghaft), трансцендентальным методом.
При той путанице, которая происходит сегодня с названиями «трансценденция», «трансцендентный» и «трансцендентальный», эти понятия необходимо четко различать. Даже тот, кто полагает, что разбирается в том, что Кант понимал под трансцендентальным методом, должен всякий раз заново осваивать то, что было продумано Кантом.
Почему? Потому что трансцендентальный метод отнюдь не является тем действием, совершая которое, двигаются лишь по поверхности вокруг того, чем занимаются. Кант называет свой метод «критикой», т.е. устанавливающей границы доставкой достаточного основания, умышленно используя слово «трансцендентальный», а не «трансцендентный»; ведь «трансцендентным» Кант называл то, что находится за границами человеческого опыта, поскольку не преодолевает (übersteigt) предметы, двигаясь по направлению к их предметности, а перешагивает предметы вместе с их предметностью, и притом делает это без достаточных полномочий, потому что не обладает возможностью обоснования. Трансцендентным, согласно Канту, является то представление, которое присваивает себе право познавать предметы, недоступные опыту. Трансцендентальный метод, напротив, движется именно к достаточному основанию предметов опыта и тем самым к достаточному основанию самого опыта. Трансцендентальный метод двигается внутри округи оснований, которые обосновывают предмет опыта в его возможности. Трансцендентальный метод устанавливает границы округи вступающих в игру, обосновывающих оснований. Трансцендентальный метод удерживает себя в этой округе и внутри того, что он ограничивает. Потому что, оставаясь в кругу достаточного основания для возможности опыта, т.е. внутри сущности опыта, этот таким образом остающийся-в- трансцендентальный метод (die also inbleibende transzendentale Methode) является имманентным. Но все же метод называется трансцендентальным, потому что относится к трансцендентному, критически ограничивая это трансцендентное в его полномочиях. Трансцендентальный метод проходит сквозь имманентность субъективности, т.е. сквозь то представление, в котором предметы как предметы представления пребывают в качестве своего достаточного основания. Это и есть их предметность, бытие сущего.
То, что живо в кантовском трансцендентальном методе и что в измененном виде проскальзывает в слове «трансцендентальный», мы увидим только тогда, когда продумаем слово «трансцендентальный» в широком временном диапазоне, обращенном как назад, к тому, что уже было, так и вперед, к тому, что только еще должно наступить (in einem weiten Bogen rückwärts in das Gewesene und vorwärts in das inzwischen Ankommende).
Для того чтобы нам стало ясно, насколько объяснение «трансцендентального» принадлежит к нашему пути, а точнее сказать, к подготовке прыжка из одной тональности положения об основании в другую, стоит коротко напомнить о следующем. По-кантовски понятое «трансцендентальное» касается перехода от предмета, т.е. от получаемого в опыте сущего, к предметности, т.е. к бытию. Но прыжок является прыжком из положения об основании как положения о сущем в положение как сказывание о бытии как бытии. Прыжок перепрыгивает область, расположенную между сущим и бытием. Трансцендентальное, переход и прыжок, хотя и не являются чем-то равным, но суть то же самое, поскольку принадлежат друг другу в отношении отличия сущего и бытия. Если мы продумаем слово «трансцендентальный» и то, что в нем названо, в обратном направлении к тому, что уже было, то получим в итоге два момента, которые следовало бы кратко отметить.
Обозначение «трансцендентальный» в обычном употреблении этого слова происходит из схоластики средневековья. Оно относится к transcendens, которым обозначается некий modus, какой-то способ и какая-то мера, с помощью которых измеряется omne ens qua ens; к примеру: omne ens est unum. «Всякое сущее есть одно сущее и как таковое не является каким-либо другим.» Точнее, этот modus сущего определяется как modus generaliter consequens omne ens. Consequens здесь мыслится как определение, обратное antecedens. Это важно принимать во внимание. Самые общие определения всякого сущего как такового следуют за сущим и вытекают из него. В таком смысле они пересекают, перешагивают (transcendere) то, что принадлежит к любому сущему; поэтому они называются «трансценденталиями». Но для Канта то, выяснением чего занимается трансцендентальный метод, не есть нечто такое, что в отношении к сущему в смысле предмета опыта является consequens. Напротив, предметность, которая подает предмету основание его возможности, является antecedens, предшествующим (das Vorhergehende), чем-то a priori.
Средневеково-схоластическое определение ens qua ens происходит от Аристотеля, и именно из начала четвертой книги «Метафизики». То, что мы знаем под этим названием, т.е. под «Метафизикой» Аристотеля», является не «сочинением», а неким выполненным не Аристотелем подбором трактатов, вопросы которых затрагивают те или иные совершенно различные сферы и направления.
«Метафизика» Аристотеля с литературной точки зрения ни в коей мере не представляет собой цельного произведения. Что же касается содержания, то следует отметить, что в каждой части «Метафизики» вопросы ставятся различными способами.
Первое предложение первой главы четвертой книги гласит:
’ ’ ‘ ’ ‘ ’ ‘ ’ ‘.
В переводе, ставящем своей целью объяснение, это означает:
Существует такое нечто, как понимание, которое принимает в поле своего зрения присутствующее в качестве присутствующего, и тем самым в этом присутствующем (принимает в поле своего зрения) то, что есть в распоряжении присутствия, предлагая себя, исходя из себя самого.
Здесь речь идет не о трансцендентальном, которое в кантовском смысле определяет сущее как предмет в его предметности, но также и не о некем modus entis generaliter consequens omne ens. И это на том простом основании, что мыслится по-гречески, и соответственно речь идет об ’. ’ — это , такого же рода, как и некое из-себя-распускание (ein von-sich-her-Aufgehen). ’ — это не ens в смысле ens creatum средневековой схоластики, т.е. сущее как нечто сотворенное Богом. Но ’ также и не является предметом относительно его предметности. То, что в аристотелевском смысле определяет сущее относительно его бытия, и то, как это происходит, испытывается иначе, чем в средневековом учении об ens qua ens. Однако глупо было бы говорить, что средневековые теологи неправильно понимали Аристотеля; скорее, они понимали его иначе, соответствуя тому способу, каким бытие посылало себя им. В свою очередь и для Канта посыл судьбы бытия является другим. Иное понимание становится неверным пониманием только там, где оно раздувается до единственно возможной истины и одновременно низвергается до ранга того, что должно быть понято обязательно. Лишь для Канта метод, в котором мышление занимается выяснением бытия сущего, становится трансцендентальным методом. То, что отличает трансцендентальное определение сущего как такового, отнюдь не исчерпывается исключительно тем, что теперь сущее испытывается в опыте как предмет свойственного Я субъективного разума. Напротив, то, что отличает трансцендентальный метод, заключается в том, что он в качестве определения предметности предметов принадлежит к самой предметности. Доставка достаточного основания для предметов является тем представлением, которое первоначально выдвигает и обеспечивает предметность предметов и поэтому принадлежит к предметности, т.е. к самому бытию получаемого в опыте сущего. Трансцендентальный метод соответствует требованию положения об основании. Благодаря трансцендентальному методу господствующий в Ratio (разуме) principium rationis sufficientis выступает на простор и свет своего властвования.
Тот новый способ, каким бытие посылает себя, заключается не только в том, что теперь бытие обнаруживается (zum Vorschein kommt) в качестве предметности, но и в том, что эта обнаруживаемоесть (dieses zum-Vorschein-Kommen) демонстрирует такую решительность, в результате которой бытие определяется в области субъективности разума и только в ней. Решительность этого посыла судьбы бытия означает следующее: любое другое основывание (Gründung) бытия сущего, вне измерения трансцендентального разума, исключено; ибо априорные условия возможности предметов, их достаточное основание, ratio sufficiens является Ratio, самим разумом. Приводя это к формуле, можно сказать и таким образом: «Всякая предметность предметов, т.е. всякая объективность объектов покоится в субъективности». Однако эта формула говорит нечто только тогда, когда мы принимаем во внимание следующее:
Субъективность не есть нечто субъективное в том смысле, что под этим, как правило, подразумевается лишь то, что ограничивается одним единственным человеком, что-то случайное в своей особости и произвольности. Субъективность — это сущностная законность оснований, каковые доставляют (zureichen) возможность какого-либо предмета. Субъективность подразумевает не какой-то субъективизм, а то доставление требования положения об основании, вследствие которого сегодня вступил в права атомный век, когда в бешеном темпе исчезает особость, отдельность и значимость чего-то единичного, уступая место тотальной унификации. Все это покоится (независимо от того, сознаем ли мы это сегодня или не сознаем и допускаем или не допускаем его возможность) в посыле судьбы бытия как предметности для субъективности разума, для Ratio, определенного с помощью principium rationis, властное требование которого развязывает руки универсальному и тотальному расчету всего, что поддается исчислению.
Это указание не преследует цели нарисовать перед Вами многовариантную духовную ситуацию современности или встать на позицию неизбежной безысходности. Напротив, это указание оказывается на пути того лекционного курса, который хотел бы показать, что собственно требуется для того, чтобы осознать то, что «есть». То, что «есть», как раз не является чем-то актуальным или современным. То, что «есть», есть, исходя из чего-то бывшего (aus dem Gewesen), и в качестве такового является чем-то прибывающим (Ankommende). Это прибывающее, уже давно находящееся в пути, является безусловным требованием положения об основании в облике совершенной рациональности. Не нужно ни обладать даром пророка, ни внимать пророчествам, для того, чтобы увидеть это, может быть, вопреки живучести собственно исторического мышления. Учащающиеся попытки бегства из исторической традиции, со своей стороны, являются неким знаком того требования, которому подчиняется эпоха. Подчас даже кажется, словно это бегство из истории устраняет последние преграды, которые еще противостоят абсолютно беспрепятственной, полной технизации мира и человека. С вышеупомянутым бегством из истории совпадает исчезновение способности исторического различения. В подтверждение этого сейчас следует сослаться на пример, который одновременно демонстрирует и то, каким образом мы (с учетом прежних замечаний) непременно остаемся на пути некоего осознания того, что же такое трансцендентальный метод, который отличает критическое мышление Канта.
Мы уже часто упоминали о том, что эпоха, которая называется Новым временем, восприняла основную черту своей истории из того посыла судьбы бытия, в котором бытие посылает себя в качестве предметности и таким образом предоставляет сущее в качестве предметов. Но столь же часто в отношении этого упоминания оставалось, пожалуй, и некоторое сомнение. Его можно высказать следующим образом: Что же такого особенного в том, что сущее становится предметом? Не всегда ли сущее уже было предметом и причем именно там, где бытие как , как чистое распускание (als reines Aufgehen), позволяет проявляться сущему из него самого? Не знало ли уже и греческое мышление сущее в качестве предмета и, более того, только таким образом? Обратим внимание, к примеру, хотя бы на греческие скульптуры.
Для того чтобы внести ясность в этот вопрос, важно уметь исторически различать. Как уже ранее отмечалось, слово «предмет» — это перевод латинского obiectum. Ни кто иной, как сам Лессинг уберег себя в свое время от этого перевода. Лессинг переводил obiectum как «Gegenwurf» (букв.: «бросок напротив»). В самом деле, этот перевод не только буквален, но и более красноречив. Ведь он говорит о том, что нечто бросается навстречу (etwas entgegengeworfen wird), и как раз навстречу представляющему субъекту, и именно благодаря его наличию. «Бросок напротив» точно достигает того смысла слова obiectum, который оно имело уже в средневековье. Неким obiectum является, к примеру, золотая гора, именно потому, что она, как мы сказали бы сегодня, существует не объективно, а бросается (zugeworfen wird) представляющему Я лишь посредством воображающего представления. Но в нововременном значении объекта одновременно заключается и то, что что-либо брошенное, что-либо полученное в распоряжение при помощи старания исследующего рас-смотрения, отнюдь не является только воображением, а доставляет представляющему Я нечто, присутствующее из себя самого. Но теперь способ присутствия определяется посредством подавания основания чему-то стоящему напротив (das Zureichen des Grundes des Gegenstehenden), т.е. посредством предметности, мысля по-кантовски — посредством основоположений рассудка как принципов разума. И поскольку объект, таким образом, отнюдь не является просто представлением субъекта, ибо, наоборот, именно в объекте навстречу представляющему субъекту бросается и подносится нечто, что одновременно стоит в себе самом (in sich stehen), то и перевод obiectum словом «Gegenstand» («предмет») имеет право на существование. Однако мы не можем оставить без внимания то различение, которое сейчас обнаружилось. Оглядываясь на только что замеченное, можно было бы упорствовать в том, что уже и для греков сущее проявляло себя в характере предмета. Однако полагать так было бы ошибкой. Для греков нечто присутствующее раскрывается, хотя и в характере такого «напротив» (Gegenüber), но никогда не в характере предмета, если воспринимать теперь это слово в понятом строго нововременном смысле объекта. «Напротив» и предмет не равны друг другу. В предмете (im Gegenstand) это «против» (das Gegen) определяется благодаря субъекту, исходя из представляющего «броска навстречу». В «напротив» такое «против» обнаруживает себя в том, что собственно проходит через внимающего, обладающего слухом и зрением человека (über den vernehmenden, blickend-hörenden Menschen kommt), в том, что охватывает (überkommt) человека, того, который никогда не постигал себя в качестве субъекта для объекта. В соответствии с этим присутствующее — это не то, что какой-либо субъект бросает себе в качестве объекта, а то, что подходит способности слышать, и то, что человеческое зрение и слух о-свещает и из-ображает как через них прошедшее (was auf das Vernehmen zukommt und was das menschliche Blicken und Hören als über es Gekommenes hin- und dar-stellt). Греческое изваяние (Stand-bild) — это внешний вид чего-то стоящего (der Anblick eines Stehenden), чья статичность (Stand) не имеет ничего общего с предметом в смысле объекта. Греческое ’, «напротив», точнее, что-либо лежащее-перед в таком «напротив» (das im Gegenüber Vorliegende) — это нечто совершенно другое, нежели предмет в смысле объекта. В смотрящем на них присутствии богов греки имели опыт самого тревожного и самого чарующего «напротив»: . Но они не ведали о предметах в смысле объектов. «Против» и «противо-стоять» (das Gegen und Be-gegnen) имеют здесь другой смысл.
Следовательно, если уж размышлять (как это теперь часто случается) о феномене противостояния (Begegnung), то при этом необходимо соблюдаться условие чистоты этого намерения. Должна царить ясность в том, устанавливается ли феномен противостояния в сфере субъект-объект-отношения и представляется нововременным способом, исходя из субъекта как персоны, или же противостояние отыскивается в области «напротив». Пройти, мысля, все устройство этой области — дело гораздо более трудное и едва начатое.
Гете, написавший в 1792 году трактат под названием «Опыт как посредник между объектом и субъектом» («Der Versuch als Vermittler von Objekt und Subjekt»), часто и охотно использовал слово «предмет»; он также знал еще старую форму «напротив», которая более четко проявляется, к примеру, в выражении: «Мы рассаживаемся друг напротив друга» («wir setzen uns gegeneinander über»).
В том, как Гете употребляет слово «предмет», слышится и то, и другое: предмет как объект для некоего субъекта и предмет как «напротив кого-либо» («gegen einem über»). Трудно понять здесь смысл этого «über», которое подразумевает многое: «über» как «сверх того», как «над» и как «по ту сторону». Четким «über» становится в глаголе «поражать» (überraschen): быстро, неожиданно, внезапно охватывать кого-нибудь. Вероятно, нигде «über» и «Überraschen» не проявляется ярче и, пожалуй, даже по-гречески, чем в последней строфе гельдерлиновского гимна «Паломничество», датированного 1801 годом. Он начинается словами: «О благодатная Свевия, матерь моя...»
Wenn milder athmen die Lüfte,
Und liebende Pfeile der Morgen
Uns Allzugedultigen schikt,
Und leichte Gewölke blühn
Uns über den schüchternen Augen,
Dann werden wir sagen, wie kommt
Ihr, Charitinnen, zu Wilden?
Die Dienerinnen des Himmels
Sind aber wunderbar,
Wie alles Güttlichgeborne.
Zum Traume wirds ihm, will es Einer
Beschleichen und straft den, der
Ihm gleichen will mit Gewalt;
Oft überraschet es einen,
Der eben kaum es gedacht hat.
Когда кротко повеют зефиры
И возлюбленная Аврора
Нам ниспошлет, терпеливым
Нежные стрелы зари.
И когда над собой мы увидим
Розовеющий сонм облаков,
Нам тогда, дикарям, и откроется, может быть, тайна,
Как призвать вас, Хариты!
Но, увы, эти дщери богов,
Как и все, порожденное небом,
Неисповедимы для нас.
Едва человек покусится узнать
Сокровенное — вмиг оно обернется
Сновиденьем для тех, кто стремился
Хитростью им овладеть,
И оно карает тех смельчаков,
Кто желает ему уподобиться силой.
Зато нежданно оно открывается тем,
Кто и не мыслил о тайнах[17].
Вместо «мыслил» Гельдерлин сначала написал «надеялся».
Одиннадцатая лекция
Попытаемся бросить взгляд на ту эпоху бытийной истории, которая в исторической науке именуется Новым временем. Эта попытка преследует цель разъяснить то, что в посыле судьбы одновременно господствует уклонение бытия, и то, каким образом это происходит. Если говорить, исходя из самого бытия, то это означает, что бытие длится как уклоняющееся посылание пространственно-временного зазора, необходимое для явления того, что, соответствуя посылу судьбы и его приказанию, называется тем или иным сущим. То, что по-гречески зовется ’, на латыни ens, по-французски l’être, по-немецки «das Seiende», получало соответствующие имена, исходя из просвета бытия, характерного для той или иной эпохи. Мимоходом заметим, что не случайно то, что греческий язык говорит самым ясным и точным образом тогда, когда он, именуя то, что мы называем «сущим», использует множественное число среднего рода. Ибо сущее является тем или иным и, следовательно, разнообразным сущим; бытие же, напротив, нечто единственное, абсолютно сингулярное в безусловной сингулярности.
Мы пытаемся ознакомиться с посылом судьбы бытия, просматривая различные эпохи истории западноевропейского мышления. Такой путь заранее предполагает, что история западноевропейского мышления покоится в посыле судьбы бытия. Но то, в чем покоится что-либо другое, само должно быть покоем. Покой мы обычно представляем как прекращение движения. Если представлять физико-математическим способом, то покой — это лишь некий пограничный случай движения, которое, со своей стороны, остается заранее определенным как перемена места, измеряемого, согласно пространственно-временным координатам. Если покой представляется как прекращение или как пограничный случай движения, то понятие покоя образуется в результате отрицания.
Но если мыслить по существу, покой является не потерей, а собиранием движения, таким собиранием, которое только из себя самого и посылает движение, и в этом посылании не только отпускает и отсылает движение, но и удерживает его. Согласно этому, движение покоится в покое. Поэтому, если мы принимаем то, что история западноевропейского мышления покоится в посыле судьбы бытия, то в том, что означает посыл судьбы бытия, мы мыслим некий покой, некое собирание, в котором остается собранным также и всякое движение мышления, независимо от того, обладает ли мышление каким-либо знанием непосредственно об этом или не обладает.
Итак, мы принимаем такое отношение между бытийным посылом судьбы и историей мышления. Говоря о таком принятии, мы здесь имеем в виду следующее: получать то, что овладевает мышлением; «принимать» используется в том же смысле, в каком мы говорим: «Принимать вызов противника на бой»; только здесь принятие не представляет собой ничего враждебного, а бой не является столкновением взаимной ненависти. «Принимать» и «брать» имеют теперь такой смысл: «соответствовать, вслушиваясь и рассматривая».
Если мы принимаем то, что история западноевропейского мышления покоится в уклончивом посыле судьбы бытия, то это отнюдь не является только выдвигаемым нами предположением в смысле некоего мнения, которое произвольно вторгается в обстоятельства какого-либо дела и заключает их в предвзятое суждение.
То, что вышеупомянутое предположение о том, что история мышления покоится в посыле судьбы бытия, отнюдь не является исходящим от нас мнением, а есть обретение того, что исходит от бытия, с несомненной ясностью прояснится тогда, когда мы кратко напомним себе о том, что мы до сих пор еще не разбирали специально, хотя уже попутно обдумывали, и даже уже упоминали. Из всего того, что в этом мире постигается с трудом, это труднее всего постичь, потому что оно ближе всего к нам расположено, поскольку мы суть оно само.
В начале нашего лекционного курса, а затем и позднее, не раз речь шла о требовании положения об основании и о том, что мы, не задумываясь, следуем этому требованию; ибо мы суть вовлеченные в это требование. И лишь в качестве таких вовлеченных мы способны принимать, т.е. получать то, что посылает себя нам. В посыле судьбы бытия мы исходим из просвета бытия и посланы вместе с ним. Но подобным образом мы суть также и те же самые, те, к кому бытие обращается в уклонении и обращается именно посредством этого уклонения, и те, кому бытие как такой посыл судьбы отказывает в просвете своего сущностного происхождения.
В противоположность этому, как кажется, звучат слова, высказанные Гегелем двадцать второго октября 1818 года при открытии его лекционного курса в Берлинском университете:
Мужество истины, вера во власть Духа — это первое условие философских занятий; человек должен уважать самого себя и почитать себя самым высшим существом. Он может быть недостаточно высокого мнения о величии и власти Духа; замкнутая сущность универсума не имеет в себе силы, которая могла бы оказать сопротивление мужеству познания; она должна открыться ему и предстать перед глазами во всем своем богатстве и во всей своей глубине, принося ему удовлетворение.
Мы мыслили бы недостаточно масштабно и недостаточно объективно, если бы поняли эти слова как некую дерзость личности мыслителя по отношению к Абсолюту. Дело обстоит с точностью до наоборот: эти слова говорят о готовности соответствовать требованию, в качестве которого бытие в смысле абсолютного понятия посылает себя мышлению и решающим образом предопределяет эпоху завершения западноевропейской метафизики. Благодаря тому, что бытие сущего дает метафизически-онтологическому мышлению абсолютно познать себя в облике абсолютного понятия, в этом посылании бытия скрывается предельное уклонение. То, насколько это соответствует действительности, прояснится впоследствии при заключительной характеристике бытийно-исторической эпохи кантовской философии.
Следует повторить то положение, которое мы высказали перед тем, как речь зашла о Гегеле: В посыле судьбы бытия мы исходим из просвета бытия и посланы вместе с ним, и подобным образом мы суть те же самые, те, к кому бытие обращается в уклонении и обращается именно посредством этого уклонения, и те, кому бытие как такой посыл судьбы отказывает в просвете своего сущностного происхождения. В качестве посланных бытием в посыле судьбы бытия мы (и именно согласно нашей сущности) стоим в просвете бытия. Но мы отнюдь не праздно стоим в этом просвете неокликнутыми, а стоим в нем как вовлеченные бытием сущего в его требование. Как стоящие в просвете бытия мы суть посланные, суть допущенные в пространственно-временной зазор. Это означает, что мы — те, кто нужны в этом свободном пространстве, нужны в нем и для него, нужны для того, чтобы строить и создавать в просвете бытия, в самом широком смысле — для того, чтобы сохранять его.
В моем трактате «Бытие и время» (1927), изложенном еще довольно неуклюжим и неустоявшимся языком, это означает следующее: основная черта Dasein, которым является человек, определяется бытийным пониманием. Под бытийным пониманием здесь ни в коем случае не подразумевается, что человек в качестве субъекта обладает неким субъективным представлением о бытии, а оно, бытие, — всего-навсего некое представление. В этом смысле Николай Гартман, да и многие его современники, по-своему поняли подход «Бытия и времени».
Бытийное понимание означает, что человек, согласно своей сущности, стоит в открытом проекта бытия (im Offenen des Entwurfes des Seins steht) и испытывает такого рода понимание. Благодаря таким образом испытанному и продуманному бытийному пониманию представление человека как некоего субъекта, говоря по-гегелевски, отодвигается в сторону. Только поскольку человек, согласно своей сущности, стоит в просвете бытия, он является мыслящим существом. Ибо с давних пор в нашей истории мыслить означало не меньше, чем соответствовать приказанию бытия и, исходя из этого соответствия подробно обсуждать сущее в его бытии. Это обсуждение () разворачивается в истории западноевропейского мышления в диалектику.