Суворов в слове на торжество мира.

 

И воистину, бывало ли когда народодержавие долговременно? Оно едва восстает, уже и погибает: яко былие возникшее на камении или на песке, вмале мимоходит; едва неколикие годы высочайшую его славу созерцати могут; ибо семена своего разрушения в самом себе носит, – семена плодоносящие зависть, властолюбие, несогласие, {407}мятежи. Во что же оно претворяется? Паки во единоначалие. Сие убо начало, сие и конец, всякого правления. Отверзем книгу минувших веков, отверзем книгу человечества: сие всегда найдем быти тако; ибо хотя человеки и преходят, яко же волны моря, и днесь суть единые, заутра другие; но род их, и свойство, и естество их всегда остается непременное и тое же: почему всегда тоже и быти долженствует; и прошедшие времена суть образ и пример времен грядущих. Убо надлежит чтити мудрость праотцов, и неудобь себе мыслити превыше их разума, [329]превыше их сведений и искуса. – Что? како помыслим о просвещеннейшем и славнейшем во Европе народе Французском, приводящем нас днесь во ужас и содрогание? {Что? сие давно} [Что таковое] с ним творится? Се страна изобильная, совокупная, многолюдная, просвещенная; лежащая толико же способно на всякую потребу на едином краю великой суши, колико на другом пресловутый Китай, – сия страна расто{408}ченна, растерзана, без власти, без законов, без подчинения. Како сие? Государь ее не имел силы быть отцом ее. Он поруган, попран; – супруга его, толиких и толь неисчетных Императоров дщерь и внука... Отвратись сердце мое, заградитесь уста мои; да не поведаю ужасов, разящих человечество паче грома. Тамо царствуют днесь неистовые, не благословенные кровопийцы. – Но сему, мню, едва не подобало и быти тако. Давно уже народ сей упражняется в бесчисленных новоумышляемых суетах, совращающих Европу: коснулся благочестия, коснулся правительства: пренебрег древние, пренебрег живые примеры: мечтает изобретать, и непрестанно гласит новое просвещение, новые составы всего, новые права человечества: умы и сердца многих неразумных ядоупоил погибельным своим учением. Се убо погибель [330]его возвращается на главу его! – Воззри великий, но не благоусмотрительный, Писатель Фернейский! воззри, прославлен{409}ный, но не истинный, друг человечества, гражданин Женевы, возмневший искати славы от замысловатых, и чрезъестественных, и неожидаемых писаний паче, нежели от твердых, созидающих сердце! Воззрите, вы, и прочие немалочисленные, чему вы научили соотчичей ваших? Вы превратили правила, нрав правлений; поколебали учрежденною верою, отъяли сладчайшее упование, сладчайшее утешение человечества: вы породили дерзостнейшие и пагубнейшие мнимо-вдохновенных, мнимо-просвещенных, общества; тьмы тем человеков вами совращены: но се наипервее совращено и разрушено собственное отечество ваше! – О колико паче зубов змиевых язвительнейший, не сыновний, не отечественный дух! – И ты, премудрый Творец духа законов преселившегося в писания и учреждения Екатерины, честь разуму человеческому, вяще же человеческому сердцу честь! Мню, яко гнушаешися и отрицаешися почестей, тебе соотечественниками твоими, во храме великих {410}мужей, некогда после многих, определяемых. Твое учение не безначалие, не народодержавие в пространнейшей и сильнейшей области Европы, владычеству[331]ющей во всех частях света; не неистовое и ярящееся властительство ночных сонмищ, дерзающих поставляти престол свой в поруганных и святыни обнаженных храмах Божиих, и злоумышляющих тамо неслыханные продерзости и беззакония. Мудрость твоя, почерпнутая из всех стран земли, и из всех веков человечества, подвиг двадесяти лет драгой твоей жизни отечеству твоему днесь не на пользу.[38]

 

— — —

 

Из Хемницеровых басен.
Куры и голубка.

 

Какой-то мальчик птиц любил,
Дворовых, всяких без разбору;
И крошками кормил.
Лишь голос даст ко сбору,{411}
То куры тут как тут[39],
Отвсюду набегут.
Голубка тоже прилетела
И крошек поклевать хотела;
Да той отваги не имела
Чтоб подойти к крохам. Хоть к ним и подойдет,
Бросая мальчик корм, рукою лишь взмахнет,
Голубка прочь, да прочь; и крох как нет, как нет*:
А куры между тем с отвагой наступали,
Клевали крохи, да клевали*.[332]
На свете часто так идет,
Что счастия иной отвагой доступает;
И смелой там найдет,
Где робкой потеряет.

 

— — —

 

Из второй Горациевой Сатиры,
перевод Баркова.

 

Когда стараются порока избежать,
В противной дураки обыкли попадать.
Иной привык ходить раздувшись долгополым;
Хоть скачет фертиком другой, но равен с голым;{412}
Тот нежен через чур, а сей щеголеват;
Мастьми душист Руфилл, козлу Горгоний брат.
Благопристойная ж посредственность забвенна
У тех, которых мысль страстям порабощенна.
Бывает в склонности одной не без отмен;
Есть, коих веселит любовь замужних жен,
Другие ж тем себя от оных отменяют,
Что страсти там предел, где должно, полагают.
Увидев юношу неподлаго Катон,
Что из бесчестнаго выходит дому он,
Изрядно делаешь, дружок, сказал без брани:
В чужие не садись никто отважно сани,[333]
Но лучше на простой наемной кляче сесть
Тому, в ком сильная к езде охота есть.
Подобной похвалы Купений не желает,
Кой правилу сему противно поступает.
Послушайте, каков прелюбодейства плод,
Которым мерзок есть сластолюбивых род,
Сколь полны горести бывают, бедств и плача,
Утеха краткая и редкая удача.
Тот с кровли полумертв скочил, иль из окна,
Другому до костей иссечена спина;
Иной бежа с двора несчетны видел страхи,
И на воров попав, облуплен до рубахи;
Тот деньгами едва отсыпаться возмог,{413}
Другой обруган весь от головы до ног.
Не редко дорога и тем любовь приходит,
Что после жизнь иной скопцем по смерть проводит.
Всяк праведным такой о сих чтит приговор, и проч.[40]

 

— — —

 

Письмо Горация Флакка о стихотворстве к Пизонам,
перевод Поповского.

 

Увидев женской лик на шее лошадиной,
Шерсть, перья, чешую на коже вдруг единой;[334]
Чтобы красавицей то чудо началось,
Но в черной рыбий хвост внизу оно сошлось:
Могли б ли вы тогда, Пизоны, удержаться,
Чтоб мастеру такой картины не смеяться?
Я уверяю вас, что гнусной сей урод
Во всем с тем слогом схож, пустых где мыслей сброд.
Как сонная мечта не вяжется нимало,{414}
Несходно ни с концем ниже с собой начало.
Пиите, знаю я, и живописцу с ним
Возможно вымыслом представить все своим.
Сей вольности себе и от других желаем,
И сами то другим охотно позволяем;
Но ей пределы в том природою даны,
Чтоб с бурей не смешать любезной тишины,
Чтоб тигра не впрягать к одним саням с овцею,
И не сажать скворца в ту ж клетку со змиею.
Начавши что-нибудь великое писать,
И важности хотя стихам своим придать,
Мы часто в оных храм Диянин представляем,
Иль Рена быстроту и шум изображаем,
Иль радугу с дождем и нежные луга,
Где шумом сладкой сон наводят берега.
Но здесь о сем писать прикрасы нет ни малой,
Как на кафтане быть заплате цветом алой!
Пускай ты дерево так можешь начертать,
Что с подлинным отнюдь его не распознать;
Но если описать дал слово в договоре,
Как борется с волной пловец разбитой в море,
То дереву стоять пристанет ли при сем?
Почто начав с орла, кончаешь воробьем?
О чем кто стал писать, того уж и держися,
И в постороннее без нужды не вяжися.[335]
О чем бы ни хотел ты петь стихи, воспой,{415}
Лишь сила слов была б одна и слог простой.
Пиитов больша часть обманута бывает,
Когда о доброте по виду рассуждает.
Один за краткостью весь замысл свой темнит,
Другой для чистоты не живо говорит,
Кто любит высоту, тот пышен чрезвычайно,
Кто просто написал, тот подл и низок крайно.
Кто тщался скрасить слог свой разностью вещей,
Дельфинов тот в лесах, в воде искал вепрей, и проч.[41]

 

— — —

 

 

Хариты

(Из сочинений Державина.)

 

По следам Анакреона
Я хотел воспеть Харит;
Феб во гневе с Геликона
Мне предстал и говорит:
Как, и ты уже небесных
Дев желаешь воспевать?
Столько прелестей бессмертных
Хочет смертный описать!
Но бывал ли на высоком{416}
Ты Олимпе у богов?
Обнимал ли бренным оком[336]
Ты веселье их пиров?
Видел ли Харит пред ними,
Как под звук приятных лир
Плясками они своими
Восхищают горний мир;
Как с протяжным, тихим тоном,
Важно павами плывут;
Как с веселым, быстрым звоном,
Голубками воздух вьют;
Как вокруг оне спокойно
Величавый мещут взгляд;
Как их все движенья стройно
Взору, сердцу говорят;
Как хитоны их эфирны,
Льну подобные власы,
Очи светлые, сафирны,
Помрачают всех красы;
Как богини всем собором
Признают: им равных нет,
И Минерва с важным взором
Улыбается им вслед?..
Словом: зрел ли ты картины
Непостижныя уму?

Видел внук Екатерины,
Я ответствовал Ему.
Бог Парнаса усмехнулся,
Дав мне лиру отлетел – {417}
Я струнам ея коснулся
И младых Харит воспел.[42]

 

— — —

 

[337]Богданович в Душеньке
описывает путешествие Венеры.

 

Богиня, учредив старинный свой парад,
И в раковину сев, как пишут на картинах,
Пустилась по водам на двух больших Дельфинах.
Амур, простря свой властный взор,
Подвигнул весь Нептунов двор.
Узря Венеру резвы волны,
Текут за ней весельем полны.
Тритонов водяной народ
Выходит к ней из бездны вод,
Иной вокруг ея ныряет,
И дерзки волны усмиряет;
Другой, крутясь во глубине,
Сбирает жемчуги на дне,
И все сокровищи из моря
Тащит повергнуть ей к стопам;
Иной с чудовищами споря,
Претит касаться сим местам;
Другой на козлы сев проворно,{418}
Со встречными бранится вздорно,
Раздаться в стороны велит,
Возжами гордо шевелит,
От камней дале путь свой правит,
И дерзостных чудовищ давит.
Иной с трезубчатым жезлом,
На Ките впереди верьхом,
Гоня далече всех с дороги,
Вокруг кидает взоры строги,
И чтобы всяк то ведать мог,
В коральной громко трубит рог;[338]
Другой из краев самых дальных,
Успев приплыть к богине сей,
Несет обломок гор хрустальных
Наместо зеркала пред ней.
Сей вид приятность обновляет
И радость на ея челе.
О если б вид сей, он вещает,
Остался вечно в хрустале!
Но тщетно то Тритон желает:
Исчезнет сей призрак, как сон,
Останется один лишь камень,
А в сердце лишь несчастный пламень,
Которым втуне тлеет он.
Иной пристав к богине в свиту,
От солнца ставит ей защиту,
И прохлаждает жаркий луч,
Пуская кверху водный ключ.
Сирены, сладкие певицы,{419}
Меж тем поют стихи ей в честь,
Мешают с быльми небылицы,
Ее стараясь превознесть.
Иныя перед нею пляшут,
Другия во услугах тут,
Предупреждая всякой труд,
Богиню опахалом машут.
Другия ж, на струях несясь,
Пышат в трудах по почте скорой,
И от лугов любимых Флорой,
Подносят ей цветочну вязь.
Сама Фетида их послала
Для малых и больших услуг,
И только для себя желала,[339]
Чтоб дома был ея супруг.
В благоприятнейшей погоде
Не смеют бури там пристать,
Одни Зефиры лишь в свободе
Венеру смеют лобызать.
Чудесным действием в то время,
Как в веяньи пшенично семя,
Летят обратно беглецы,
Зефиры, древни наглецы;
Иной власы ея взвевает,
Меж тем, открыв прелестну грудь,
Перестает на время дуть,
Власы с досадой опускает,
И с ними спутавшись летит.
Другой, неведомым языком,{420}
Со вздохами и нежным криком
Любовь ей на ухо свистит.
Иной пытаясь без надежды
Сорвать покров других красот,
В сердцах вертит ея одежды,
И падает без сил средь вод.
Другой в уста и в очи дует,
И их украдкою целует.
Гонясь за нею волны там,
Толкают в ревности друг друга,
Чтоб, вырвавшись скорей из круга,
Смиренно пасть к ея ногам.[43]

 

[340]Имея у себя весьма недостаточную библиотеку Русских книг, а притом и опасаясь сие мое письмо чрезмерно увеличить, прерываю я здесь выписки {421}мои из таких писателей и переводчиков, которые хорошим слогом своим обогащают нашу словесность. Мы найдем их довольно, когда станем их искать. Впрочем хотя бы число превосходных сочинений на языке нашем и не было так велико, как на других языках; то конечно сие не оттого происходит, что язык наш не вычищен, или неоткуда нам почерпать; но оттого, что мы в чужом языке свой язык узнать хотим. Я видал называющих себя любителями Российской словесности таких писателей, которые, зная почти всего Расина и Вольтера наизусть, едва ли удостоили когда прочитать некоторые оды Ломоносова, и то без всякого внимания. Мудрено ли, что с таковым расположением, принимаясь писать по-Русски, находим мы язык свой бедным и недостаточным к выра[341]жению наших мыслей? Мудрено ли, будучи больше Французами, нежели Русскими, не уметь нам писать по-Русски? Однако ж невзирая на сие важное обстоятельство, {422}препятствующее прозябать талантам, имеем мы довольное число хороших стихотворцев и писателей, которым последовать можем. Итак, кто любит петь с приятностию, тот будет слушать и применяться к голосу настоящих соловьев, а не тех чижиков, которые, примешивая к песнопению своему какое-то странное чирканье, уверяют нас, что так поют соловьи в чужих краях. Я верю этому, но в своем лесу приятны мне свои соловьи, к голосу которых и слух и разум мой привык.

 

Я предоставляю сие мое письмо в полную вашу волю; вы можете сделать из него такое употребление, какое вам угодно. Пребываю с истинным почитанием ваш, государя моего, покорный слуга Безымянов.

 

— — —

 


{423} [342]Письмо II.

 

Государь мой!

 

Я читал рассуждение ваше о старом и новом слоге. Какую странность взяли вы себе за предмет? Видно, что вы человек без всякого вкусу. Как можно хвалить грубое и порочить тонкое? Заставлять нас идти по следам предков наших с бородами, и хотеть, чтоб просвещенные нации не имели никакого над нами влияния? Знаете ли вы, что вы вздор говорите, и что на сцене прекрасных букв (belles lettres) никто не сочтет вас прекрасным духом (belle ésprit)? Вы этак захотите нас обуть в онучи и одеть в зипуны! Вы смешны! Вы без всякой модификации глупый господин! Вы не имеете никакой моральности; мысли ваши, как у молодого ребенка, совсем не развиты; вас надобно снова воспитать. Какая идея защищать аще и бяше! Ха, ха, ха! Вы бы еще побольше привели примеров из Прологов и часовников! Ха, ха, ха! Это право хороший {424}образчик вашего ума! Ха, ха, ха! Я сроду моего не видывал этак рассуждать! Ха, ха, ха! Впрочем вы напрасно говорите, что нынешние писатели, в числе которых и я имею честь вам кланяться, [343]не читают никогда Русских книг: я сам перелистывал, то есть фельиотировал Ломоноса и перебегал или паркурировал Сумарока[44], чтоб иметь об них идею. Оба {425}они весьма посредственные писатели. Я еще меньше авантажного был об них мнения, когда их читал; но после, читая Левека, узнал, что один из них хорошо писал оды, а другой басни; да и то я думаю, что Левек им пофлатировал, или сказал это об них в таком смысле, что они на нашем только языке изрядно писали, а на Французском ничего бы не значили. В самом деле, мне случилось на Французском языке читать письмо Ломоноса к Шувалу, о пользе стекла; оно изрядно, только в нем никакого отменного элегансу нет. Этаких писателей у них тысячи. Недавно случилось мне быть в Сосиете с нашими нынешними утонченного [344]вкуса авторами; они резонировали о Ломоносе, что он в стихах совсем не Гений, и что в прозе его нет ни элегансу, ни гармонии, для того, что он писал все длинными периодами. Эта критика очень справедливая и тонкая. В самом деле, когда все носят короткие кафтаны, то не смешон ли будет тот, {426}кто выйдет на сцену в длинном кафтане? Также случилось мне от подобного вам вкусу людей слышать, что они, потерявши на этом предмете ум, будто Русский язык богат и ко всякому сорту писаний удобен, приводили в пример какое-то описание соловья из Ломоноса. – Постойте! у меня из большой доставшейся мне по наследству Русской библиотеки, осталась одна только завалившаяся где-то его Риторика: я это место выпишу вам из ней, коли оно не выдрано. Вот оно: Коль великого удивления сие достойно! В толь маленьком горлышке нежной птички толикое напряжение и сила голоса! Ибо когда вызван теплотою вешнего дня взлетает на ветвь высокого дерева, внезапно то голос без отдыху напрягает, то различно перебирает, то ударяет с отрывом, то крутит кверху и книзу, то вдруг приятную песнь произносит, и между сильным возвышением урчит нежно, свистит, щелкает, поводит, храпит, [345]дробит, стонет, утомленно, стремительно, густо, тонко, резко, тупо, глад{427}ко, кудряво, жалко, порывно. Как можно эту галиматью хвалить? К чему весь этот вербияж? Переведите его из слова в слово на Французский язык, вы увидите, какой вздор выйдет, и тогда вы узнаете, что ваш господин Ломоносо никуда не годится. Правда, нынешние писатели начинают вводить вкус в Русский язык, но все далеко еще от Французского. Например: весь этот кортеж слов, над которым бедный Ломоносо столько потел, не пришел бы никому из них в голову; они ту ж самую идею изъяснили бы двумя или тремя словами: как занимательно поет Филомела: сколько в голосе ее трогательных оттенок и вариаций! Ну не лучше ли это всего сборища глупых вербов его: урчит, свистит, щелкает, поводит, хрипит, дробит, стонет, и прочее? Одно слово оттенки всех их заменяет. Драгоценное слово, изобретенное самим Гением, ты ко всему пригодно! Оттенки моего сердца, оттенки моего ума, оттенки моей памяти, и даже можно сказать: оттен{428}ки моей жены, оттенки моего табаку! Оно так замысловато, что кажется ничего не значит; однако сколько под ним предметов вообразить себе можно! Также на этих днях попа[346]лась мне каким-то образом в руки Русская книга. Я развернул ее и прочитал в заглавии: Трудолюбивая Пчела, печатана в 1759 году. Я захотел было ее бросить, зная, что в это время писали без вкусу и набивали слог свой Славенщизною. Однако я был в хорошем нраве, и захотелося мне посмеяться над писателями того периода. Итак я начал эту книгу перелистывать. Во-первых заглавие ее мне не полюбилось: я никогда не слыхивал, чтоб на Французском языке была какая-нибудь книга, которая бы называлась: abeille laborieuse. Во-вторых попалась мне басня господина Сумарока, названная Старик, сын его и осел. Тут нашел я:

 

Прохожий встретившись смеялся мужику,
Как будто дураку,
И говорил: конечно брат ты шумен,
Или безумен;{429}
Сам едешь ты верьхом,
А мальчика с собой волочишь ты пешком.
Мужик с осла спустился,
А мальчик на осла и так, и сяк,
Не знаю как,
Вскарабкался, взмостился.
Прохожий встретившись смеялся мужику,
Как будто дураку,
И говорил: на глупость это схоже,
Мальчишка помоложе;
Так лучше он бы шел, когда б ты был умен,[347]
А ты бы ехал старой хрен!
Мужик осла еще навьютил,
И на него себя и с бородою взрютил,
А парень таки там (и проч.).

 

Как можно это терпеть? Шумен, вскарабкался, взмостился, навьютил, взрютил, парень, старой хрен: все это такие экспрессии, которые только что грубым ушам сносны; но в таком человеке, которого уши привыкли к утонченному вкусу, производят они такое в мозговых фибрах содрогание, которое, сообщаясь чертам лица, физическим образом разрушает природную его Гармонию, и коснувшись областей чувствительного, рисует на нем гри{430}мас презрения. В другой книге, сочинения того ж Автора, случилось мне видеть, что он так же, как Буало, вздумал учить людей науке стихотворства. Там между прочими наставлениями, как сочинять песни, есть у него стихи:

 

Не делай из богинь красавице примера,
И в страсти не вспевай: прости моя Венера!
Хоть всех собрать богинь, тебя прекрасней нет;
Скажи прощаяся: прости теперь мой свет!

 

Вот какие назидательные у нас в предмете поэзии наставники! Это называется рассуждать по-Русски? Будто моя Венера хуже, нежели мой свет? Французы прощаясь с красавицами весьма часто гово[348]рят: adieu ma belle Venus! Это очень элеган. Напротив того они бы хохотать начали, ежели бы у них кто сказал: adieu ma lumiere! Французы побольше нас имеют в этом вкусу, так им и подражать должно. После того перелистывал я еще ту книгу, о которой прежде говорил, и нашел в ней того ж Автора эклоги: мне хо{431}телось посмотреть, имел ли он в любовной нежности какую-нибудь тонкость; однако нет, и этого я в нем не вижу. Например, как бы вы подумали? Он описывает сходбище пастухов точно с такою же важностию, как будто бы он описывал la societé du beau monde, и думает этим интересовать. Вот его стихи:

 

И некогда как день уже склонялся к нощи,
Гуляли пастухи в средине красной рощи,
Котору с трех сторон луг чистый украшал,
С четвертой хладный ток лияся орошал.
Пастушки сладкия тут песни воспевали,
Тут нимфы, крояся в водах, их глас внимали,
Сатиры из лесов с верхов высоких гор,
Прельщаяся на них метали в рощу взор,
Приятный песен глас по рощам раздавался,
И эхом разносим в долинах повторялся.
Всех лучше голосов Филисин голос был,
Или влюбившийся в нее пастух так мнил.
По многих их играх сокрылось солнце в воды,
И темность принесла с собой покой природы.
Отходят к шалашам оттоле пастухи,[349]
Препровождают их в лугах цветов духи,{432}
С благоуханием их липы сок мешали,
И сладостью весны весь воздух наполняли.
Один пастух идет влюбившись с мыслью сей,
Что близко виделся с возлюбленной своей,
И от нее имел в тот день приятство ново;
Другой любовное к себе услышал слово.
Тот полон радости цветок с собой несет,
Прияв из рук тоя, в ком дух его живет,
И порученный сей подарок с нежным взглядом,
Начавшейся любви хранит себе закладом.
Иной размолвившись с любезной перед сим,
Что отреклась она поцеловаться с ним,
Гуляя в вечеру с любезной помирился,
И удоволясь тем, за что он осердился,
Ликует, что опять приязнь возобновил.
Итак из рощи всяк с покоем отходил (и проч.).

 

Можно ли все это насказать о пастухах и пастушках? Разве это des géns comme il faut? – В другом месте пастушка его, изъявляя любовнику своему тоску, которую она без него ощущала, говорит:

 

Источники сии томясь тогда плескали,
И на брегах своих тебя не обретали.
По рощам, по лугам бродила я стеня,{433}
Ничто уж не могло увеселять меня.
Я часто муравы журчащей этой речки
Кропила током слез. А вас, мои овечки,
Когда вы бегали вокруг меня блея,
Трепещущей рукой не гладила уж я.

 

Какие простые идеи! По лугам бродить, овечку гладить! Если тут что-нибудь [350]такое, которое бы было ingenieux, élegant, sublime? Так ли нынешние наши писатели, которые формировали вкус свой по Французскому образу мыслей, пишут и объясняются? Прочитайте: из жалости к грубому вашему понятию, и в надежде, что вы еще можете исправиться, посылаю я к вам элегию, которую сочинил один из моих приятелей. Вы увидите какой штиль, какая гармония, какой выбор слов, и какая тонкость мыслей и выражений в ней господствует! Если же вы сего не почувствуете, если эфирное это пламя не сделает никакого впечатления на симпатию души вашей; то надобно вас оставить без внимания, как такого человека, которого грубоотверделые понятия неизлечимы.

 

— — —

 

{434}Элегия.

 

(Читатель предуведомляется, что сочинение сие писано нынешним просвещенным слогом, в котором сохранен весь Французский элеганс; а напротив того вся варварская Славянщизна и весь старинный предков наших слог ногами попран.)

 

Потребностей моих единственный предмет!
Красот твоей души моральной, милой свет,
Всю физику мою приводит в содроганье:
Какое на меня ты делаешь влиянье!
Утонченный твой вкус с любезностью смесясь,[351]
Меж мною и тобой улучшивают связь.
Когда б ты в Лондоне, в Париже, или в Вене,
С твоими грасами явилася на сцене,
Сосредоточила б ты мысли всех умов,
Возобладала бы гармонией духов,
И в отношении всех чувств и осязаний,
Была бы целию всех тайных воздыханий.
Кого я приведу с тобою в параллель:
Венеру? Юлию? Ах нет! Vous etes plus belle![45]
Ты занимательна, как милая богиня,
И ароматна так, как ананас, иль дыня.{435}
Сколь разум твой развит, сколь трогательна ты,
О том я ни одной не проведу черты.
Своею магией, своими ты словами,
Как будто щепками, всех двигаешь душами,
И к разговорам ты когда откроешь рот,
В сердцах бесчувственных творишь переворот;
Холодной человек тебе даст тотчас цену,
Деятельность его получит перемену;
Он меланхолией своей явит пример,
Какой ему дала ты нежной характер.
Хотя б он грубостью похож был на медведя,
Тобою размягчен, страсть пламенну уведя,
Усовершенствовал своих всех мыслей строй,
Со вкусом, с тонкою хороших слов игрой,
Любовные тебе начнет он строить куры;
Чего не мог над ним эфор самой натуры,
Чтоб посмотрелся он куда-нибудь в трюмо,
Чтоб вырвалось когда из уст его бонмо,
Чтоб у него когда идеи были гибки,[352]
То сделаешь ты все a force твоей улыбки.
Кто может все твои таланты очертить,
И все оттенки их пером изобразить?
Как волосы твои волнистыя сияют,
Между ресницами амуры как играют,
Как извивается дуга твоих бровей,
Как в горлышко твое закрался соловей,
Как живо на губах алеют роз листочки,{436}
Как пухло дуются пурпуровыя щечки!
Взглянувши на тебя, или на твой портрет,
Кто мненья моего своим не подопрет?
Кого магнитное словцо твое коснется,
Тот от движения как может уцелеться?[46]
Чью грудь не соблазнит Эмаль прекрасна лба?
Сам камень, на тебя взглянув, сказал бы: ба!
Кто не найдет в тебе той хитронежной минки,
К которой льнут сердца, как к патоке пылинки?
На дышущих твоих Амброзией устах,
Кто б свой не захотел последний сделать ах!

 

Прощайте, государь мой, остаюсь ваш покорный слуга – я не подписываю никогда своего имени. Впрочем вы можете письмо сие напечатать, если не постыдитесь того, что я демонстрациями моими так вас террасировал.

 


 

— — —

 

Конец.

 

— — —

 


 

— — —

 

{437}{...Вожделенная народа Славенского Матерь, веселящаяся быти таковою! Како любиши древности Славенские, деяния, повествования? Все, все принадлежащее Славянам? В сих упражняешися, любомудрствуеши, и простираеши неведомый луч светлости будущим писателям нашим. Коль сладостно нам сие, что тако чествуеши и возносиши язык Славенский! Коликий Твой подвиг сей, почерпнути оный из источников истинных и единых, но источников отдаленных и мало посещаемых?

 

(Суворов в похвальном слове Екатерине Второй.)}

 

— — —


[353]ПРИБАВЛЕНИЕ

к сочинению, называемому

Рассуждение о старом и новом слоге Российского языка,

 

или

 

СОБРАНИЕ КРИТИК,

изданных на сию книгу,

с примечаниями на оные.

 

— — —

 

[355]ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ.

 

Я бы не ответствовал на изданные в журналах Северном Вестнике, а особливо Московском Меркурии, против книги моей паче злонамеренные брани, нежели основанные на пользе словесности суждения, если б не надеялся в ответах моих на оные присовокупить еще нечто к прежним рассуждениям моим о старом и новом слоге нашего языка. Желание быть полезным, а не побуждение оскорбленного самолюбия, которое подобными возражениями, скорее тщеславиться нежели оскорбляться может, есть причиною издания сей книги.

 

— — —

 


[357]Примечания

на письмо деревенского жителя.

 

— — —

 

В новоиздающемся журнале под названием Северного Вестника, на странице 17, под заглавием Словесность, напечатано нижеследующее письмо:

 

Кадом 30 Ноября 1803.

Письмо от неизвестного.

Милостивые государи!

Извините деревенского жителя, который утруждает вас своею просьбою поместить письмо сие в вашем журнале[47]. – Не[358]сколько лет уже как оставил я шумную столицу и живу в тихом уединении, провождая летнее и осеннее время с земледельцами, а зимнее в кабинете перед камином с умершими и живыми писателями. Библиотека моя состоит не только из иностранных отборных, но и из Русских книг; ибо люблю смотреть на постепенное возвышение нашего просвещения. Корреспонденты мои немедленно присылают ко мне из обеих столиц всякую книгу, выходящую в свет. На днях получил я от них:

 

Рассуждение о старом и новом слоге Российского языка, напечатанное в С.П.Б. в Императорской Типографии 1803 года.

 

(Здесь надлежит предуведомить читателя, что продолжение сего письма, дабы напечатание оного не повторять два раза, разделено на части, из которых после каждой следует примечание на оную. Читая по порядку сии раздробления или части выйдет целое письмо без всякого исключения.)

 

Письмо. Сочинитель хочет, кажется, обратить нас к древнему нашему наречию.

 

Примечание. Господин деревенский житель! Когда кто хочет судить чью книгу, то кажется необходимо должно ему наперед прочитать ее и понять. Вы же, как видно, мою или не читали, или худо поняли. Разогните ее, вы везде найдете в ней подобные сему рассуждения: простой, средний [359]и даже высокий слог Российский конечно не должен быть точный Славенский, однако же сей есть истинное основание его, без которого он не может быть ни силен, ни важен[48] (стран. 65). И в другом месте: “мнение, что Славенский язык различен с Российским, и что ныне слог сей неупотребителен, не может служить к опровержению моих доводов: я не то утверждаю, что должно писать точно Славенским слогом, но говорю, что Славенский язык есть корень и основание Российского языка; он сообщает ему богатство, разум, силу, красоту. Итак в нем упражняться и из него почерпать должно искусство красноречия, а не из Бонетов, Вольтеров, Юнгов, Томсонов, и других иностранных сочинителей, о которых писатели наши на каждой странице твердят, и учась у них Русскому на бред похожему языку, с гордостию уверяют, что ныне образуется токмо приятность нашего слога” (стр. 81). Везде, говорю, найдете вы в книге моей подобные сему рассуждения, сопровождаемые примерами, из которых одними показываю я нелепый слог, в какой по незнанию языка своего заводит нас невежественное подражание чужим языкам; а другими открываю богатство, силу и красоту собственного языка своего, к стыду нашему оставляемого и пренебрегаемого нами. Итак если бы вы хотя с малейшим вниманием прочитали меня, то могли бы сказать: сочинитель хочет, кажется, обратить нас к древнему наречию? [360]Государь мой! показывать красоты природного языка своего и обращать к источникам оного, не есть обращать к неупотребительному наречию. Конечно худой и не искусный писатель столько же обезобразит слог свой Славенскими некстати употребленными выражениями, сколько и Французскими фразами; но где вы в книге моей нашли, что я советую писать худо, да только худо не по-Французски, а по-Славенски? Вы говорите, вам кажется это; но виноват ли я, когда я говорю то, а вам кажется иное?

 

Пис. Не жалея о труде, который столько лет прилагали наши новейшие писатели к очищению своего языка.

 

Примеч. Кто такие сии новейшие писатели, и какой труд прилагали они к очищению языка своего? Я в книге моей почти всех лучших писателей наших привел в пример, и ссылаясь на слог их доказывал, что они почерпали его из книг Славенских, а не из чужестранных сочинителей, у которых многие нынешние писатели наши, по незнанию собственного языка своего, заимствуют чуждые нам обороты речей. Итак о каких же вы новейших писателях говорите, и для чего не потрудились показать нам примеры, в чем состоит сие очищение языка?

 

Пис. Признаться, мне весьма странно показалось желание его, чтобы мы бросили читать книги на нынешнем Русском и других языках, принялись бы за старину, и начали объяснять мысли свои на языке Славенском.[361]

 

Прим. Подобное сему несправедливое укорение я уже не от первого вас слышу: некто в письме своем, наполненном таковыми же неоспоримыми истинами, как и ваше, говорит мне[49]: “Я читал рассуждение ваше о старом и новом слоге. Какую странность взяли вы себе за предмет? Видно, что вы человек без всякого вкусу. Как можно хвалить грубое и порочить тонкое? заставлять нас идти по следам предков наших с бородами, и хотеть, чтоб просвещенные нации не имели никакого над нами влияния? Знаете ли вы, что вы вздор говорите, и что на сцене прекрасных букв никто не сочтет вас прекрасным духом? Вы этак захотите нас обуть в онучи и одеть в зипуны! вы смешны! вы без всякой модификации глупый господин! и проч.”. Нет, государи мои! напрасно один из вас думает, будто я хочу обуть всех в онучи и одеть в зипуны; а другой будто я не велю читать ни своих, ни иностранных книг. Совсем не похоже на это! Я в книге моей, как и выше уже сказал, многих хороших писателей наших привожу в пример, и указуя на них говорю: вот чистый Русский слог, в котором нет чужестранного состава речей. Будто сии слова мои значат: не читайте на нынешнем Русском языке книг? Отнюдь нет. Они значат: сличите сей лучших писателей наших слог с нынешним, недавно появившимся, но скоро, наподобие саранчи расплодившимся, Русско-Французским слогом, и познайте нелепость и бред сего последнего. В рассуждении же чужестранной словесности, я сам некоторые языки знаю, и многих писателей на них с великим услаждением читаю; но говорил и говорю всегда, что всякий Россиянин должен отечество и отечественный язык свой любить и знать гораздо больше, [362]нежели какую б то ни было чужую землю и чужой язык: то ли это, что я запрещаю читать иностранные книги? Государи мои! вы обвиняете меня такими мыслями, каких у меня в голове никогда не бывало. Этак вам не мудрено сделать меня невеждою, когда вы, не поняв меня, собственные ваши мысли мне приписывать будете.

 

Пис. Как беспристрастный человек скажу, что сочинитель справедливо вооружается против чрезвычайной привязанности некоторых молодых наших писателей к Французским словам и оборотам. Неопытность и мода наводнили книги наши бесчисленными иностранными выражениями.

 

Прим. Вы сами это и чувствуете и не чувствуете, хвалите меня и браните. Недавно сказали вы, что сидя в кабинете за Русскими книгами любите смотреть на постепенное возвышение нашего просвещения. – Разумеется в словесности; ибо речь идет у нас о языке, а не о науках или художествах. – Теперь говорите, что книги наши наводнены бесчисленными иностранными выражениями. Каким же образом согласить сие постепенное возвышение с сим великим наводнением? Я думаю в сих словах мало будет смысла, когда кто скажет: я люблю смотреть на чистоту сего сада, изрытого кротами и поросшего терновником и крапивою.

 

Пис. Таковая, можно сказать, дерзость достойна самой строгой критики. Но строгость худой имеет успех, если основательность не составляет ее подпоры, которой – не к огорчению автора скажу – не нашел я во многих местах.[363]

 

Прим. И я не к огорчению вашему, но для пользы словесности и к оправданию моему (хотя против подобных возражений и не имею никакой нужды оправдываться), из собственных примечаний ваших доказываю, что вы во многих местах, может быть поверхностно книгу мою прочитав, весьма худо ее поняли. Я бы от чистого сердца был вам благодарен, если б вы вподлинну показали мне мои погрешности; но малость замечаний ваших на некоторые места моей книжки, как вы ее называете, и в самой малости совершенный в истинах недостаток, препятствуют мне с должною благодарностию наставления ваши принять и воспользоваться оными.

 

Пис. Бесстыдно было бы думать, что и я не ошибаюся; по крайней мере всяк властен судить о таких предметах как хочет. По сей самой свободе помещаю здесь на некоторые места сей книжки мои замечания, с таковыми же побуждениями, какие имел сочинитель, то есть, чтоб быть сколько-нибудь полезным для любителей Российской словесности.

 

Прим. Судить книги хорошо и полезно для словесности; но надобно то, что судишь, прочитать со вниманием, и то, что оговариваешь, оговаривать с рассудком. А без того больше принесешь словесности вреда, чем пользы; ибо умножишь число худых сочинений.

 

Пис. Автор говорит на стр. 2: “кто бы подумал, что мы, оставя сие многими веками утвержденное основание языка сво[364]его, начали вновь созидать оный на скудном основании Французского языка?” – Признаюсь, что сия мысль показалась мне новою. Я всегда думал, что лучшие наши писатели и переводчики заимствуют из Французского и других языков только некоторые слова и даже выражения, которые нимало не оскорбили бы наших прадедов, если бы они жили в наши времена, и что к сему принуждаются они утончением понятий нынешних просвещенных народов и недостатком на нашем языке слов к выражению оных.

 

Прим. Здесь, с позволения вашего сказать, я совсем вас не понимаю. Под словами: созидать язык свой на скудном основании Французского языка, разумею я, как и везде в книге моей толкую: не иметь достаточного сведения в природном языке своем, и по незнанию силы собственных слов своих, вводить в него чужестранные слова, или еще хуже, по подобию чужих слов и выражений, безрассудно кропать новые не свойственные нам имена и глаголы, необходимым образом вовлекающие нас в то, что мы и все речи свои должны уже располагать по составу речей чужих языков: следовательно принимая чужое – нелепое и скудное, оставлять свое богатое и сильное. Загляните в книгу мою, вникните хотя несколько в нее, и скажите, то ли я говорю, или нет? Что ж значит возражение ваше: я всегда думал, что лучшие наши писатели и переводчики заимствуют из Французского и других языков только некоторые слова и даже выражения, и проч.? Сами вы признались прежде, что книги наши наводнены чужеязычием, [365]которого не токмо прадеды наши, но и мы, современники, разуметь не можем. Как же теперь и предкам нашим не велите оскорбляться, и писателей наших, заимствующих слова и выражения с чужих языков, называете лучшими? Я в книге моей, хотя не всех, однако многих привел из них в пример, доказывая из сочинений и переводов их совсем противное мнению вашему, то есть, что в слоге их отнюдь нет сего безобразного заимствования. Для чего же и вы из ваших писателей не привели доказывающих мнение ваше примеров? Для чего не объяснили, в чем состоят сии утонченные понятия, о которых вы упоминаете? Для чего не показали недостатка в языке нашем слов к выражению оных? Мне кажется, когда вы принялись о том говорить, так надлежало бы уже и ясно это вывести. Или вы придержались пословице: легче сказать, чем доказать? Государь мой! заимствовать мысли из знаменитых иностранных писателей весьма хорошо; идти во след Гомеру и Вергилию, то есть силу красноречия их соблюдать на своем языке, сколько трудно, столько и похвально; никто против сего спорить не будет; но заимствовать из них одни токмо слова и выражения, несмотря на то, свойственны ли они языку нашему или нет, сколько легко, столько же и худо, потому что сила слов и выражений их не составляет силы слов и выражений наших. Вы тщетно будете противное сему утверждать: никто вам в том не поверит.

 

Пис. Стран. 4. “Ежели Французское слово élegance перевесть по-Русски чепуха” – благородный вкус! – далее: “то можно сказать, что мы действительно и в краткое [366]время слог свой довели до того, что погрузили в него всю полную силу и знаменование сего слова!” – Удивительное полновесие! сколько элегансу вижу я в сих словах: погрузили полную силу и при том всю – это весьма счастливо выражает мысль автора.

 

Прим. Вижу, что господин деревенский житель восклицаниями своими: благородный вкус! удивительное полновесие! хочет сказать мне что-то бранное; но не понимаю ни разума сих слов, ниже того, за что он меня бранит. С мнением моим, что худые писатели часто Французским словом élegance называют такой слог, который приличнее назвать вздором и чепухою, можно не согласиться; но приписывать ему благородство или неблагородство вкуса, с позволения сказать, есть некое невразумительное пустословие. И что еще страннее: господин деревенский житель недавно сам соглашался со мною в наводнении языка нашего чужеязычием, распространяемым под именем элеганса, и теперь бранит меня за то, для чего я это говорю! находит в словах моих какое-то полновесие, и в речи моей: то можно сказать, что мы действительно и в краткое время слог свой довели до того, что погрузили в него всю полную силу и знаменование сего слова, не знаю для чего не нравится ему выражение: погрузить всю полную силу! – Охотно бы желал я воспользоваться его наставлениями, если б оные сколько-нибудь были понятны.

 

Пис. Стран. 8. “Кратко сказать, чтение книг на природном языке, есть единствен[367]ный путь, ведущий нас во храм словесности”. – Поэтому книги на природном языке наставляют нас и в тех частях словесности, для которых нет еще у нас никаких образцов?

 

Прим. Могли ли бы вы сделать мне сей вопрос, когда бы книгу мою со вниманием прочитали? Вы приводите здесь речь мою, начинающуюся словами: кратко сказать. Самое сие начало речи моей показывает уже, что оная есть заключение из предыдущих рассуждений моих. Как же вы, не упоминая ничего о предыдущем, делаете вопрос на последующее? Что могу я вам отвечать на оный, как не то: прочитайте предыдущее? Когда вы противно мне мыслите, так надлежало бы вам рассуждения мои своими рассуждениями опровергнуть, а не о том вопрос мне делать, на что я давно уже отвечал; поелику везде в книге моей говорю и толкую, что из чтения иностранных книг, не читая никогда своих (помните! не читая никогда своих), не можем мы ни в каком роде писания на собственном языке своем прославиться. Мы можем из Гомера, Вергилия, Расина, Мильтона, и других иностранных писателей, заимствовать мысли, почерпнуть правила, обогатить понятия наши; но можем ли научиться из них краткости и плавности слога, свойственному нам составу речей, силе выражений, приличному употреблению слов? Положим, что вы долговременно упражняясь в чтении великих иностранных писателей, приобрели все нужные в словесности познания; но можете ли вы показать их на языке своем, когда худо его знаете? Если бы сам красноречивый творец Танкреда и Заиры был [368]когда-нибудь в России, и выучась несколько языку нашему захотел бы разговаривать с нами на оном, может быть мы услышали бы от него: мой севодня был на Руска спектакель и видел играть мой Магомет. Итак не странно ли, не чудно ли думать и утверждать, что для отличения себя в Русском слоге, надлежит не в языке своем упражняться, но смотреть на какие-то образцы иностранных писателей? Сперва надлежит напитать и обогатить ум свой знанием языка своего, и потом уже применяться к тому, что вы называете образцами. Русский обыкновенный портной может по образцу Французского портного сшить точно такой кафтан; но Русский обыкновенный стихотворец не может по образцу Французского стихотворца сочинить точно такую же поэму. Итак, государь мой, я невзирая на вопрос ваш говорю и утверждаю, что чтение книг на природном языке есть единственный путь ведущий нас во храм словесности.

 

Пис. Кажется словесность взята здесь несколько в теснейшем смысле, нежели как надобно. Стран. 8: “Для вящего в языке своем развращения”. – Развращать людей можно, а язык никак нельзя; дурные писатели портят его.

 

Прим. Ежели развращать людей можно, как вы сами утверждаете, то для оправдания моего пред вами остается мне только попросить вас, чтоб вы, когда впредь случится вам слова мои толковать, пожаловали получше в них вразумлялись. Для вящего в языке своем развращения – кого? тех, о которых я выше говорил: следовательно людей, а не языка. Без сомнения можно в книге [369]моей найти погрешности, но не таким образом, как вы их ищете.

 

Пис. Там же: “Я уже не говорю, что молодому человеку, наподобие управляющего кораблем кормщика, надлежит с великою осторожностию вдаваться в чтение Французских книг, дабы чистоту нравов своих в сем преисполненном опасностию море не преткнуть о камень”. – Это правда; молодому человеку везде нужен путеводитель. Но почему в чтении одних Французских книг?

 

Прим. Как? вам и это надобно растолковать? Потому, что Французский язык есть общий и более всех у нас употребительный. Потому, что мы почитаем себя худо воспитанными, когда не умеем на нем болтать. Потому, что изо ста наших молодых дворян четыре или пять человек разумеют несколько по-Английски, по-Итальянски, или по-Немецки; а семьдесят или восемьдесят человек никаких других книг, кроме Французских, не читают. Наконец потому, что нигде столько нет ложных, соблазнительных, суемудрых, вредных и заразительных умствований, как во Французских книгах.

 

Пис. Книга противная нравственности равно опасна как на Французском, так и на всех языках.

 

Прим. Какую вы премудрость сказали! Но книга противная нравственности на Китайском или Халдейском языке много ли в России развратит нравов?[370]

 

Пис. У Французов есть вредные и соблазнительные книги; но есть они и у Англичан, у Немцев и других народов. – Я уже не стану раздроблять красот выражения: чистоту нравов преткнуть о камень.

 

Прим. Корабль, идущий по морю, весьма может претыкаться о камень. Итак по общим правилам и понятиям, кажется ни в речи сей, ни в употреблении сем, нет ничего странного. Если же по каким-нибудь особливым, вам одним известным, правилам и понятиям, находите вы сие выражение худым, то жаль, что вы сего особенного мнения своего не объяснили.

 

Пис. Стран. 14: “Вместо обогащения языка своего новыми почерпнутыми из источников оного красотами, растлеваем его не свойственными ему чужестранными речами и выражениями”. – Растлевать язык так же можно, как и развращать оный.

 

Примеч. В книге моей (см. первое издание Рассуждения о старом и новом слоге Российского языка), приложен маленький опыт Словаря, где между прочими словами и слово растлить истолковано, в каких смыслах оное употребляется. Итак если бы господин деревенский житель прочитал меня и понял, так бы он и увидел на каком правиле основываясь употребил я здесь глагол растлевать.

 

Пис. Стр. 15. Сочинитель, в доказательство, как Ломоносов умел в высоком слоге помещать низкие мысли и слова, не унижая ими слога и сохраняя всю важность [371]оного, приводит в пример следующие стихи из его поэмы Петр Великий:

 

Текущу видя кровь рыкают: любо! любо!
Пронзеннаго подняв гласят сие сугубо.

 

И стран. 16.

 

О коль велико в нем движение сердечно!
Геройско рвение, досада, гнев и жаль,
И для погибели удалых глав печаль.

 

Я имею уважение к великому нашему лирику; но признаюсь, никогда не думал, чтобы сии стихи были слишком хороши: они всегда казались мне слишком посредственны и я не узнавал в них Ломоносова.

 

Прим. Здесь вы опять, не вразумясь хорошенько в мысль мою, делаете мне возражение не на то, о чем я говорил, но на то, о чем я ни слова не сказал. Кто прочитает сие примечание ваше, тот подумает, что я вышепомянутые приведенные вами здесь из Ломоносова стихи выдаю за самое превосходнейшее ума его произведение. Ничего не бывало! Я говорю только, что помещенные в них мысли и слова, таковые как рыкать, рыгать, тащить за волосы, подгнет, удалая голова, и проч., умел он употреблять в высоком слоге, не унижая ими оного[50]. Виноват ли [372]я в том, что вы одну вещь принимаете за другую? Говорить о приличности помещения слов, не есть рассуждать о красоте стихов; ибо легко случиться может, что стихи сами по себе не хороши, а некоторые слова употреблены в них счастливо и пристойно. Итак если вы не согласны со мною, то надлежало бы вам опровергать вышепомянутое мнение мое, а не в том делать мне возражение, о чем вы еще и мыслей [373]моих не знаете. Впрочем, хотя я в книге моей и не входил в рассуждение о красоте сих стихов, однако ж весьма далек от того, чтоб находить их по-вашему слишком не хорошими, или слишком посредственными. Вы говорите, что не узнаете в них Ломоносова: никто не снимает с вас в том воли; на это есть у нас Русская пословица: свой ум царь в голове.

 

Пис. Слово жаль никто, думаю, не почтет иначе как за наречие, которое частию употребляется за безличный глагол; а тут употреблено оно вместо существительного имени: жалость, сожаление, и вставлено, как видно, для рифмы.

 

Прим. Может быть, что безличный глагол или слово жаль, употребленное в сем стихе вместо существительного имени жалость или сожаление, по подобию слова печаль или боль, есть, буде не совершенная погрешность, то по крайней мере стихотворческая вольность; но во-первых, таковая в одном стихе вольность, весьма впрочем удобопонятная и вразумительная, отнюдь не затмевает смысла других сопряженных с ним стихов. Во-вторых, когда употребил оную Ломоносов, которого стихотворения неподражаемы и бессмертны, то да позволено мне будет в знании языка больше поверить ему, нежели господину деревенскому жителю, которого труды, кроме сего состоящего из примечаний на мою книгу письма, несколько уступающего письму Ломоносова о пользе стекла, мне совсем не известны.

 

Пис. Впрочем храбрых, мужественных воинов, я не смел бы назвать удалыми. [374]Слово удалый означает у нас буяна, повесу, и значило ли когда-нибудь другое что-либо, сомневаюсь.

 

Прим. Слово удалый так различно с словами буян и повеса, как день с ночью. Самое коренное знаменование оного ясно то показывает: оно происходит от глагола удасться, и заключает в себе мысль: один удался из многих, то есть: отлично смелый, предприимчивый, храбрый. Сие понятие весьма далеко от того, которое заключается в слове буян, происходящем от одного корня с словами буйность, буйство, и проч. Прочитайте старую песню:

 

Во славном городе Киеве,
У Князя у Владимира,
У солнышка Святославича,
Было пирование почетное,
Почетное и похвальное,
Про князей и про бояр,
Про сильных могучих богатырей,
Про всю поляницу удалую.

 

По вашему толкованию о слове удалый выйдет, что Владимир угощал столом своим буянов и повес. Итак, господин деревенский житель, если знаменования многих Русских, а особливо Славенских слов, не более вам известны, как знаменование сего слова, то вы без сомнения благоразумно сделаете, когда смелость свою в употреблении оных соразмерять будете силам своим и знанию в языке. Отважность тогда токмо бывает благоуспешна, когда сопровождается искусством. Не всякого живописца кисть удивит нас теми смелыми чертами, которым удивляемся мы в Рафаэлевой кисти.[375]

 

Пис. Сверх того вообще низкие слова не принадлежат к эпопее; они унижают важность и достоинство оной.

 

Прим. Благодарю за поучение! Но где вы в книге моей нашли, что я советую в эпопее употреблять низкие слова? Долго ли мне будет повторять, что вы оговаривая книгу мою почерпаете из ней мысли, каких в ней нет? Я думаю излишне было бы толковать, что низкое слово, помещенное прилично, не есть уже там низкое, иначе не было бы оно прилично помещено.

 

Пис. Стран. 21. “Таков Ломоносов в стихах, таков же он в переводах и в прозаических сочинениях. Мы видели разум его и глубокое знание; покажем теперь пример осторожности и наблюдения ясности в речах. В подражании своем Анакреону говорит он о Купидоне:

 

"Он чуть лишь ободрился,
Каков-то, молвил, лук;
В дожде чать повредился,
И с словом стрелил вдруг".

 

Потребно сильный в языке иметь навык, дабы чувствовать самомалейшее обстоятельство, могущее ослабить силу слога, или сделать его двусмысленным и недовольно ясным. В просторечии обыкновенно вместо чаять должно, говорят сокращенно: чай. Ломоносов тотчас почувствовал, что выйдет из сего двусмыслие [376]глагола чай с именем чай, то есть, Китайской травы, которую мы по утрам пьем, и для того сокращая глагол чаять поставил чать”.

 

Доказательство не скажу слабое, а смешное! и не умеющий читать поймет тотчас по смыслу песни, что тут не означается напиток; а знающий Историю знает также, что во время Анакреона, чаю не только еще не пивали, но он был и не известен; следственно в дожде ему повредиться никак нельзя было.

 

Прим. Господин деревенский житель! я говорю о чистоте языка, о правилах сочинения и о том, что должно избегать двусмыслия в словах. Нарочно для сего взял я из Ломоносова такой пример, в котором бы маловажность стихотворческой вольности наименее чувствительна была, для показания, с какою тщательностию, даже и в самых малых вещах наблюдал он силу и несомнительность смысла. Вам показалось это смешно, и вы в доказательство, что двусмысленный стих не двусмыслен, приводите некую историческую, странную, и уповательно вам самим худо известную вещь, пивали ль во времена Анакреоновы чай или нет. Как? ежели бы кто сказал: Демосфен говорит, мой этот колпак, и я бы стал утверждать, что речь эта двусмысленна, то есть неизвестно, присвояет ли себе Демосфен этот колпак, или велит его мыть; а вы бы для решения, двусмысленна ли речь сия или нет, велели мне справляться по историям, были ли в Демосфеново время колпаки, и такие ли, которые можно было мыть! Пре[377]красное и совсем новое для словесных наук правило! Подлинно я смешон после этого!

 

Пис. Больше думать можно, что Ломоносов занял сие слово от простолюдинов, по крайней мере в некоторых местах, употребляли оное.

 

Стран. 22. “Подобная сему осмотрительность показывает, с каким тщанием старался он (Ломоносов) наблюдать ясность и чистоту слога”. А мне кажется, что поставив чать вместо чай, он затмил смысл, потому что частичку чать не многие теперь понимают и она всякого останавливает.

 

Прим. Частичка чать, точно так же как и глагол чай, в просторечии и ныне употребляется. Впрочем я единожды навсегда скажу, что дабы иметь право поправлять в языке Ломоносова, надлежит наперед сочинениями своими показать, что я столько же силен в нем, как и он был, иначе сбудется пословица: яйца курицу учат.

 

Пис. – К тому же мысль Автора, что Ломоносов всегда старался избегать двусмыслия, не всегда оное доказывает.

 

Прим. Сии слова я худо понимаю. Мысль моя и не хотела того доказывать, а привел я из него один пример, для показания с каким рачением старался он наблюдать в слоге чистоту и ясность; труд, от которого по-видимому вы себя часто освобождаете.[378]

 

Пис. Наприм. на 19 стран. Автор приводит следующие стихи:

 

“От всех к тебе простерты взоры,
Тобой всех полны разговоры,
К тебе всех мысль, к тебе всех труд,
Дитя родивших вопрошает:
Не тая ли на нас взирает,
Что материю все зовут?”

 

Если автор выше сего утверждает, что Ломоносов тотчас почувствовал двусмыслие в частичке чай, то для чего он не почувствовал того же и в сих стихах? ибо не тая ли можно принять за причастие глагола таять.

 

Прим. Как ни убедителен исторический ваш пример, что во времена Анакреоновы не пивали чаю, однако ж невзирая на сию великую истину никак не можно отрицать, чтоб в стихе: в дожде чай повредился, не было двусмыслия. Худо ли, хорошо ли сделал Ломоносов, но также и сего опровергнуть нельзя, что он двусмыслие сие чувствовал, и для того глагол чай, дабы кто не принял оного за имя чай, или по крайней мере не обвинил бы его за малое о ясности смысла попечение, заменил частицею чать. Теперь остается рассмотреть, для чего по мнению вашему, не почувствовал он того ж двусмыслия в стихе: не тая ля на нас взирает. Хотя обязанность моя в том единственно состояла, чтоб показать читателю пример, каким образом тщательный стихотворец или писатель старается соблюдать ясность и чистоту слога, а не в том, чтоб защищать Ломоносова, ко[379]торому защищение мое столько же мало принесет пользы, сколько нападение ваше вреда; но если бы и то можно было поставить мне в вину, для чего не заметил я каждого слова в стихах Ломоносова, то и тут мудрено мне было укорить его в нечувствовании двусмыслия там, где и сам я, не только при первом чтении сего стиха, но даже и теперь, когда устремляю все мое на то внимание, не чувствую и не нахожу оного по двум следующим причинам: во-первых Славенское местоимение тая не можно принять здесь за причастие глагола таять потому, что когда возьмем мы одно из них за другое, то в словах сих: тая или таявши на кого взирать, не будет никакого смысла. Во-вторых, если бы и можно было, оставя ясное и простое понятие, заключающееся в сем стихе, вывесть из него какую-нибудь чрезвычайно натянутую мысль, то и тогда по грамматическому составу речей, не доставало бы полного смысла в сей речи: не тая ли (то есть не таючи ли) на нас взирает, что материю все зовут? Чего ж бы не доставало в оной? Местоимения, которого более уже нет в ней, поелику оное взято за причастие. Следовательно для дополнения смысла надлежало бы сие местоимение прибавить и сказать: не тая ли (то есть не таючи ли) на нас взирает тая (то есть та), что материю все зовут. Итак сколько надобно мучить себя, дабы найти какую-нибудь претрудную, нескладную мысль в том, что само по себе так вразумительно и ясно. Может ли сие назваться двусмыслием, и в одинаких ли сей стих обстоятельствах с выше упоминаемым стихом: в дожде чай повредился, где хотя по смыслу и можно догадаться, что слово чай значит глагол, а не имя Китайской травы, однако ж без употребления на то особливого внимания [380]легко при первом воображении можно принять одно за другое? Двусмыслия бывают двоякого рода: одни такие, в которых совсем невозможно добраться, что они значат; оные свойственны одним токмо оракулам, и таким писателям, которые подобно им пишут. В других хотя и можно угадать настоящую мысль, однако ж с некоторым, смотря по темноте их, большим или меньшим напряжением ума. Не брегущие о ясности слога писатели часто впадают в первые из них, а в последние еще и того чаще; рачительные же напротив того никогда не обезображивают слога своего первыми, и даже от последних стараются как возможно избегать. Впрочем и самого величайшего писателя ум в словесности не больше может делать, как солнце в освещении мест: оно разливает свет свой повсюду, и не может быть виновато, когда одному зрению там светло, где другому темно кажется.

 

Пис. Утверждая что-нибудь, надобно быть уверенным в справедливости доказательств и осторожным в выборе примеров.

 

Прим. Государь мой! как вы щедры на поучения другим: раздаете их расточительною рукою, не оставляя ничего для себя самих!

 

Пис. Стран. 23. Автор примечает, что наши писатели из Русских слов стараются делать не Русские. Я согласен, что у нас есть такие писатели; но чтоб со временем стали писать вместо: настоящее время настоящность, вместо времени прошедшего прошедшность; вместо челове[381]ческое жилище по подобию с голубятнею, человечатня; вместо березовое или дубовое дерево, по подобию с телятиною, березятина, дубовятина и проч., это невероятно.

 

Прим. Господин деревенский житель принимает и выдает меня здесь за предсказывающего с важностию пророка: я смеясь над словами будущность, насмотренность, трогательность, и тому подобными, говорю, что худые писатели, кропая таким образом чудесные и неслыханные слова, наконец дойдут до того, что станут писать человечатня, дубовятина, и проч.; а он принимает шутку мою за важное уверение!

 

Пис. Стр. 24. “Французские имена, глаголы и целые речи переводят из слова в слово на Русский язык; самопроизвольно принимают их в том же смысле из Французской литературы в Российскую словесность, как будто из их службы офицеров теми ж чинами в нашу службу, думая, что они в переводе сохранят то ж знаменование, какое на своем языке имеют. Наприм.: influance переводят влияние, и несмотря на то, что глагол вливать требует предлога в, располагают нововыдуманное слово сие по Французской грамматике, ставя его по свойству их языка, с предлогом на. Подобным сему образом переведены слова: переворот, развитие, утонченный, сосредоточить, трогательно, занимательно, и множество других”.

 

[382]Я согласен с Автором, что слово влияние употребляется у нас не с настоящим предлогом; но не могу согласиться с ним, чтобы influance можно было перевести наитием, наитствованием. – Славенское наитие означает более нашествие, нежели влияние. Наитие Св. Духа, хорошо; но наитствовать на дела, не знаю лучше ли иметь влияние на дела.