Юсуповский дворец. Фонарный переулок. 2 страница

На углу переулка и набережной Мойки (д. 82) — «Фонарные» бани, принадлежавшие когда-то М. С. Воронину. Большой энтузиаст санитарии и гигиены, поборник передовых форм гидропатин архитектор П. Ю. Сюзор понастроил в нашем городе несколько роскошных терм, и воронинские, воздвигнутые в начале 1870-х годов — первые в этом роде. К сожалению, ничего не осталось от прежнего великолепия, с лестницами, зеркалами, портьерами, гигантскими пальмами, медными кранами и мраморными ваннами.

Увы, банный промысел ныне в полном упадке. Не то было в XIX веке. Понятно, разумеется, что водопровод был редкостью, и большинство горожан брали воду из колодцев. На реки ходили с ведрами и коромыслами. Так что бани посещали все, и дешевые, «торговые», являли собой довольно-таки антисанитарное зрелище. Люди состоятельные могли позволить себе и ванну, но посещение бани не только представляло необходимость, но обещало утонченные наслаждения. Оказывались в каждой хорошей бане индивидуальные услуги — за особенную плату. Банщики набирались обычно из молодых крепких парней, приезжавших на заработки из деревни. Могли они попарить веничком, спинку потереть, окатить из шайки, обсушить…

В 1866 году зафиксирован случай организованного обслуживания клиентов в одной из «торговых бань». Застукали семнадцатилетнего банщика Василия, давшего следующие показания: «когда придет желающий заниматься этим, то призывает мыть, а между тем я уже вижу, что ему не мытье нужно, и он начинает обнимать и целовать, спросит, как зовут, а потом сделает со мною, как с женщиною, в ляжки, или, смотря по тому, как он захочет, сидит, а я буду на спине… или прикажет сделать с ним, как с женщиной, но только в задний проход: или наклонясь вперед или лежа на груди, а я сверху его».

Бесхитростное свидетельство было зафиксировано протоколом — известным нам по вышедшей в 1878 году книжке В. Мержеевского с малоаппетитным названием «Судебная гинекология». Приводятся там и иные примеры, предложенные автору из дел Петербургского уголовного суда не кем иным, как Анатолием Федоровичем Кони, почтенным нашим адвокатом и мемуаристом, обессмертившим себя защитой полоумной эмансипатки, стрелявшей в градоначальника.

Да. Особенно замечательно признание этого Василия, что «все полученные за это деньги клались нами вместе и затем по воскресеньям делились». Так что налицо был своего рода промысел. Правда, подельщики — Алексей, Иван, Афанасий и Семен — стали отказываться, да никто их особенно не понуждал. Проболтавшемуся Ваське дали, однако, шесть месяцев тюрьмы.

Конечно, для таких дел подходили имевшиеся в каждой приличной бане отдельные кабинеты, куда, справедливости ради надо отметить, клиенты заказывали чаще, с помощью банщиков, девок из соседнего заведения. Но для мужеложников возможности были, как видим, немалые.

Поразительно, но случалось такое и в общих отделениях. Из той же книги узнаем, что 8 мая 1867 года в полицейский участок поступил донос от очевидца безобразной сцены: некий сорокалетний мужчина в парилке на полке стоял, опершись на перила, тогда как сзади его подпирал восемнадцатилетний бугай. Провелось расследование, сняли показания. Обнаружилось, что сзади стоял банщик, уверявший, что просто поддерживал мужчину — чиновника, как выяснилось, и человека семейного. Отмеченное же наблюдателями возбужденное состояние не было принято во внимание, да и уличенный банщик немедленно облился холодной водой, что препятствовало объективности следствия. Так дело и замяли…

Что ж, от Фонарного можно проследовать на Конногвардейский бульвар. Никакой особенной жизни на нем сейчас нет, но не так было сто лет назад, когда один из старейших полков императорской гвардии квартировал в здешних казармах. В свободные часы, отлучаясь в город, подрабатывали конногвардейцы — и надо сказать, очень неплохо — у петербургских «теток».

Подобное наименование было распространено в среде столичных педерастов в конце прошлого века. «Тетки» вели веселую и разнообразную жизнь. О местах их встреч и развлечений еще расскажем, но бульвар считался одним из важнейших. Гуляли здесь ежедневно, делая исключение лишь по воскресным дням, когда устремлялись в Зоологический сад на Петербургской стороне. Что ж их сюда тянуло?

Определив наметанным взором опытного любителя, обладатель могучих чресл многозначительно смотрел в упор и направлялся к ближайшему клозету. Там желающий мог полюбоваться на предмет вожделения, и даже пощупать — на что была установлена специальная такса: двугривенный. Если все было в порядке, отправлялись в бани, в отдельный кабинет, где тетка «употреблял» солдата в зад или наоборот, смотря по вкусу. Обходилось это в 3–5 рублей, сумма очень, по тем временам, немалая; да на одних двугривенных за «щупание» можно было подзаработать.

Близ бульвара, в переулке, в те же годы существовал, судя по газетным объявлениям, небольшой притончик с молодыми людьми, работающими по найму. Так «Петербургский листок» призывал 13 февраля 1889 года желающих нанять «честного и хорошо грамотного юношу (18 лет), только что приехавшего из провинции, на должность прислугой к одинокому». Спросить в Конногвардейском переулке, д. 6, кв. 4 у Виктора Н. Куда уж откровенней. Слово «грамотный» на тогдашнем арго значило именно — готовый к «употреблению».

Можно было, конечно, и влипнуть в нехорошую историю. В. Мержеевский приводит признания какого-то юноши, явившегося по газетному объявлению, призывавшему молодых людей для переписывания бумаг. Ждал его в кабинете мерзкий старикашка, который, вместо того, чтобы занять юношу бумагами, стал поить шампанским, в компании еще с двумя молодыми людьми, а напоив, велел ложиться с собой, похваляясь при этом необыкновенной величины членом. Юноша даже и лег, но когда притязания старикашки стали очень уж противны, убежал. Донес в полицейский участок, но словесным показаниям не поверили, и дело замяли…

Иногда, правда, доходило и до «гинекологии»: проверяли у возможных жертв состояние заднего прохода, но ведь это дело взаимное. По тогдашним законам наказывались и тот, кто сверху, и тот, кто снизу. При этом, со всей убежденностью в том, что иначе никак невозможно, криминальными считались лишь случаи анального секса.

Выйдем по переулку на Большую Морскую к дому 47. В 1899 году здесь родился Владимир Владимирович Набоков, именно в эркере по центру фасада была спальня. Через два года дом стали перестраивать, и тогда уж явились мозаичные розы, цоколь, облицованный розовым гранитом (арх. М. Ф. Гейслер, Б. Ф. Гуслистый).

Решительно отрицаем причастность великого писателя к подобного рода увлечениям, не в последнюю очередь потому, что он охотно вводил эту тему в свои романы. Вспомним пародийную историю в начале «Дара»: она любит его, он другого, а тот любит ее. Или эпизодически-комическую фигуру Гастона Годэна в «Лолите»… много можно привести примеров. Для писателя-естественника, каким был Набоков, любое отклонение представляло интерес именно в этом качестве: исключения из правила, заранее определенного каталогом или указателем. Любопытство к курьезам и аномалиям обычно характеризует здоровые натуры. Мы не хотим, разумеется, сказать, что гомосексуализм — болезнь, но не боимся оказаться неправыми в утверждении, что это свойство, присущее не всем представителям мужского пола.

Согласимся, что жизнь всегда дает массу исключений из правил, и в данном случае неожиданностью как раз является очевидная гетеросексуальная ориентация, противоречащая, казалось бы, характеру исходного материала: худенький некрасивый мальчик, не по летам развитый, нервный, тонкий, обожаемый матерью и страстно любящий отца. Все, на первый взгляд, должно бы соответствовать известным симптомам — ан нет!

Но есть в «Других берегах» портреты двух дядюшек (оба, кстати, дипломаты, на свойства которых мы обращали внимание выше). С отцовской стороны — Константин Дмитриевич Набоков, участник русской делегации на переговорах с Японией, завершившихся Портсмутским миром, — «худощавый, чопорный, с тревожными глазами, довольно меланхоличный холостяк, живший на клубной квартире в Лондоне, среди фотографий каких-то молодых английских офицеров».

Со стороны матери — Василий Иванович Рукавишников. «Вижу, как на картине, его небольшую, тонкую, аккуратную фигуру, смугловатое лицо, серо-зеленые со ржавой искрой глаза, темные пышные усы, темный бобрик; вижу и очень подвижное между крахмальными отворотцами адамово яблоко, и змееобразное, с опалом, кольцо вокруг узла светлого галстука. Опалы носил он и на пальцах, а вокруг черно-волосатой кисти — золотую цепочку. В петлице бледно-сизого или еще какого-нибудь нежного оттенка пиджака почти всегда была гвоздика, которую он, бывало, быстро нюхал — движением птицы, вздумавшей вдруг обшарить клювом плечевой пух».

Дядя Вася выполнял какие-то поручения при нашем посольстве в Риме. Жил то на собственной итальянской вилле, то в замке в Пиренеях, то находился в деловых поездках в Париж и Нью-Йорк. Вообще Рукавишниковы занимались золотыми приисками, откуда их миллионы.

Под Петербургом Василий Иванович купил себе прекрасный деревянный дом с колоннами на высоком берегу Оредежа, построенный в Рождествене в те времена, когда усадьбой владел секретарь екатерининского орла, графа Безбородко, Ефремов, получивший село в приданое за любовницей начальника. Дом был завещан в 1916 году дядей Васей племяннику. По странному капризу судьбы сгорел он пару лет назад точно в день рождения В. В. Набокова.

Дом на Б. Морской, 47 стал набоковским лишь в 1898 году, а до того принадлежал Половцевым, владельцам известного здания на другой стороне улицы (д. 52), с интерьерами, которые не только замечательны сами по себе, как образец высокого мастерства архитектора М. Е. Месмахера, но представляют редкий пример сохранности, чем вообще старинные питерские особняки похвастаться не могут. Особняк этот (нынешний Дом архитектора) принадлежал банкиру А. Л. Штиглицу, о котором мы вспомним и на Соляном переулке. Оригинальный подарок был предложен Александру Людвиговичу Императором Николаем I: в дом его был подкинут запеленутый младенец, оказавшийся плодом случайного увлечения брата Императора, великого князя Михаила Павловича, какой-то фрейлиной. Девочку назвали Надеждой Михайловной Юниной, и, по отсутствию у Штиглица детей, его воспитанница стала единственной наследницей его колоссального состояния. Александр Александрович Половцев, ее супруг, получил значительное приданое, позволившее ему отделать дом-игрушечку на Морской и заняться, помимо государственных дел (он был крупным сановником), историческими изысканиями, памятником которых является уникальный «Русский биографический словарь».

В связи с женитьбой старшего сына, тоже Александра Александровича, Половцевы прикупили дом 47. Супруга молодого Половцева считалась самой богатой невестой в России. Это небезызвестная графиня Софья Владимировна Панина, внучка министра юстиции при Александре II, который, в свою очередь, был внучатым племянником графа Никиты Ивановича Панина, воспитателя Императора Павла I, выдающегося дипломата и жуира, с довольно загадочной личной жизнью. В пятьдесят лет Никита Иванович задумал жениться на младшей его на четверть века дочери графа П. Б. Шереметева, но красавица Анна вскоре после помолвки заразилась черной оспой и скончалась. Более Панин о женитьбе не помышлял, наследство оставив брату Петру Ивановичу.

Что ж до графини Софьи Владимировны, то ее активная общественная позиция, либеральничание, выразившееся в устройстве народных домов и читален и увенчанное вхождением во Временное правительство, заставляют подозревать истинную мужественность ее натуры. Поскольку А. А. Половцев-младший был гомосексуален, то брак мог бы считаться даже удачным, но супруги все же лет через десять разошлись. Софья Владимировна замуж больше не выходила, но Александр Александрович женился вторично, в связи с чем была роскошно отделана в неоклассическом стиле архитектором И. А. Фоминым его дача на Каменном острове, превращенная позднее в санаторий для трудящихся. Половцев-младший и обе его жены благополучно окончили дни свои в эмиграции.

Не обойдем и соседний дом 43 по Большой Морской (1840, арх. О. Монферран) с его изумительным мраморным фасадом с мускулистыми атлантами. Принадлежал он Анатолию Николаевичу Демидову. В Петербурге он бывал редко, а в Париже «приобрел себе большую известность своей безумной роскошью, гомерическими попойками и женитьбой». Женился на принцессе Матильде де Монфор, дочери Жерома Бонопарта, короля Вестфалии, брата Наполеона I. Купил, готовясь стать женихом особы царствующего дома, титул князя Сан-Донато — по названию усадьбы близ Флоренции. Этот город своим благосостоянием в прошлом веке немало обязан филантропической деятельности отца Анатоля, Николая Никитича Демидова, монумент которому воздвигли благодарные флорентийцы на берегу Арно.

Красавица-принцесса, на восемь лет младшая Демидова, разъехалась с ним сразу после свадьбы. Как хотите, о чем-то это говорит. Князь более не женился. Нельзя сказать, что демидовские богатства уходили лишь на безумные оргии. Поощрял он, как многие в его роду, науки и искусства. У Брюллова купил «Последний день Помпеи». О доме призрения на Офицерской, на его деньги устроенном, уже вспоминали.

Большая Морская, д. 46, рядом с Исаакиевской площадью — дом, принадлежавший князю П. Д. Львову, с которым, помните, начинал Нижинский. Служил князь по ведомству путей сообщения, рассматривал изобретения и проекты: поршни, турбины, насосы… Пятиэтажный дом — доходный, естественно. Владелец жил там в одной из квартир, так что представления Ромолы Нижинской о великолепных залах и мраморных лестницах, куда увлекал князь ее будущего мужа, несколько преувеличены. Хотя — не знаем уж, на каком языке рассказывал об этом Ваца супруге — можно поверить, что в собиравшемся здесь кружке молодых людей принято было и трансвестировать понемножку; пользовались успехом танцы Нижинского в женском платье.

Фамилия Львовых не так уж редка и насчитывает многих известных людей, не родственников друг другу. В княжеском роду, идущем со времен Ивана III, от ярославского князя Льва Зубатого, известных как раз было мало; разве что премьер Временного правительства, приходившийся Павлу Дмитриевичу двоюродным или троюродным братом. Родной брат — князь-пожарник Александр Дмитриевич — владел домом на другой стороне площади (участок был занят открытой в 1912 году гостиницей «Астория»).

 

Глава 8

Исаакиевская площадь.

Большая Морская улица

 

«Русские завтраки» у К. Ф. Рылеева. — Инфернальность М. Ю. Лермонтова. — Московские подруги поэта. — Бледные фигуры друзей. — Юнкерские поэмы. — Байронизм Лермонтова. — Роговая музыка. — Дар благодарных крепостных. — Меломан И. П. Мятлев. — Салон А. В. Богданович. — Вновь об анонимном доносе. — Кто убил Н. А. Клюева? — Расправа над наркомом Н. В. Крыленко. — Ренессансные забавы М. А. Пешкова. — Дурная компания С. А. Есенина. — Поход в «усачевские» бани. — Клюев и Сократ. — Есенин в «санитарном поезде». — Секретарь М. А. Кузмина Вольф Эрлих. — Есенин с Пушкиным в Лицейском садике. — Толя Кравченко знакомится с опекуном

На Исаакиевской площади все время что-нибудь ломалось или строилось. В недавнее время — гостиница «Англетер», а ныне добрались и до соседнего «дома Шиля» (где, знаете, Достоевский — о нем ни слова! — писал «Белые ночи»).

Строительство Исаакиевского собора по проекту О. Монферрана было в самом разгаре, только гранитные портики были установлены, раньше, чем возведены стены, когда на другой стороне, за Мойкой, через которую перекинут здесь широченный Синий мост, разместилась Школа гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. Это 1825 год, памятный тем, что по соседству, у Синего моста, в доме Российско-Американской Компании, у Рылеева ковали цепи заговора 14 декабря. Собирались заговорщики на «русские завтраки», где под шампанское подавали квашеную капусту и огурцы — символ внутренней раздвоенности нашей так называемой интеллигенции, ведущей свою мифическую генеалогию от декабристов. Кстати, о некоторых можно там сказать почти наверняка. Хотя ведь все это так неопределенно: Михаил Лунин, например, большой друг известного нам Ипполита Оже — с женщинами дела не имел, но, может быть, по причине героического ранения, полученного в то самое место в военной кампании 1812–1814 годов. В сибирской ссылке намечались некоторые странные союзы. Но ведь нельзя же буквально обо всех, кого-то наверняка пропустим.

Для гвардейских подпрапорщиков назначен был Чернышевский дворец, построенный Деламотом. Школа размещалась здесь недолго, до 1839 года, когда дворец вновь стали перестраивать, для великой княгини Марии Николаевны, вышедшей замуж за Максимилиана Лейхтенбергского (примечательный союз: племянница Александра I за племянником, вернее, сыном пасынка Наполеона Бонопарта). В Мариинском дворце, воздвигнутом А. И. Штакеншнейдером, мало сходства со старым, хоть стены Чернышевского дома встроены в существующее здание. Когда перестраивали Мариинский дворец, у Синего моста — между Мойкой и Большой Морской — соорудили два министерских здания и образовалась площадь, называвшаяся Мариинской; Исаакиевская площадь была вокруг собора; но со временем это забылось.

Без школы подпрапорщиков никак в этой книге не обойтись. Прежде всего потому, что в 1832–1834 годах учился в ней Михаил Юрьевич Лермонтов. «Как, и этот?» — воскликнет недоверчивый читатель. Однозначного ответа может и не быть, но задуматься есть о чем.

Лермонтов — фигура абсолютно инфернальная. Покойная Ахматова принимала это, как факт. Нисколько не удивившись, когда в октябре 1964 года спихнули Хрущева, она говорила: чего же хотите, это Лермонтов. Действительно, 15 октября (3-го, по старому стилю) исполнилось 150 лет со дня его рождения. Для непонятливых поясним: когда началась первая мировая война? в 1914 году, через сто лет со дня рождения. А когда Великая Отечественная? — да в 1941 году, через сто лет после смерти. Смена партруководителей — это самое слабое: наступил 1991 год, сто пятьдесят со дня смерти, и что ж, Советский Союз перестал существовать! Когда из четырех возможных выпадает четыре, над этим стоит призадуматься.

Что мы знаем о Лермонтове? В первый раз он влюбился, кажется, в 10 лет — когда ездил с бабушкой на Кавказ на воды. Увидел там девочку лет девяти, с белокурыми волосами и голубыми глазами (голубыми волосами — белокурыми глазами; этакая Мальвина). Ощущения свои, когда, вбежав в комнату, увидел возлюбленную, игравшую с кузиной в куклы, описывал так: «мое сердце затрепетало, ноги подкосились… О! сия минута первого беспокойства страстей до могилы будет терзать мой ум! И так рано!.. Надо мной смеялись и дразнили, ибо примечали волнение в лице. Я плакал потихоньку без причины, желал ее видеть; а когда она приходила, я не хотел или стыдился войти в комнату. — Я не хотел говорить об ней и убегал, слыша ее названье (теперь я забыл его), как бы страшась, чтоб биенье сердца и дрожащий голос не объяснил другим тайну, непонятную для меня самого».

Это в 16 лет он так писал. И вот именно лет в 15–16 были у него романы, обмусоленные всеми лермонтоведами: Сушкова, Лопухина, «Н. Ф. И.» (открытая пытливым И. Л. Андрониковым, более известным тем, как талантливо передразнивал именитых современников, за что приглашался на дачу к Горькому в Горки).

Он ведь жил с бабусей в Москве: на Поварской, потом на Малой Молчановке, и вокруг все были различные тетушки, кузины, приятельницы подруг. У бабушки, Елизаветы Алексеевны Арсеньевой, рожденной Столыпиной, были сестры: Екатерина, за Хастатовым; Александра, за Евреиновым; Наталья, за однофамильцем Г. Д. Столыпиным; брат Аркадий женился на Мордвиновой (дочери знаменитого адмирала, проповедника гомеопатии в России); другой брат, Дмитрий — на Анненковой, сестра которой, Елизавета Аркадьевна — мать Александры Верещагиной и тетка Варвары Лопухиной. Все эти Шан-Гиреи, Философовы, Бахметевы, Верзилины, рассыпанные по биографии — двоюродные, троюродные, шурины, золовки; как минимум, крестные или соседи по поместьям. Алеша Лопухин учился с Мишей в университетском пансионе, дома их рядом стояли на Молчановке. Его сестры — Мария (на 12 лет старше Лермонтова, адресат многих его писем, в том числе присланного незадолго до поступления в школу прапорщиков из Петербурга со стихами «Белеет парус одинокий»), Елизавета и Варвара. Вот последняя считается самой отчаянной, на всю жизнь любовью, на том, кажется, основании, что не сохранилось никаких следов переписки с Мишелем, как и упоминаний о ней в его письмах.

Все его возлюбленные вышли довольно скоро замуж. Варенька Лопухина за Бахметева, Наталья Иванова — за Обрескова. Катенька Сушкова, которую наш поэт ославил с какой-то бабьей мстительностью, за то, будто бы, что посмеялась она над его юношескими чувствами, вышла за Хвостова (Лермонтов, кстати, был на свадьбе шафером). Да и как это лермонтоведы понимают: возлюбленные… Писал, конечно, стихи, жал ручку — но что же еще ему, мальчишке пятнадцатилетнему, да при тогдашних понятиях о связях до замужества. Нет, все, разумеется, было попросту, как у мальчиков в этом возрасте бывает: довольно интенсивно, но в одиночку, и так, чтоб никто не видел. В такие-то годы и Кузмин ухаживал за гимназисткой.

Эта тема у него по-всякому проскальзывает. Как это в письме к приятелю, Святославу Раевскому (которого заложил оригинальнейшим образом — наябедничал, что тот распространяет лермонтовский стих «На смерть Поэта», за что сослали Стаса в Олонецкую губернию). Писал ему, еще до этой истории (впрочем, их не поссорившей), из Тархан: «сердце мое осталось покорно рассудку, но в другом не менее важном члене тела происходит гибельное восстание; все то хорошо, чего у нас нет, от этого, верно, и пизда нам нравится». Это ему было 24 года. Ну, разумеется, горничные, гувернантки, крепостная девка на сеновале, это все вполне возможно. Однако самому как-то получалось сподручнее. Как, например, в одной из «юнкерских» поэм (надо же, наконец, о них), в «Гошпитали»:

 

На эту ножку, стан и грудь

Однажды стоило взглянуть,

Чтоб в продолженье целой ночи

Не закрывать горящих глаз

И стресть по-меньшему — пять раз!

 

Конечно, гений. К восемнадцати годам (когда поступил в школу подпрапорщиков, изгнанный за какие-то шалости из Московского университета) им уж написаны были чуть не все стихи, которые велят школьникам заучивать на уроках литературы.

Друзья его юности — смутные, бледные фигуры, не интересующие лермонтоведов настолько, что не известны даже годы их жизни. В университетском пансионе — Дима Дурнов, в котором любил Михаил «открытую и добрую душу» и называл своим «первым и последним». Миша Сабуров — отзыв о нем таков: «наша дружба смешана с столькими разрывами и сплетнями, что воспоминания о ней совсем не веселы. Этот человек имеет женский характер. Я сам не знаю, отчего так дорожил им». С Мишей вместе он и в школу подпрапорщиков поступил; третий был Никола Поливанов, сосед по Молчановке. Так что сказать, что в этом военном училище юному гению уж так не с кем слова было молвить, не приходится. Да, ведь и двоюродный дядюшка, на два года его младше, Алексей Столыпин, «Монго», с племянником всю жизнь неразлучный, тоже учился в этой школе, выпущенный курсом позже. Верный буквально до гробовой доски (секундант на той дуэли, в сполохах молний, в грозу, на склоне Машука), красавец, кстати, рядом с невысоким, коротконогим, с ранними залысинами…

Что ж писал поэт в этой школе, наряду с пятой редакцией поэмы «Демон»? Теперь можно прочитать, благодаря «гласности», а до 1992 года не публиковали.

 

Последняя свеча на койке Беливеля

Угасла… и луна кидает медный свет

На койки белые и лаковый паркет.

Вдруг шорох! слабый звук! и легкие две тени

Скользят по каморе к твоей знакомой сени,

Вошли… и в тишине раздался поцелуй…

Краснея, поднялся, как тигр, голодный хуй,

Хватают за него нескромною рукою,

Прижав уста к устам… и слышно: «будь со мною,

Я твой… о милый друг… прижмись ко мне сильнее,

Я таю, я горю»… и пламенных речей

Не перечтешь. Но вот подняв подол рубашки,

Один из них открыл две бархатные ляжки,

И восхищенный хуй, как страстный сибарит,

Над пухлой задницей надулся и дрожит…

 

Отрывок из поэмы «Ода к нужнику». Нет, конечно, не все так лежит на поверхности. Лермонтов знал прекрасно английский язык, сочинил себе родословную от шотландца Лермы и, возможно, читал поэта-елизаветинца Джона Харрингтона, переводившего Л. Ариосто и сочинившего в духе Ф. Рабле стихотворный панегирик отхожим местам. Тем не менее — воля ваша — чтоб такое сочинить, нужен непосредственный опыт, серьезный навык, личная заинтересованность.

Юнкера, по-видимому, коллективно пользовались неким Петром Тизенгаузеном, о котором лишь известно, что из школы он вышел в кавалергарды, там, вероятно, проштрафился, и в 1838 году служил с Лермонтовым в Гродненском гусарском полку в Петербурге (вот так-то!). Из этого полка также изгнан, будучи застуканным с Ардальоном Новосильцевым на квартире командира Павловского полка князя Волконского. Далее следы его теряются. Вот стих, к нему обращенный:

 

Не води так томно оком,

Круглой жопкой не верти,

Сладострастьем и пороком

Своенравно не шути.

Не ходи к чужой постеле

И к своей не подпускай,

Ни шутя, ни в самом деле

Нежных рук не пожимай.

Знай, прелестный наш чухонец,

Юность долго не блестит!

Знай: когда рука Господня

Разразится над тобой,

Все, которых ты сегодня

Зришь у ног своих с мольбой,

Сладкой влагой поцелуя

Не уймут тоску твою,

Хоть тогда за кончик хуя

Ты бы отдал жизнь свою.

 

Не слышится ли в этом знакомое по хрестоматиям: «За каждый светлый день иль сладкое мгновенье слезами и тоской заплатишь ты судьбе»? Можно сказать, что Лермонтов открывает в русской поэзии философское осмысление гомоэротизма, понимает это дело как жизненную позицию, эмоционально-психическую установку, но изображать, будто он только и думал, что о Вареньке Лопухиной, да «Н. Ф. И.», значит откровенно передергивать или уж вообще ничего не соображать.

Нравы закрытого учебного заведения для мальчиков тут не при чем. С тем же «Монго» прекраснейшим образом мчались на дачу (почему-то вдвоем…) к любовнице дядюшки, какой-то балерине, бывшей у богача на содержании, пользуясь его отсутствием…

А вот эта загадочная строфа, так и оставшаяся незаконченной. Написана на Кавказе, вообще, кажется, одна из последних:

 

Лилейной рукой поправляя

Едва пробившийся ус,

Краснеет, как дева младая

Капгар, молодой туксус…

 

Тут в четырех строках много всего. В последней, особенно — ничего непонятно («капгар» на каком-то из кавказских языков, кажется, «брюнет», тогда как «туксус» — безбородый, как у нас в старину выражались, «голоусый»). И как это он, едва ли не впервые в русской поэзии, ввел трехстопный амфибрахий, с ошеломляющей простотой урезав во второй строке первую стопу на слог, что создает необыкновенный ритм…

Цветистый восточный слог: «дева младая», «лилейная рука» — в отношении черномазого туксуса тут есть о чем задуматься. Лермонтов, несомненно, лакомый кусок для психоаналитиков. В одной «Бэле» сколько всего наворочено, с мальчиком, влюбленным в жеребца, красавицей, убиваемой любовником… удивляешься, как школьникам дают читать.

Повторяем, здесь случай едва ли не первый, а вообще для русской культуры весьма редкий (по крайней мере, до нашего времени): гомосексуальность как эстетическая позиция. Естественно, без лермонтовского байронизма тут ничего не понять.

К Байрону у нас отношение вообще фантастическое. Не знаем, как на родине, но в России ему приписывалось прямо противоположное тому, что было на самом деле. Приходилось читать у какого-то байроноведа, с облегчением констатировавшего, что, мол, не подтвердились предположения о кровосмесительной связи поэта с сестрой, просто они были друзьями. Действительно, на кого его только не клали: Каролина Лэм, леди Оксфорд, Тереза Гвиччиоли… можно подумать, что для того, чтобы написать «Дон Жуана», надо не читать Мольера и Тирсо де Молину, а только ублажать как можно больше дам, идя, так сказать, навстречу. С такими глазами и профилем, очевидно, не надо было прилагать особенных усилий. Даже прихрамывание его — казалось бы, физический недостаток — вошло в моду.

При этом он настолько не скрывал своих истинных привязанностей, что не замечать этого можно лишь специально. Начиная с мальчишеской влюбленности в соученика по школе Хэрроу, лорда Клэра, при одном упоминании имени которого спустя многие годы, как сам признавался, у него билось сердце. На его любовь к юному хористу Джону Эдльстону не влияли ни время, ни расстояние. Влюбившись в него в Тринити-колледже в 1805 году, он оплакивал его раннюю кончину через шесть лет: «человека, которого я любил больше всех на свете и который, я верю, любил меня до конца своих дней». Что ж удивительного, что день 2 января 1815 года, когда он женился на Аннабелле Мильбенк, он считал самым черным днем в жизни. Поспешное бегство его через год навсегда от жены и из Англии вряд ли можно объяснить убедительнее, чем толками о его сексуальной ориентации (наказывавшейся в те времена значительно суровее, чем во времена Оскара Уайльда).

Неизменный друг Джон Кэм Хобхауз, с которым они вместе путешествовали и переписывались, пользуясь шифром, взятым из романа Петрония. Сомнительные отношения с Перси Биши Шелли, которого (возможно, не без успеха) он отбивал от жены. Последний любовник, греческий мальчик Лукас Чаландрицанос, на руках которого он скончался в Миссолонгах 19 апреля 1824 года — сколько же надо доказательств!