Отправка на фронт. Селижарово. Вязовня. Передислокация. Марш на Селижарово. Кувшиново. 6 страница
Я иду по середине улицы и смотрю по сторонам. Нам нужно выбрать подходящий дом для ночлега. Вот такой двухэтажный, думаю я, нам подойдёт, если попадется дальше, то мы зайдём и переночуем. Чувствуется окраина города, но конца улицы ещё не видно.
Мимо проплыли закрытые ставни, глухой досчатый забор и железная крыша. И вдруг в следующем доме через щель двустворчатой ставни мелькнул огонёк. Я видел довольно ясно, как мелькнул он и погас. Я сразу остановился. Может, мне показалось, — подумал я.
— Вы что лейтенант? Ногу подвихнули? — спросил меня, обернувшись назад, старшина.
— Нет, Сенин! — В окне огонь мелькнул. — Я ясно видел его вот в этой закрытой раме. — Видишь старшина, в доме темно, окна закрыты, ни голосов, ни детского плача, никакого движения, ни шороха. — Кто-то через щель смотрел изнутри, увидели нас, задули огонь, или задернули штору. Услышали наши шаги по мостовой и решили посмотреть, кто там идёт, наши или немцы. Если в этом доме есть живые люди, нам нужно туда зайти и узнать, куда ведёт эта дорога.
— Сейчас все сделаем, товарищ лейтенант!
Старшина подозвал к себе четырех солдат и сказал им, — Пойдёте со мной! Нужно этот дом проверить!
Я сделал три шага назад и стал внимательно смотреть на ставню. Я хотел разыскать ту самую щель, из которой блеснул огонёк, но его больше не было видно.
Старшина подошёл к калитке, подёргал за ручку, калитка была заперта. Ворота тоже были закрыты изнутри на засов. Старшина отцепил от пояса свой тесак, подсунул лезвие ножа под щеколду и потянул калитку на себя. Железная щеколда подалась вверх, нехитрый запор звонко щёлкнул и глухая калитка открылась.
Старшина показал солдатам на запертые ворота, велел им снять поперечный брус и раскрыть ворота пошире.
— Прошу, товарищ лейтенант, дорога открыта!
Обернувшись к солдатам, которые остались стоять на мостовой, я показал им молча рукой на окна и добавил:
— Смотреть в оба и быть начеку!
А сам вместе с четырьмя солдатами и старшиной вошёл во внутренний двор дома. Двор небольшой, кругом обнесен глухим высоким забором. Прямо сарай, справа забор, слева крыльцо в одну ступеньку. Перед нами стена четырехстенного рубленого дома. Окон, выходящих во двор, дом не имеет. Старшина ступил ногой на крыльцо, потянул за ручку двери. Дверь была заперта изнутри на запор. Старшина размашисто и громко постучал кулаком по двери, но на стук никто не ответил.
Нам в голову не пришло, что в доме могли засесть и притаиться ненцы. Мы действовали открыто, ничего не опасаясь, как у себя дома. Старшина повернулся к двери спиной и каблуком сапога ударил несколько раз со всей силой. И на этот раз, на грохот сапогом, никто не ответил. Старшина ударил ещё несколько раз. Но внутри и вокруг по-прежнему было мертво и тихо.
— Возможно, я ошибся? — сказал я старшине.
Но он, как борзая на гоне, ничего не хотел больше слышать.
— Поднести квадратный брус от ворот! — не отвечая мне, приказал он солдатам, — Чего зря время терять! Раз сами не открывают, снесём дверь вместе с петлями и запорами! Они сейчас у нас "попляшут"!
Солдаты подхватили на руках тяжёлое бревно и подали его конец старшине. По команде старшины брус раскачали и ударили в дверь. Первый удар был неудачный. Петли и запоры остались на месте.
— Ну-ка, подали маленько сюда, в сторону! — Ударим вот здесь! — Ну, дружно взяли! Раз, два, раскачали… Приготовились! — По моей команде… Пошёл!
Второй удар пришёлся в расчётное место. Дверь под ударом хрякнула и с грохотом отворилась. Доски, щепки, гвозди, и сломанный запор — всё посыпалось на пол.
— Ну, вот и всё! Полный порядок! — сказал старшина, подавая бревно назад на руки солдатам.
Я стоял перед открытой дверью. Впереди был узкий и темный коридор. Дверь во внутреннюю часть дома была с левой стороны. Между дверью и притолокой видна была узкая цель света. Эта дверь была, кажется, не заперта. А может, хозяева дома предусмотрительно откинули внутренний крюк, полагая, что и эту дверь могут высадить вместе с запорами.
Старшина легонько потянул её на себя. Дверь жалобно пискнула и немного открылась. Двое солдат по указанию старшины быстро встали по обе стороны двери, вскинув винтовки.
Старшина ещё раз потянул за ручку двери, и она тоненьким голоском снова запела. Мы стояли в темном коридоре и смотрели в полуоткрытую дверь. Из темноты коридора, за порогом, была видна освещённая внутренняя часть дома.
Мы никак не ожидали увидеть перед собой зажженные свечи и горящие лампады. Снаружи, со стороны улицы и со двора, это был обыкновенный бревенчатый серый дом, больше похожий на деревенскую избу. А заглянув во внутрь, в освещенную мерцающим огнём покои, мы увидели что-то похожее на алтарь, на божий храм, на святую обитель.
Посередине комнаты стоял длинный стол. На столе лежали расшитые полотенца, на них караваи хлеба, солонки с белой солью, и церковные просвирки. Не было только на столе церковного кагора, которым когда-то в эшелоне хотели угостить меня мои солдаты. Здесь на столе стояли начищенные до блеска тяжелые бронзовые подсвечники. Они были утыканы тонкими, как гвозди, восковыми свечами. Свечи горели ярким и жёлтым огнём. На ум сразу пришла когда-то знакомая песенка:
— "Помнишь ты ноченьку темную. В тройке мы мчались вдвоем. Лишь фонари, горят одинокие, тусклым и жёлтым огнём…"[53].
Пламя с нескольких свечей слетело, его сорвало воздухом, когда открылась дверь. Теперь они дымили и пускали неприятную вонь. Запах от них был, как от сгоревших отбросов. Мы вошли в дом со свежего воздуха и теперь нам из комнаты в лицо ударил спертый запах человеческих тел. Пахло потом, маслом горевших лампад и церковным ладаном.
Низкая избёнка, где рукой можно достать до потолка, это вам не купол и не своды церковного собора.
— Кругом война, а тут божья благодать! — сказал старшина переступая порог избушки.
В первый момент мы были ошеломлены и даже опешили. Но, оглядевшись и придя быстро в себя, мы смело шагнули вперёд, согнувшись под низкой притолокой двери. Повсюду на стенах и в красном углу висели иконы и на нас с них смотрели святые спокойные лики. Куда не отодвинься, не отойди, взгляд святого повернут всё время к тебе, глаза сосредоточенно смотрят в твою сторону.
— "Центральная перспектива", — подумал я.
Когда-то нам в кружке рисования рассказывали об этом. Перед каждой иконой горящая лампада. Отблеск её пламени тихо колеблется в прозрачном сосуде, наполненным маслом. Большая, красного стекла, в серебряной оправе, лампада горит перед большой иконой в углу. Она подвешена к потолку на трёх ажурных, расходящихся вниз, медных цепях. У окон, вдоль передней стены, стояла широкая деревянная лавка.
Около неё на полу в чёрных покрывалах молились монашенки. Лица их были скрыты чёрными накидками, но из-под них торчали носы, костлявые подбородки, и покрытые морщинами губы. Богомолки молча шевелили губами и раз от раза, как по команде, крестились и отбивали поклоны.
Они не повернули головы, когда мы вошли. Они не шевельнулись и не вздрогнули, когда мы переступили через порог их обители. Они не повели даже глазом, когда мы подошли вплотную к столу. Они ещё с большим старанием, рвением и усердием стали креститься, желая пробить деревянный пол своими лбами. Так, во всяком случае, мне показалось.
— Ну, божие коровки! Почему дверь не открывали? — сказал старшина, рявкнув своим могучим басом.
Даже пламя свечей заметалось в подсвечниках и лампадах. Но богомолки не ответили и даже не вздрогнули от его громогласного баса. Они только перестали креститься, замерли, оцепенели, и закатили кверху глаза.
Старшина подошёл ближе к столу, оттопырил большой палец, надавил на круглую буханку чёрного хлеба, и сказал:
— Теплый ещё и совсем свежий! Он собрал со стола несколько буханок хлеба на согнутый локоть, взглянул на меня и передал их стоящему сзади солдату.
— У нас хлеба нет! Солдаты грызут сухари. По три сухаря осталось на брата. А тут хлебом и солью немцев собрались встречать!
— Мне нечем кормить солдат! — обратился ко мне старшина, как бы оправдываясь.
Богомолки не только не взглянули на него, они сделали вид, что ничего не видели и ничего не слышали. В мёртвом горящем городе мы столкнулись с онемевшими существами. Перед нами в свете горевших лампад мрачно мерцала гнетущая средневековая картина. Старушки, от которых веяло неотвратимым потусторонним миром, сидели в избе со спёртым могильным воздухом, с противной примесью горящего в лампадах масла и затхлого жира свечей.
Используя наше молчание, старуха, что стояла на коленях впереди ближе всех к висевшей в углу большой иконе, затянула глухим грудным голосом какой-то молебен.
— "Внемите люди закон божий. Внимайте себе, бдите и молитеся. Стойте в вере неподвижными. Мужайся и крепитеся сердце ваше. Блюдетеся от еретиков. Стерезитеся от иже развратников веры. Мужаитеся, да и крепитеся сердце ваше, вси уповающи на господа бога нашего…".
— Чего она там мелит, старшина? — обратился я к Сенину, — Ты в молитвах чего понимаешь?
— Священным текстом напутствует своих богомолок, — Говорит, берегитесь еретиков. Требует от них твердости духа, — Она у них, вроде как старшая.
— Вроде как ты, — старшина!
Солдаты, стоящие в избе и на пороге, дружно засмеялись. Старуха умолкла, услышав раскатистый смех и наши голоса. Но как только хохот утих, и мы замолчали, она снова запричитала:
— "Господи, перед тобой все желание моё! В делах руку свою увязе грешник!".
— Это она про нас лопочет? Грешниками нас называет? — сказал я, — Нехорошо бабка! Сама русская, православной веры, стоишь на коленях перед святой иконой, богу молишься! А нас солдат-защитников русской земли грешниками называешь! А по всем приготовлениям сразу видно, кого ты божий человек здесь поджидаешь! Немцев, — врагов наших! Попомни мои слова! Бог тебя за это накажет! Сгоришь ты в страшном огне! И не позже, чем завтра, останется от вашей обители пепел и зола! И немцев не дождетесь!
Старуха чуть вздрогнула, часто закрестилась, и сразу обмякла. Она осела всем телом на пол. А богомолки с испуга вытаращили глаза.
Одна из них, распластавшись на полу, вдруг всхлипнула и заголосила. Старшина, стоявший рядом, крякнул в кулак, откашлялся, и рявкнул на неё раскатистым басом. Да так решительно и громко, что свечи в начищенном подсвечнике погасли, а в большой лампаде с красным стеклом, висевшей в углу, колыхнулось и забилось горевшее пламя.
Писклявая богомолка мгновенно поперхнулась и тут же умолкла. Визгливый и жалобный голос её, как ржавая дверная петля, застрял где-то в горле. В избе на некоторое время воцарилась тишина. Слышно было сиплое дыхание тощих старух, видно было, как от общего дыхания мерно колебалось пламя в лампадах.
Прошло несколько безмолвных секунд. Старушки несколько оправились и оживели, они начали креститься, но голоса не подавали. Под чёрными одеяниями видны были их костлявые спины, заостренные затылки и впалые дуги глаз.
Я обошёл комнату, окинул взглядом углы, заглянул за печку, вернулся на место, и сказал:
— Может они здесь где немцев прячут?
Чёрные богомолки склонились ещё ниже.
— Куда ведёт эта дорога? — обратился я к передней старухе.
— Вы что глухонемые? — гаркнул за мной старшина, — Вас лейтенант спрашивает! А они и ухом не ведут!
Старушки склонили головы ещё ниже.
— Товарищ старшина! — обратился солдат, стоявший у порога, — Разве вы не видите, они нас просто дурачат. Думают, что своими молитвами нагонят на нас дурман. Вон, как энта старуха бельмами косит. Разрешите, я им из винтовки разок по лампадам пальну? И солдат заклацкал затвором своей винтовки.
Богомолки поняли, что простой солдат долго ждать не будет. Они оторвали головы от пола, перекрестились на всякий случай, и зашипели на свою предводительницу.
Та легонько поднялась с пола, машинально рукой поправила платок на лбу, провела пальцами по щекам и подбородку, повернулась к нам лицом, и обвела нас внимательным и строгим взглядом.
Перед нами стояла складная и крепкая пожилая женщина, высокого роста, широкой породистой кости, прямая, с крупными и даже приятными чертами лица.
И что самое главное, с умными и проницательными глазами. Взгляд её был уверенным и даже немного добрым. Мы были удивлены. Похожа она была на властную игуменью, которая в этой тесной обители строго держала своих божьих послушниц.
— Хватит в молчанки играть! — пробасил, не повышая голоса, старшина.
Она окинула его мощную фигуру одним и всепонимающим взглядом. Она на секунду задумалась, смотря на него и повернулась ко мне.
— Куда ведёт эта мощёная дорога? — переспросил я.
— На Старицу и на Торжок! — ответила она достойно ровным голосом, — У деревни Тимофеево будет поворот налево. Если пойдёте прямо — попадете на Старицу. Там немцы уже три дня. Вам нужно повернуть налево, пойдёте на Торжок.
Ржев — Тимофеево
— А далеко до Тимофеево?
— Нет, не далеко! Версты четыре будет.
— Смотри, не соври! — вмешался в разговор тот солдат, стоявший у порога, — А то вернёмся назад, разнесём твой божий теремок. Мокрого места не оставим!
Я не стал одёргивать его и промолчал. Мне было интересно, что старуха ответит.
— Правду говорю! Вот тебе крест! — и старуха повернулась к иконе и старательно перекрестилась.
Богомолки на полу тоже осмелели. Переглянувшись между собой, они стали рассматривать нас с нескрываемым любопытством. Уж очень им понравился наш старшина. Он был действительно представительным мужчиной. Косая сажень в плечах!
— Ну, райские пташки, божие создания! Как вам только не стыдно! Русские люди, а ведете себя как предатели! Ведь вас за эти приготовления перед строем солдат мало расстрелять! — сказал старшина, на которого они все смотрели.
— Вот на прощание мои вам слова! — сказал он.
И мы направились к двери.
— Я, пожалуй, хлеб остальной со стола заберу, товарищ лейтенант, — У нас хлеба на дорогу маловато. А идти завтра наверно придется далеко.
Я обернулся, посмотрел через открытую дверь на освещенный стол и велел забрать хлеб, для солдат на дорогу.
— Остальное не трогай! Пусть сидят и молются! Чёрт с ними с этими убогими старушками!
С этими словами я выпроводил солдат на крыльцо, подождал старшину и велел прикрыть обе входные двери. А выйдя со двора на улицу, я с силой захлопнул калитку, дав им понять, что мы покинули двор. Железный запор глухо звякнул, и калитка сама заперлась изнутри.
Когда я вышел на улицу, заговорили стоявшие на мостовой солдаты.
— Немцев хлебом и солью встречают!
— Поджечь их надо!
— Плеснуть пару кружек спирту и поджечь с двух сторон! — подсказал другой.
— Вдарить из пулемёта по окнам! — добавил третий.
— Жить захочешь, крест на шею повесишь! — заметил голос из темноты.
— Небось, припрятал серебряный или оловянный.
— Тоскаешь покуда в тряпице, чтобы старшина или лейтенант не заметили!
Этот умолк, а другой продолжал:
— Сдуру и в старух можно из пулемёта пальнуть. Храбрости на это не надо. Небось, когда лейтенант из пулемёта по немцам стрелял, ты в канаве на брюхе сзади ползал.
— А то, где же! — подтвердил кто-то.
Я подал команду. Мы тронулись. Разговоры сами собой прекратились.
Только что мы видели людское суеверие и темноту. Не по своей воле собрались они в этой избе. Война загнала их туда, страх в одиночку оказаться перед немцами. Отдельно каждому не под силу одолеть свои сомнения и страх. Сказать всегда просто! Со стороны всегда легко!
Кому и зачем нужны эти немощные и одинокие старухи? Уйди они сейчас из дома, брось свой ветхий скарб, выйди на пустую дорогу! Ясно одно, что многие теперь по дорогам и лесам мечутся, не зная, что делать, куда податься, где приложить свою голову, где опору найти!
Миновав несколько домов и заборов, мы вышли на окраину и остановились около двухэтажного деревянного дома. Осмотрев его кругом, мы пришли к выводу, что дом вполне годиться нам для ночлега. Вход со двора. На второй этаж ведёт прямая скрипучая лестница. В доме мы можем уместиться все, на втором этаже. Весь взвод тут же поднялся наверх, и солдаты с ходу повалились на пол. Теперь никого из них на ноги не поднять.
— Захаркин!
— Слушаю вас товарищ старшина!
— Посмотри там за печкой какую посудину! Нужно за водой на колонку сходить!
Захаркин подал старшине пустое ведро. Тот оглядел его, повертел перед глазами, понюхал, и сказал, — Годиться! — Колонка напротив! Давай за водой, да гляди побыстрей!
Солдат, громыхая тяжелыми сапогами по деревянным ступенькам лестницы, скатился вниз и вскоре вернулся с наполненным ведром.
— Дай попить! — накинулись на него солдаты.
— Я для старшины…
Но ведро уже пошло по рукам. Захаркину ещё раз пришлось бежать на колонку.
Я смотрел на солдат и думал, что будет завтра, когда подниму я их на ноги. Подам команду выходить, а они останутся лежать на полу?
Старшина из ведра черпал кружкой спирт, опускал стакан |её наполненную до половины| в ведро с водой, заполнял кружку водой до краев и наливал теплую смесь в стеклянную стопку. Каждый поднимался с пола, подходил к старшине, получал из его рук установленную норму, опрокидывал, и довольный возвращался на место.
— Подходи следующий! Кто не причащался? — басил он, как дьяк на церковной паперти.
— Ты вроде той игуменьи! — сказал я, — Напутствуешь свою братию в твердости духа на сон грядущий!
— На добавки не рассчитывай! — пропел он басом, — А то я вижу, кой-кто губу оттопырил!
— Правильно, старшина, лучше на завтра оставим, перед дорогой на посошок полагается, — подсказал кто-то.
Оделив всех по одной порции, старшина подошёл к раскрытому окну и одним махом выплеснул из ведра остатки спирта на мостовую. Кто-то из солдат громко ахнул, а другой застонал. Третий сказал, зевая:
— Братцы, чистый спирт течёт по мостовой рекою. Бери котелки, черпай, кто сколько хочет!
На этом со спиртом всё было покончено. Входную дверь внизу заперли на засов. По лестнице спустили кухонный шкаф и приперли им двери. Сверху поставили табуретки. Поверх табуреток положили скамейку и для большего грохота на неё водрузили два больших чугуна.
Я рассчитал так, — Если немцы ночью подойдут и откинут дверную защелку, то всё сооружение с грохотом обрушиться на них и мы, услышав грохот, вовремя сумеем вскочить на ноги. Но я почему-то надеялся, что немцы ночью в город не подойдут и всё обойдётся без грохота. Ведь мы тоже шли по улице и не лезли в каждой запертый дом.
Я махнул рукой и подал команду — "Отбой!". Солдаты были довольны, что никого не поставили в караул.
Старшина устроился на диване, а мне, как старшему по званию, отвели двуспальную кровать, покрытую белым коньёвым одеялом.
— Он у нас один! — сказал старшина, — Пусть последний раз поспит на перине! — Когда ещё вот так придётся ночевать?
Я положил в ноги шинель, чтобы не испачкать сапогами белое одеяло, сбросил на пол гору пуховых подушек и велел их разобрать солдатам. А сам, не раздеваясь, повалился в кровать.
Постель была мягкая, и я провалился в перину. Вздохнув один раз глубоко, я закрыл глаза, и передо мной снова засветились и замигали свечи и лампады. Там среди богомолок, как я тогда успел заметить, не все были старые и сморщенные, как старухи. Я увидел среди них одно чистое и гладкое лицо. Из под чёрного платка видны были округлые щеки. Она хотела повернуть голову и посмотреть на старшину, но на неё тут же шикнули, она послушно согнулась и затерялась среди чёрных платков.
"Разрешите, товарищ старшина, я им пальну из винтовки?", — перебирая в памяти, вспомнил я голос солдата, и тут же заснул.
Война, это не игра и не забава. Война это страшное горе, для многих тысяч и миллионов людей. Лично, для нас этот период войной ещё не начался. Мы отступали и не испытали тогда на себе нечеловеческих лишений, страданий, несправедливости, мук холода и голода, смертельной тоски и настоящего страха, вшей, крови, и самой смерти. Всё это придёт потом и для каждого в разное время. Для одной солдатской жизни хватит недели, для другой несколько месяцев, а на плечи третьей смертельный груз ляжет на весь последующий период войны, — "Каждому своё!". |- как изрекли крылато немцы на воротах Бухенвальда, хотя| Мы до сих пор держались друг друга и шли все вместе.
Я рассказал только то, что сам пережил за эти дни. В памяти свежо сохранились и все последующие дни войны.
Мы договорились со старшиной встать пораньше. Нужно было после ночи осмотреться кругом. Нам, в городе оставаться нельзя. В любой момент может измениться ветер и перекинуться пламя. К окраине могут подойти немцы с танками.
Ночью они в город не пойдут. Для танков и машин пылающие узкие и кривые улицы опасны. У нас тоже нет уверенности в себе. Мы не знаем обстановки и у нас нет карты. Мы не знаем, где находятся наши войска и куда нам следует идти. У нас нет перевязочных средств, если кого из нас ранит.
Солнце уже встало, когда я открыл глаза. Утро было тихое, но какое-то тревожное. Над городом неподвижно стояла черная туча дыма, и только часть окраины была освещена. Дышать было легко, но в горле першило, был осадок и запах вчерашней гари.
Спустив ноги на пол и сев поперёк кровати, я окинул комнату взглядом. На полу вповалку спали мои солдаты. Откровенно говоря, спать поверх перины было и душно, и жарко. В лицо лезли какие-то кружева. В молодости я спал на деревянном сундуке, в армии приучили к жесткому настилу из досок и солдатскому матрасу. А пружинная кровать с периной мне была совсем ни к чему. Солдаты мои наверно подумали, что я на ней отдохну по "барски", а мне на ней было не по себе.
Через раскрытое окно с улицы я услышал раскатистый голос петуха. Вот кто разбудил меня своим райским пением!
Старшина уже встал. Он стоял у раскрытого окна и курил папироску. Он был задумчив и смотрел куда-то вдаль. Он по-видимому давно не спал, и будить меня не собирался.
— Сам уже на ногах! А меня почему не разбудил? — сказал я, подходя к другому открытому окну.
— Уж очень вы сладко спали, товарищ лейтенант!
— Смотрю, даже нос у вас вспотел. Видно от удовольствия!
— На этой перине не отдых совсем, нательная рубашка и та влажная.
— Что там в городе?
— Где немцы?
— В городе тихо! Немцев на улицах нигде не видать!
— Вон куры с петухом копаются в земле под забором.
Я сел на подоконник, взялся рукой за верхнюю перекладину рамы, откинулся спиной наружу, на улицу и стал смотреть на освещенную часть города. Я не узнал ночную темную улицу, по которой мы сюда накануне пришли.
— Как изменилось всё! — сказал я старшине.
В темноте эта улица казалась узкой и тесной. Старшина продолжал смотреть куда-то вдаль и на мои слова ничего не ответил. О чём он думал?
Вчера улица мне казалась зловещей, чёрной и мрачной. А сегодня я увидел в окно зеленый простор, залитый солнечным светом. Дома, мостовая и внутренние дворики, обнесенные глухими заборами, теперь были не серыми и совсем не такими тесными, а даже наоборот, светлыми и вполне живописными. Я долго смотрел вдоль улицы и поверх крыш домов, на заборы и узкие тротуары, на редкие покосившиеся чугунные столбы фонарей.
Я вглядывался и искал малейшее движение между домами, прислушивался к посторонним звукам, не слышно ли где урчания моторов или топота солдатских ног по мостовой. Но город как будто застыл при свете солнечного утра. На той стороне улицы стояла литая чугунная колонка. Из её толстого, загнутого книзу крана небольшим ручейком сбегала прозрачная струя воды. И кругом, кроме этого живого звука струи и храпа солдат на полу, всё настороженно замерло и молчало.
— Разбуди трёх солдат! Пусть разберут на лестнице завал и откроют входную дверь! Выход из дома нужно держать открытым! — сказал я старшине и стал рассматривать внутренность комнаты.
Комната, где лежали солдаты, была большая и светлая. В углу около русской печки стояла деревянная лохань с одинарной, вверх торчащей дощечкой, ручкой. Над ней висел пузатый рукомойник. На конце медного соска изредка появлялась круглая капля воды. Она постепенно росла, падала в кадку и разлеталась на мелкие брызги. Видно, что вчера до бомбёжки люди залили рукомойник водой. На веревке, перекинутой поперёк угла, висели полотенце и женский лифчик.
Я спрыгнул на пол с подоконника подошёл к кадке и нажал на сосок рукомойника, тонкая струйка воды потекла мне на руку.
Надо умыться! — подумал я, — Пойду к колонке на улицу, — сказал я вслух.
Старшина отошёл от окна, растолкал Захаркина, велел ему взять полотенце и идти вместе со мной.
— Нажмёшь кран, пока лейтенант умывается!
— Есть пойти с лейтенантом к колонке!
Мы спустились по скрипучей лестнице, огляделись во дворе, вышли из ворот, перешли на другую сторону улицы, и я долго плескался у колонки студеной водой. Я умылся до пояса, растёрся полотенцем, на душе стало спокойнее и даже веселей. Пригладив рукой мокрые волосы, я огляделся по сторонам. Дома, заборы, деревья были залиты солнечным светом и на фоне зловеще черной тучи они были особенно ярко освещены.
Вернувшись назад, я приказал старшине поднимать всех людей.
— Пулемётный расчёт поставь у ворот. Пусть ведут наблюдение в сторону города и в направлении поля. Остальным умываться во дворе. Воду с колонки носить ведром во двор. На улицу не выходить и зря не болтаться!
— Товарищ лейтенант, мы тут крупу нашли! Печку можно затопить?
— Разжигай, топи, только дров посуше возьми! На фоне пожара дым из трубы не будет в глаза бросаться!
— Жарь, парь, самовар раздувай! Ведь здесь все московские водохлебы. Им чай с заваркой после еды подавай! И на всё я вам даю два часа по часам, что висят на стенке.
— Кстати, поднимите-ка им гири!
— Маловато времени дали, товарищ лейтенант! Каша в печке не упреет!
— А ты её с сырцой! Так витаминов больше!
Около печки на полу стоял чугун с углями. А рядом на скамейке, поверх старой сковородки, в виде подставки, стоял медный самовар с худой прогоревшей железной трубой. На полке у окна бутылка с постным маслом. У стены приткнуты две табуретки с косой овальной прорезью по середине. Тогда семейные люди сидели за столом на длинных скамейках и табуретках. Я сунул руку в прорезь, поднял табуретку и походил у стола.
— А что! — сказал я, — удобно и разумно!
На комоде, покрытым салфеткой, лежали ножницы. В железную коробку из под монпасье были насыпаны иголки, булавки и пуговицы. Чего тут только нет! Банка с мазью, склянка с микстурой и прямой частый гребешок — важная деталь для вычесывания волос и для экономии мыла.
Чтоб не скрести ногтями в голове и не гонять надоедливых вшей, частым гребешком вычесывали волосы. На стол клали газету, стучали по столу гребешком, они падали на бумагу, и их давили ногтями.
Не удивляйтесь, в наше время теперь этот способ забыт. А тогда он применялся не только во Ржеве, но и у нас в Москве, особенно у женщин.
Около кровати — женские туфли на каблуке. У порога — мужские стоптанные сапоги из яловой кожи. На обоях кое-где следы раздавленных мух и клопов. На стене около зеркала висят старые ходики с цепью, гирями и медным маятником. Они мерно постукивают, маятник болтается неспеша. Он отбивает время, навсегда уходящее от нас куда-то в вечность.
По часам тоже видно, что жители покинули свою квартиру не так давно. В переднем углу на стене висит застекленная рамка с фотографиями. Здесь карточки всех поколений, с тех пор, когда в городе появился первый фотограф. Вот дед с окладистой бородой в рубахе косоворотке подпоясанной витым пояском с бахромой. Здесь бравый солдат с лихо закрученными усами. На нём военный мундир с погонами и фуражка с кокардой. Рядом полногрудая молодая женщина с русой косой. Полные, сильные руки её сложены на груди калачиком.
Отрываю взгляд от фотографий. Смотрю, Захаркин подходит к печке, нагибается и поднимает крышку над сковородкой. На ней лежат белые блины.
— Ну вот, Захаркин! Ты к теще на блины в самый раз и поспел! — Чего стесняешься? Бери, разогревай, и ешь в удовольствие!
Я немного отвлёкся с Захаркиным и снова смотрю на застеклённую раму. Здесь портретная галерея родных и знакомых |всей живой истории города и людей| . За стеклом молодые и старые лица. Все они, как святые с икон, смотрят на меня.
Вот женщина в годах с добрым открытым лицом, она, поджав губы, выглядывает из-под ситцевого платочка. Рядом с ней на лавке мужик в белой рубахе навыпуск, подпоясанный тонким ремешком. Он сидит, растопырив ноги, животик у него сытенький и кругленький — навыкате. Но вид у мужика скучающий, выражение лица угрюмое, губы расплылись недовольной улыбкой, и если хотите, нетерпением. У него давно сосет под ложечкой, он давно томится с похмелья. А тут сиди перед аппаратом, а дружки его давно опохмеляются в кабаке. Зачем он только сел сюда? У него душа болит. Он теряет драгоценные минуты. А "хватограф" накрылся черной тряпицей и говорит, — Улыбайся!
Он ему давно машет рукой, давай мол поскорей, — душа изболелась, а фатограф на Прасковье его поправляет платок и твердит, — Сию минуту!
Сейчас мужик возьмёт и встанет, кашлянет в кулак, в сердцах на отмашку махнет рукой и поспешит к дружкам в кабак. Руки у него большие, сильные, и лежат они неуклюже, как плети, на коленях.