Глава восьмая ВОЗВРАЩЕНИЕ С ТОГО СВЕТА
Во время болезни я говорил себе, что никогда не буду больше сквернословить, пить пиво, выходить из себя. Я собирался стать самым лучшим, самым правильным человеком, какой только бывает. Но жизнь продолжается. Ситуация меняется, намерения забываются. Я опять пью пиво. Опять сквернословлю.
Как вернуться в «обычный» мир? Эту проблему мне пришлось решать после выздоровления, и известные слова, что каждый день нужно проживать так, словно он последний, не очень-то мне помогали. Это все красиво звучит, но на практике все не так просто. Если бы я жил только настоящим, то стал бы очень милым бездельником — пропойцей с вечной трехдневной щетиной на подбородке. Поверьте мне, это я уже пробовал.
Люди считают мое возвращение к жизни триумфом, но на самом деле поначалу оно было полной катастрофой. Когда ты целый год живешь под страхом смерти, тебе кажется, что ты заслужил, чтобы остаток жизни превратился в нескончаемый праздник. Это, конечно, невозможно; нужно возвращаться к семье, друзьям, работе. Но какая-то часть моего «я» не хотела возвращаться к старому. В январе мы уехали в Европу с командой «U. S. Postal». Кик бросила работу, отдала в хорошие руки свою собаку, сдала внаем своей дом и упаковала все свои вещи. Мы сняли квартиру в Кап-Ферра, на полпути между Ниццей и Монако, и я оставил там Кик одну, пока колесил по дорогам вместе с командой. На соревнованиях женам и подругам находиться нельзя. Это работа, как и любая другая, — на завод ведь с женой не ходят.
Кристин было одиноко в чужой стране, без друзей и родных, без знания языка. Но она не унывала: записалась на курсы французского, обустраивала квартиру и вообще относилась ко всему так, словно это было большим приключением, не подавая и признака страха. Она ни разу не пожаловалась. Я гордился ею.
Мое собственное настроение было похуже. На трассах у меня получалось не так, как хотелось бы: мне приходилось заново приспосабливаться к трудностям европейских гонок. Я уже забыл, что это такое. Последний раз я был в Европе, когда у Кик был отпуск — тогда мы были настоящими туристами и жили в лучших отелях. Теперь же приходилось вновь привыкать к ужасной пище, скрипучим кроватям в грязных придорожных пансионах и бесконечным переездам. Мне это не нравилось.
В глубине души я не был к этому готов. Если бы я лучше понимал себя в то время, то вынужден был бы признать, что моя попытка вернуться в большой спорт вызывала серьезные психологические проблемы. Если день складывался неудачно, я говорил: «Что ж, просто я слишком много перенес: три операции, три месяца химии и год ада, — вот в чем причина. Я не способен соревноваться на прежнем уровне. Организм уже не тот». Хотя на самом деле я должен был бы сказать: «Да просто день неудачный».
На меня давил тяжелый груз внутренних сомнений и обид. Моя зарплата составляла лишь малую толику того, что я зарабатывал в прежние дни, а новые спонсоры не объявлялись. Я саркастически называл это «80-процентным налогом на рак». Я надеялся, что в ту самую минуту, когда я вернусь в велоспорт и громогласно объявлю об этом, вся корпоративная Америка поспешит оказать мне спонсорскую поддержку, а когда этого не произошло, стал винить во всем Билла. В конце концов мы сильно поругались по телефону — я был в Европе, а он в Техасе. Я опять стал жаловаться на отсутствие каких-либо подвижек на спонсорском фронте.
— Послушай, что я тебе скажу, — сказал Билл. — Я найду тебе другого агента. Меня это все уже достало. Я знаю: ты думаешь, что мне это нужно, но это не так. Я ухожу.
Я помолчал и пошел на попятный:
— Это совсем не то, чего я хочу.
Я перестал давить на Билла, но меня продолжал тяготить тот факт, что я никому не нужен.
Моей первой за 18 месяцев профессиональной гонкой стала «Рута дель Соль» — пятидневный велопробег по Испании. Я финишировал четырнадцатым и вызвал большой переполох, но меня самого этот результат нисколько не обрадовал — скорее наоборот. Я привык лидировать. Кроме того, на меня давило всеобщее внимание, прикованное к этой первой после болезни гонке. В результате я слишком переживал за результат и отвлекался на отчеты в прессе. На самом деле я предпочел бы проехать трассу никем не замеченный, борясь со своими собственными сомнениями. Я просто хотел ехать вместе со всеми в пелотоне и дать своим ногам возможность вспомнить былое.
Две недели спустя я принял участие в гонке «Париж-Ницца», одной из самых тяжелых многодневок, уступающей разве что «Тур де Франс». Восемь дней пути запомнились прежде всего сырой и ветреной погодой. Начиналась гонка с пролога — заезда с раздельным стартом на время. Это своеобразная система распределения мест на старте; результаты пролога предопределяют, кто возглавит пелотон. Я финишировал девятнадцатым — объективно это было неплохо для человека, недавно пережившего рак, но я так не считал. Я привык побеждать.
Наутро моросил серый дождь, дул сильный ветер, температура была чуть выше нуля. Открыв глаза, я понял, что не хочу ехать в такую погоду. Позавтракав без всякого аппетита, я пошел на собрание команды, где обсуждалась стратегия борьбы на первом этапе. Было решено, что если лидер команды Джордж Хинкэйпи по какой-то причине отстанет, вся команда должна ждать его и помочь ему выйти вперед.
В зоне старта я сел в машину, чтобы не замерзнуть, думая только о том, как мне не хочется здесь находиться. Когда начинаешь так думать, ничего хорошего ждать не приходится. Как только я вышел из машины, настроение испортилось окончательно. С мрачным видом я натянул гетры, чтобы не мерзли ноги, ежась и стараясь, чтобы хоть маленький кусочек моей кожи оставался сухим.
Дали старт, и мы отправились в долгий и скучный поход. Дождь и холодный встречный ветер заставляли думать, что реальная температура еще даже ниже объявленных 2 градусов тепла. Ничто так не деморализует, как долгий и однообразный путь под дождем по совершенно ровной дороге. На подъемах, по крайней мере, хоть немного согреваешься, потому что приходится работать интенсивнее, но на ровной дороге промерзаешь и промокаешь до самых костей. Не помогает никакая обувь, никакая куртка. В прошлом я добивался успеха во многом благодаря тому, что был способен выдержать такие погодные условия, которые оказывались не под силу всем остальным. Но не в тот день.
Хинкэйпи проколол колесо. Мы все остановились. Пелотон, увеличив темп, удалился. К тому времени, когда мы вернулись на трассу, отставание от лидеров составляло 20 минут, и на пронизывающем ветру нам потребовался час неимоверных усилий, чтобы компенсировать потерянное время. Мы мчались под дождем, пригнув головы. Ветер продувал одежду и мешал удерживать равновесие на тряской дороге. Внезапно я переместил руки на середину руля, выпрямился в седле и съехал на обочину. Я остановился. Я сдался. Я сошел. Срывая с себя номер, я думал: «Неужели на это я хотел потратить свою жизнь — мерзнуть, мокнуть, валяться в канаве?»
Фрэнки Эндрю ехал сразу за мной, и он помнит, как я выглядел, когда вдруг выпрямился и съехал с дороги. По моему виду он сразу понял, что я, наверное, не скоро — если вообще когда-нибудь — в следующий раз выйду на дистанцию. Впоследствии он мне признался, что первой его мыслью было: «Лэнс кончился».
Когда остальные члены команды после окончания этапа собрались в гостинице, я уже паковал вещи. «Я уезжаю, — сказал я Фрэнки. — Я больше не гонщик — возвращаюсь домой». Меня не волновало, как отнесутся к моему поступку товарищи по команде. Я попрощался, повесил сумку на плечо и ушел.
Мое решение бросить спорт никак не было связано с моими физическими кондициями. Физически я был силен. Просто я не хотел там оставаться. Я не знал, хочу ли до конца своих дней терпеть холод и боль, крутя педали.
Когда я позвонил Кик по сотовому телефону, она после занятий французским покупала продукты.
— Я сегодня приеду, — сказал я ей.
Связь была неважная, и она меня плохо слышала, поэтому все время повторяла:
— Что? Что случилось?
— Потом расскажу, — сказал я.
— Ты ранен?
Она думала, что я разбился.
— Нет, я не ранен. Увидимся вечером.
Через пару часов Кик встретила меня в аэропорту. В тягостном молчании мы сели в машину и поехали домой. Наконец я заговорил:
— Знаешь, мне просто не нравится этим заниматься.
— Почему?
— Я не знаю, сколько мне осталось жить, но я не хочу потратить все эти годы на велогонки, — сказал я. — Я ненавижу все это. Ненавижу плохую погоду. Ненавижу быть вдали от тебя. Ненавижу здешний образ жизни. Я не хочу оставаться в Европе. В «Рута дель Соль» я доказал самому себе что еще что-то могу, продемонстрировал, что способен вернуться и преуспеть. И больше мне не нужно ничего доказывать ни себе, ни раковому сообществу.
Я ждал, что она скажет: «А как же мои занятия, моя работа? Зачем ты заставил меня приехать сюда?» Но она этого не сказала. Сказала она другое:
— Ну что ж, будь по-твоему.
В самолете, на котором я возвращался из Парижа в Кап-Ферра, в одном из журналов я увидел рекламу фирмы «Harley-Davidson», хорошо резюмировавшую мои чувства. Там говорилось: «Если бы мне довелось прожить свою жизнь заново, я бы…» — и перечислялись разные вещи типа «чаще любовался закатом». Я вырвал этот листок из журнала и показал его Кик, объясняя свои чувства:
— Вот что мне не нравится в велоспорте. Не такой должна быть жизнь.
На следующий день Кик отправилась на курсы французского, а мне делать было нечего. Я целый день просидел в квартире, отказываясь даже смотреть на велосипед. В школе, где занималась Кик, было строгое правило: по телефону не разговаривать. Я звонил ей трижды.
— Я не могу сидеть целый день дома и ничего не делать, — сказал я, когда она наконец ответила. — Я звонил в турагентство. Все, мы уезжаем.
— У меня урок, — коротко промолвила Кик.
— Я еду за тобой. Эти занятия — пустая трата времени.
Кик вышла из класса и, сев во дворе на скамейку, заплакала. Она несколько недель боролась, чтобы преодолеть языковой барьер. Она обустроила наш новый дом, научилась разбираться в местных обычаях и валюте, освоила местные правила дорожного движения. И оказалось, что все усилия были напрасны.
Когда я приехал за ней, она все еще плакала. Я встревожился.
— Почему ты плачешь?
— Потому, что мы уезжаем, — ответила она.
— Что ты имеешь в виду? У тебя же здесь нет друзей, языка ты не знаешь, работы нет. Почему ты хочешь здесь остаться?
— Потому, что я уже на это настроилась и хотела бы закончить начатое. Но если ты считаешь, что нам надо ехать домой, — поедем.
Весь вечер мы собирали вещи, и Кик занималась этим с такой же энергией, как еще совсем недавно распаковывала их. За 24 часа мы успели сделать столько, что большинству людей на это потребовалось бы недели две. Мы позвонили Кевину Ливингстону и отдали ему все барахло: полотенца, столовое серебро, лампы, цветочные горшки, кастрюли, тарелки, пылесос. Я сказал Кевину: «Мы сюда больше не вернемся, и этот хлам мне не нужен». Кевин не пытался меня отговаривать — он понимал мое состояние и знал, что это бесполезно. Поэтому он в основном помалкивал. По его лицу я видел, что он не считает мое поведение правильным, но ни слова неодобрения от него не услышал. Он всегда с беспокойством относился к моему возвращению в спорт. «Следи за своим организмом, — говорил он. — Не перетрудись». Он пережил вместе со мной всю мою болезнь, и единственное, что его действительно волновало, это мое здоровье. Когда я нагрузил его всеми этими коробками, он так расстроился, что, казалось, вот-вот заплачет. «Забирай это, — говорил я ему, подавая очередную коробку с кухонной утварью. — Забирай все».
Это был кошмар, и единственным приятным воспоминанием о том времени была Кик, ее внешняя безмятежность, резко контрастирующая с моей растерянностью. Я был бы не вправе обижаться на нее, если бы она сорвалась; из-за меня ей пришлось бросить работу, переехать во Францию, пожертвовать всем — а я почти в одночасье передумал и решил вернуться в Остин. Но она оставалась со мной. Кик меня понимала, поддерживала и была исполнена безграничного терпения.
Пока я возвращался в Штаты, никто не мог понять, куда я делся. Кармайкл был дома, когда в 8 часов утра у него зазвонил телефон. Это был французский репортер.
— Где Лэнс Армстронг? — спросил он.
— Он участвует в гонке «Париж-Ницца», — ответил Крис.
Тогда репортер на ломаном английском произнес:
— Нет, он стоп.
Крис повесил трубку. Через минуту телефон зазвонил снова — меня искал уже другой французский журналист.
Крис позвонил Биллу Стэплтону, и Билл сказал, что ничего не знает, что я не объявлялся. Оч тоже ничего не знал. Крис пытался звонить мне и на сотовый, и на квартиру. Никакого ответа. Он оставил сообщения, а я не перезвонил — это совершенно необычно.
Наконец я позвонил Крису из аэропорта.
— Я вылетаю домой, — сказал я. — Меня все это больше не интересует. Мне надоели вонючие гостиницы, погода, паршивая еда. Какой мне от этого прок?
Крис сказал:
— Лэнс, делай, что хочешь. Но не спеши. — Он говорил спокойно, пытаясь потянуть время. — He разговаривай с прессой, не делай никаких заявлений, не говори никому, что уходишь, — предостерег он меня.
После Криса я позвонил Стэплтону:
— Все кончено, дружище. Я доказал, что мог бы вернуться, и с меня хватит.
Билл отреагировал хладнокровно:
— Ну что ж…
Он уже успел переговорить с Крисом и все знал.
И, как и Крис, он попытался меня придержать, сказав, что мне следует подождать с какими-либо заявлениями.
— Пусть пройдет хотя бы неделька. Торопиться в этой ситуации было бы безумием.
— Нет, ты не понимаешь. Я хочу сделать это прямо сейчас.
— Лэнс, — пытался урезонить меня Билл. — Я понимаю, что ты уходишь из спорта. Прекрасно, но нам нужно обсудить кое-какие детали. Подожди хотя бы пару дней.
После этого я позвонил Очу, и между нами состоялся вполне типичный для нас разговор.
— Я сошел с «Париж-Ницца», — сказал я.
— Невелика беда.
— Я пас. Я больше не гонщик.
— Не надо принимать сегодня никаких решений.
Мы с Кик вернулись в Остин. Меня пошатывало после долгого перелета, но я был вынужден отвечать на бесконечные телефонные звонки: все искали меня, недоумевая, почему я исчез. Наконец телефон стих, и, проспав целый день — сказывалась разница в часовых поясах, — мы с Кик отправились в офис Билла.
— Я приехал, как ты просил, но говорить о том, буду ли я еще соревноваться, не собираюсь, — сказал я Биллу. — Это обсуждению не подлежит. С меня хватит, и мне все равно, что ты думаешь по этому поводу.
Билл посмотрел на Кик, но она только пожала плечами. Они оба понимали, что я находился в таком состоянии, что спорить было бесполезно. Кик к этому времени была тенью самой себя — усталая, разочарованная, но, когда она ответила на взгляд Билла, между ними что-то произошло, какой-то безмолвный разговор. Взгляд Кик сказал Биллу: «Проявите терпение, он не в себе».
Прежде чем Билл открыл рот, прошло не меньше 20 секунд. Наконец он сказал:
— Хорошо, тогда нам нужно все основательно подготовить и правильно оформить. Давай этим и займемся.
— Просто распространи пресс-релиз, — сказал я. — В чем проблема?
— Это плохая идея.
— Почему?
— Это ты знаешь про эти «Рута дель…» и «Париж…» что там дальше? — сказал Билл. — Но в Америке о них никто слыхом не слыхивал. Никто даже не подозревает о твоем коротком возвращении в велоспорт. Поэтому тебе все-таки следует созвать пресс-конференцию и объявить о своем уходе. Я понимаю, что ты считаешь свое возвращение в спорт большим подвигом, и в этом я с тобой согласен. То, что ты сделал, воистину поразительно. Уже одно то, что ты победил рак, можно назвать великим возвращением. Но дело в том, что никто другой этого не знает.
— Я пришел четырнадцатым в «Рута дель Соль», — возразил я, защищаясь.
— Лэнс, ты станешь для всех человеком, который победил рак, но в спорт не вернулся. Вот что будет.
Наступила очередная долгая пауза. Я видел, как была озадачена Кик.
— Да, ты прав, так нельзя, — сказал я наконец.
Стэплтон ухватился за меня всерьез, перечислив тысячу дел, которые мне нужно было сделать, прежде чем я смогу формально уйти в отставку.
— Я понимаю, что ты уходишь, — сказал он. — Вопрос в том, как ты уйдешь.
Он спросил, готов ли я созвать «живую» пресс-конференцию, посоветовал встретиться и поговорить со спонсорами. А потом он сказал:
— А может, устроим хотя бы одну прощальную гонку?
Я не мог достойно уйти из спорта, не выступив напоследок в США.
— Почему бы тебе не выступить на национальном чемпионате в июне и не сделать это своей последней гонкой? — сказал Билл. — Ты можешь там выиграть, я знаю. Вот это и станет твоим возвращением; это будет то, о чем люди узнают и что запомнят.
— Ну… не знаю, — нерешительно произнес я. — Что-то мне не хочется снова садиться на велосипед.
Билл терпеливо манипулировал мною, стараясь не дать мне объявить о своем уходе. Он придумывал все новые причины, почему мне следует с этим подождать. Билл сказал, что в любом случае я не могу уйти раньше «Гонки за розами», а она состоится в мае.
В конце концов Билл меня уломал. Я сказал, что пока воздержусь от заявлений, но, как бы там ни было, устрою себе несколько дней выходных.
Команда «Postal» проявляла терпение. Том Вайзель дал указание ждать. Но несколько дней превратились в неделю, неделя превратилась в месяц. За это время я даже не распаковал свой велосипед. Он лежал разобранный в гараже и пылился.
Я вел себя как последний бездельник. Каждый день играл в гольф, катался на водных лыжах, пил пиво или просто лежал на диване и смотрел телевизор.
Я стал завсегдатаем мексиканского ресторана «Chuy's», нарушая все правила спортивной диеты. Я и раньше, когда прилетал домой из Европы, ехал туда прямо из аэропорта и заказывал буррито под томатным соусом и пару «Маргарит» или пива «Shiner Bock». Теперь же я ел там практически все.
Я больше не намерен был ни в чем себе отказывать; мне дан второй шанс — и я был намерен использовать его на всю катушку.
Но это не приносило мне радости. Легче на сердце не становилось, я не чувствовал себя свободнее и счастливее. Я пытался воссоздать то настроение, которое было у нас с Кик во время совместного путешествия по Европе, но на этот раз все было иначе, и я не понимал почему. Правда заключалась в том, что мне было стыдно. Меня терзали сомнения и чувство вины по поводу содеянного мною во время гонки «Париж-Ницца». «Сынок, никогда не сдавайся». А я сдался.
Я вел себя так, как было совершенно несвойственно моему характеру, и причина тому — мое возвращение с того света. Это была классическая ситуация. Что дальше? У меня была работа, была своя жизнь, а потом я заболел, и это перевернуло все с ног на голову. Теперь же, пытаясь вернуться к жизни, я был совершенно дезориентирован — и не мог с этим справиться, не мог все поставить на свои места.
Я ненавидел велоспорт, но при этом думал «А что еще я могу делать? Быть мальчиком на побегушках в какой-нибудь конторе?» Я не знал, что мне делать, и просто хотелось спрятаться, убежать от проблем — чем я и занимался. Я избегал всякой ответственности.
Я знаю, что пережить рак — это не только восстановить здоровье тела. В выздоровлении нуждалась и моя душа.
Никто этого не понимал по-настоящему — кроме Кик. Она держала себя в руках, хотя имела все основания злиться. Пока я играл в гольф, она осталась без дома, без работы, без собаки, читая объявления в рубрике «Требуются» и беспокоясь о том, как нам удастся сводить концы с концами. Моя мать очень сочувствовала ей. Она звонила нам, просила передать трубку Кик и спрашивала у нее: «Как твои дела?»
После нескольких недель моего гольфа, пьянства и мексиканской кухни Кик решила, что так больше продолжаться не может — кто-то должен попытаться повлиять на меня. Однажды утром мы сидели в патио и пили кофе. Закончив, я отставил чашку и сказал:
— Ладно, пока, у меня гольф.
— Лэнс, — промолвила Кик, — а что у меня сегодня?
— То есть?
— Ты не спрашиваешь меня, чем я собираюсь заниматься сегодня. Ты не спрашиваешь, чем хотела бы заниматься и не возражаю ли я против твоего гольфа. Ты просто говоришь, что ты намерен делать. А тебя интересует, чем я занимаюсь?
— О прости, — пробормотал я.
— Так чем мне сегодня заняться? — настаивала она. — Скажи.
Я молчал. Я не знал, что сказать.
— Тебе нужно принять какое-то решение, — сказала Кик. — Тебе нужно определиться, уходишь ли ты из спорта окончательно и превращаешься в бездельника, который только и знает, что играет гольф, пьет пиво и не вылазит из мексиканского ресторана. Если так, то пожалуйста. Я люблю тебя и выйду за тебя при любом раскладе. Но мне нужно это знать, чтобы и я могла решить, отправляться ли мне на поиски работы, чтобы ты и дальше мог спокойно играть в гольф. Просто скажи. Но если ты не собираешься уходить из спорта, — продолжала она, — тогда тебе нужно отказаться от того образа жизни, который ты ведешь сейчас, потому что то, что сейчас происходит, — это решение ничего решать. И это на тебя не похоже. Это не ты. Я не могу понять, кто передо мной. Я все равно тебя люблю, но ты должен найти какой-то выход.
Говоря все это, Кик вовсе не сердилась. И она была совершенно права: я действительно не знал чего пытался добиться, и я действительно был бездельником. Внезапно я взглянул на себя ее глазами и увидел молодого пенсионера, и мне это не понравилось. Она не хотела продолжать жить этой праздной жизнью, и я не мог винить ее в этом.
Она спокойным тоном продолжала:
— Подумай и скажи, остаемся ли мы в Остине. Если да, я пойду искать работу, потому что не собираюсь сидеть дома, пока ты играешь в гольф. Мне скучно.
Ни от кого другого я подобных упреков слушать бы не стал. Но Кик говорила все это ласково, безо всякого надрыва. Она знал, насколько упрям я бываю, когда кто-то пытается уломать меня, — это мой сохранившийся с давних времен рефлекс противодействия всякому внешнему давлению. Я не люблю, когда меня загоняют в угол, и, если такое случается, отбиваюсь изо всех сил — физически, логически и эмоционально. Но Кик говорила со мной так, что я не ощущал ни агрессии, ни попыток манипулировать мною, не чувствовал обиды; я просто знал, что все, что я слышу, — чистая правда. Это была, при всем ее сарказме, очень душевная беседа. Я встал из-за стола и сказал:
— Хорошо, я подумаю.
Я все равно пошел играть в гольф, поскольку знал, что Кик против этого ничего не имела. Вопрос был не в гольфе. Вопрос был в том, как мне вновь найти себя.
Кик, Стэплтон, Кармайкл и Оч вступили в заговор против меня, постоянно шушукаясь о том, как бы усадить меня на велосипед. Я продолжал твердить, что из спорта ушел окончательно, но с течением времени моя решимость становилась все слабее. Билл убедил меня выступить в последний раз, только в одной гонке — на чемпионате США среди профессионалов, который должен был пройти в мае в Филадельфии.
Kpис Кармайкл прилетел в Остин. Заглянув в мой гараж и увидев, что велосипед так и лежит упакованный в сумке, он лишь покачал головой. Как и Кик, он считал, что мне нужно было принять сознательное решение насчет моих взаимоотношений с велоспортом. «Ты вернулся к жизни, и пора начинать жить по-настоящему», — повторял Крис. Но он понимал, что я не был готов к очередному полноценному возвращению в спорт, поэтому формальным поводом его приезда в Остин была разработка плана тренировок к чемпионату CШA. Кроме того, предстояла вторая «Гонка за розами» и участие в ней должно было стать свидетельство моей хотя бы минимальной готовности к чемпионату. «Ты не можешь выступать в таком виде, — сказал Крис, указывая на мое терявшее форму тело. — Ты же не хочешь скомпрометировать свои фонд».
Крис настаивал, что, какое бы окончательное решение насчет своей отставки я ни принял, мне необходимо пройти восьми-десятидневный тренировочный сбор, чтобы восстановить физическую форму, и что Остин для этого не годится.
— Давай уедем отсюда: здесь слишком много соблазнов — гольф и прочее.
Мы стали думать, куда поехать. В Аризону? Слишком жарко. В Колорадо? Слишком высоко. Тогда я сказал:
— Помните Бун? Тот маленький городок хиппи в Северной Каролине?
Бун располагался в Аппалачских горах на траcсе «Тур Дюпон», и у меня сохранились самые нежные воспоминания об этих местах. Там я дважды выиграл «Тур Дюпон», и крутые склоны располагавшейся там горы Бич, на которых я немало намучился, были критически важным горным этапом гонки. Ездить там тяжело, но места очень красивые. Сам Бун населен преимущественно студентами и преподавателями близлежащего Аппалачского университета. При университете, что особенно удобно, находился тренировочный центр и легко можно было снять хижину в лесу.
Через интернет я заказал там домик, затем пригласил в качестве партнера для тренировок своего старого друга Боба Ролла. Ему было 38 лет; раньше он был шоссейным гонщиком, потом переключился на горный велосипед, так что уговорить его составить мне компанию на 10 дней было нетрудно.
Самолетом мы добрались до Шарлотта, а потом три часа ехали на машине по горам. Нашей первой остановкой стал спортивный центр Аппалачского университета, где Крис договорился о том, чтобы меня протестировали на велотренажере и мы могли знать возможные недостатки в моей спортивной форме. У меня проверили VO2max и порог лактата. Цифры подтвердили то, что и так было ясно: я слишком разжирел и находился в паршивой физической форме. Обычно по этим физиологическим показателям я был лучшим из лучших. VO2max у меня всегда был 85, а теперь он уменьшился до 64.
Тренерам из спортивного центра, которые нам помогали, Крис сказал: «Вот увидите: когда мы приедем сюда в следующий раз, VO2max достигнет 74 — а вернемся мы всего через неделю».
Крис знал, как быстро мой организм реагирует на нагрузки, и был уверен, что я смог бы достичь пика всего за несколько дней. Но чтобы «подогреть», он предложил поспорить, что за неделю я не смогу существенно увеличить мощность педалирования. «Я ставлю сто баксов, что ты не сумеешь подняться выше 500», — сказал он. Я принял вызов.
Отныне я только ел, спал и ездил на велосипеде. В горах только-только начиналась весна, сопровождаясь постоянными туманами и моросью. Мы каждый день тренировались под дождем. Холод обжигал легкие, и с каждым выдохом изо рта вырывались клубы белого тумана, но я не жаловался. Мне казалось, что таким образом мой организм очищается. Мы ездили по извилистым горным дорогам, далеко не все из которых имели твердое покрытие и были нанесены на карты, — по гравийкам, по грунтовым проселкам, по тропам, выстланным густым ковром сосновых игл, над которыми свисали тяжелые сучья.
На ужин Крис готовил макароны или печеную картошку, и мы, голодные как волки, сидели за столом и вели непечатные разговоры. Со смехом вспоминали старые истории времен начала моей профессиональной карьеры и нашей дружбы.
Каждый вечер я звонил домой, и по моему голосу Кристин слышала, что я становлюсь прежним — веселым, забавным, позабывшим про всякую депрессию. Говоря о холоде и дожде, о том, в какую глушь нас занесло, я только смеялся. «Я очень хорошо себя чувствую», — говорил я и сам тому удивлялся.
Мне снова стали нравиться тренировки, когда ни о чем другом не можешь думать, когда целый день работаешь изо всех сил и вечером возвращаешься в хижину, почти не чувствуя ног. Даже ужасная погода мне чем-то нравилась. У меня было такое ощущение, словно я заново вернулся на трассу «Париж-Ницца» и заново все переживаю. Только в Париже холод и сырость сломили меня, а здесь я находил удовольствие в их преодолении — совсем как в прежние дни.
К концу тренировочного сбора мы решили съездить на гору Бич. Крис хорошо все продумал, когда сделал такое предложение, потому что хотел напомнить мне то время, когда я был истинным хозяином этой горы. Это тяжелый подъем длиной в 1500 метров к покрытой снежной шапкой вершине, и внушительная победа именно на этом этапе в свое время обеспечила мне успех в двух гонках «Тур Дюпон». Я хорошо помнил, как на пределе сил преодолевал этот подъем, а толпы зрителей, выстроившихся вдоль трассы, криками поддерживали меня и даже вывели краской на дороге: «Армстронг, вперед!»
В этот холодный, дождливый, туманный день нам предстояло проехать петлю в 160 километров, в конце которой нас ждал этот самый финишный подъем. Крис следовал за нами в машине, так что на вершине горы мы планировали погрузить велосипеды на крышу и вернуться к ужину уже в качестве пассажиров.
Мы ехали и ехали под непрерывным дождем — четыре часа, пять… К тому времени, когда мы достигли подножия горы Бич, я был в седле уже шесть часов, промокший насквозь. Но на подъеме я встал на педали и устремился вверх, оставив Боба Ролла позади. И вдруг моим глазам открылось нечто невероятное: на асфальте по-прежнему красовалось мое имя.
Колеса велосипеда пересекли уже выцветшие желтые и белые буквы, cкладывавшиеся в «Да здравствует Лэнс!».
Я продолжал подъем, который становился все круче. Мои ноги, как молоты, долбили педали, я обливался потом и наполнялся радостью. Мое тело инстинктивно реагировало на требования момента. Я бессознательно все выше поднимался в седле, чтобы удержать темп. Внезапно сзади оказался ехавший на машине Крис; он опустил стекло и стал подбадривать меня: «Вперед, вперед, вперед!» Я оглянулся на него. «Алле, Лэнс, алле, алле!» — вопил он. Я, чувствуя, как ускоряется мое дыхание, еще поднажал и увеличил скорость.
Этот подъем что-то изменил во мне. Поднимаясь в гору, я заново прокрутил в голове всю свою, прежнюю жизнь, детство, первые гонки, болезнь и то, как она все перевернула. Этот трудный подъем заставил меня наконец попытаться ответить на все те вопросы, которых я избегал многие недели. «Пора заканчивать с этим, — понял я. — Двигайся, — сказал я себе. — Если ты можешь двигаться, значит, ты не болен».
Я снова опустил взгляд на дорогу, на брызги, разлетавшиеся из-под колес, и снова увидел на асфальте свое имя, полустертое и размытое дождями: «Армстронг, вперед!».
Продолжая двигаться к вершине, я увидел свою жизнь во всей ее полноте, как одно целое. Я понял, в чем заключается мое призвание. Смысл моей жизни был прост: я был рожден преодолеть длинный и тяжелый подъем.
Я стремительно приближался к вершине. Ехавший за мной Крис уже по моей осанке в седле понял, какая перемена произошла в моей душе. Он почувствовал, какой тяжкий груз свалился с моих плеч.
Наконец я достиг вершины подъема. И остановился. Крис тоже съехал на обочину и вышел из машины. Мы и словом не обмолвились о том, что произошло в эти секунды. Он только посмотрел на меня и сказал:
— Я поставлю велосипед на крышу.
— Нет, — ответил я. — Дай мне дождевик. Я поеду своим ходом.
Я вернулся. Я снова был гонщиком. Крис улыбнулся и сел за руль.
Остаток пути я ехал, испытывая истинное благоговение перед красотой, покоем, душевностью этих гор. Бун стал казаться мне святой землей, местом паломничества. Я знаю, что, если у меня когда-нибудь еще возникнут серьезные проблемы, я приеду в Бун и найду здесь ответ. Именно здесь я вернулся к настоящей жизни.
Через день или два мы отправились в университетский спортивный центр, чтобы проверить мои показатели. Я педалировал с такой силой, что велоэргометр зашкалило. Цифры мелькали с такой скоростью, что Крис не успевал их прочитывать. С улыбкой он шмякнул в мою ладонь 100 долларов. За ужином я небрежно сказал Крису:
— Может, мне съездить на соревнования в Атланту?
— Давай, — согласился Крис.
Тем же вечером мы стали составлять план моего возвращения. Крис сделал массу звонков, пытаясь найти для меня новые гоночные колеса. Потом он позвонил Биллу Стэплтону и сказал:
— Готово. Он стал другим человеком. Таким, каким мы его знали.
Я не то чтобы вернулся в спорт и сразу стал выигрывать все гонки подряд. Были взлеты и падения, хорошие результаты перемежались плохими. Но я больше не давал неудачам сбить меня с толку.
После Буна я наслаждался каждым своим днем, проведенным на велосипеде. Каждым. Даже если я был в неважной форме, страдал, падал, я уже больше никогда не допускал и мысли о том, чтобы снова все бросить и уйти.
Я даже на собственную свадьбу приехал на велосипеде. В Бун я ездил в апреле 1998 года, а уже в мае мы с Кик поженились — в Санта-Барбаре. Мы пригласили на свадьбу около сотни человек и во время скромной католической церемонии (Кик — католичка) поклялись вечно любить друг друга. После этого были танцы — до утра и до упаду. Той ночью никто не сидел, всем было так весело, что нам с Кик хотелось, чтобы этот праздник никогда не кончался. Потом мы в свадебных нарядах сидели с гостями в баре, пили коктейли и курили сигары.
В доме на берегу мы оставались несколько дней, но наш медовый месяц нельзя было назвать идеальным — после Буна я весь горел желанием тренироваться. Я выезжал на тренировки каждый день. К началу «Гонки за розами», проводившейся во второй раз и уже получившей большую известность, мы вернулись в Остин. Город был частично перекрыт для автомобилистов. На улицах были развешаны праздничные гирлянды. Гонку я выиграл с приличным отрывом. Когда я взошел на подиум, Кик кричала и прыгала от радости. Она была так взволнована, словно я выиграл «Тур де Франс». Тогда до меня дошло, что ей еще не приходилось видеть моих побед. «Это мелочь», — сказал я ей, пожав плечами. Но в глубине души я, конечно, был очень рад.
Приятно было вновь ощутить дух соревнований. В следующий раз мне удалось ощутить его в июне, на чемпионате США среди профессионалов, где и было официально объявлено о моем возвращении. Финишировал я четвертым, а выиграл гонку мой друг и товарищ по команде Джордж Хинкэйпи.
Однажды утром я сказал Кик: «Пожалуй, пора возвращаться в Европу». Она только радостно кивнула и начала собираться. Я мог сказать ей: «Едем в Европу», а по приезде в Европу сказать: «Возвращаемся в Остин», а в Остине заявить: «Знаешь что, я ошибся, мы снова едем Европу», — и она стерпела бы все это без единой жалобы. Ей не были страшны никакие переезды.
Кик даже нравились эти испытания — новое место жительства, новый язык, — поэтому, когда я говорил: «Давай попробуем еще раз», она относилась к этому легко. Некоторые жены так жить не смогли бы, но потому-то я и не женился на них. Моя жена — молодец.
Мы с Кик сняли скромную квартиру в Ницце, и она снова занялась изучением французского. А я уехал на соревнования. Сначала я принял участие в «Туре Люксембурга» — и выиграл его. После первого этапа я позвонил домой, и Кик удивилась отсутствию воодушевления в моем голосе, но я слишком остерегался психологических ловушек, связанных с возвращением в большой спорт, и старался сдерживать свои эмоции и надежды. Это была всего лишь второстепенная четырехдневная гонка — успех в ней никакой крупный гонщик не стал бы считать своей большой победой. Но с точки зрения психологической эта победа была очень важна для меня, поскольку означала, что я снова способен выигрывать, и, кроме того, принесла мне несколько бонусных очков ICU. Она изгнала из меня последние остатки сомнений.
После этого я финишировал четвертым в недельном «Туре Голландии». Начавшийся в июле «Тур де Франс» я пропустил, потому что еще не был готов к этой изматывающей многодневке длительностью в три недели. Я наблюдал за этой гонкой, оказавшейся в том году самой драматической и неоднозначной за всю ее историю, со стороны. В ходе нескольких рейдов на технические машины команд французская полиция обнаружила огромные запасы эпогена и анаболических стероидов. Некоторые члены команд и официальные лица были брошены за решетку, под подозрением же оказались все. Велосипедисты были возмущены столь бесцеремонным поведением французских властей. Начала гонку двадцать одна команда, а до финиша добрались лишь четырнадцать. Одна команда была снята с соревнований, а шесть других сошли в знак протеста.
Допинг — печальный факт велосипедного мира, как и любого другого вида спорта, где все решает выносливость спортсменов. Некоторые команды и гонщики видели в допинге своего рода гонку ядерных вооружений — ты вынужден применять эти препараты, если не хочешь отстать от других. Лично я так никогда не считал, а уж после химиотерапии идея их использования стала мне и вовсе отвратительна. В общем и целом «Тур-1998» вызвал у меня смешанные чувства: я сочувствовал гонщикам, попавшим под раздачу, — некоторые из них были мне хорошо знакомы, — и в то же время полагал, что в будущем эти события помогут «Туру» стать более честным состязанием.
На протяжении всего лета я продолжал устойчиво улучшать свои результаты, в августе мы с Кик уже настолько уверовали в мое успешное будущее, что решили купить дом в Ницце. Пока Кик на своем еще неуверенном французском решала вопросы с банкирами и покупала мебель, готовясь к переезду в новый дом, я отправился со своей командой на трехнедельную «Вуэльту» («Тур Испании»), одну из самых тяжелых гонок из всех существующих. Вообще в велоспорте есть три великих «тура» — итальянский, испанский и французский.
Первого октября 1998 года, почти через два года после того, как у меня обнаружили рак, я закончил «Вуэльту», финишировав четвертым, что было не менее весомым достижением, чем победа в любой другой выигранной мною гонке. Я проехал за 23 дня 3778 километров и отстал от призового места всего на шесть секунд. Победитель, испанец Абрахам Олано, выиграл у меня каких-то 2 минуты 18 секунд. Мало того, я почти выиграл труднейший горный этап при сильнейшем ветре и почти нулевой температуре. Гонка была настолько тяжелой, что половина участников сошла, не добравшись до финиша. Я не сошел.
Четвертое место в «Вуэльте» означало больше чем просто возвращение в спорт. В своей прежней жизни я считался специалистом по однодневным гонкам, но в гонке продолжительностью три недели соперничать не мог. «Вуэльта» показала, что я не просто вернулся, но и я стал лучше. Теперь я был способен выиграть абсолютно любую гонку на свете. Бонусы ICU сыпались на меня со всех сторон, и внезапно оказалось, что я заключил с «U. S. Postal» лучшую в своей жизни сделку.
Пока я состязался на этапах «Вуэльты», Кик проходила испытание на выносливость, называемое переездом. Наша квартира находилась на третьем этаже, и ей приходилось раз за разом вызывать лифт, загружать его вещами — коробками с одеждой, велосипедными запчастями, кухонной утварью, — а затем съезжать со всеми этими вещами вниз, выносить их из лифта в парадное, из парадного на крыльцо, а оттуда в машину. Потом она ехала к новому дому, выгружала вещи из машины, переносила их по крутой лестнице (дом стоял на склоне холма) к крыльцу, а затем в дом. После этого она возвращалась на квартиру, и вся процедура повторялась снова и снова. Кик трудилась без передышки два дня, пока от усталости у нее не потемнело в глазах.
Когда я приехал в наш новый дом, все вещи были уже разложены, а в холодильнике полно еды. Кик вручила мне новую связку ключей. Переезд в новый дом наполнил меня счастьем. Это казалось мне кульминацией успешного года. Нам все удалось: мы прочно обосновались в Европе, моя карьера явно шла в гору, Кик уже сносно говорила по-французски, у нас были общий дом и общая жизнь, и это значило для нас все. «О Боже, — сказала Кик. — У нас получилось. Мы смогли начать все сначала».
Чтобы отпраздновать окончание сезона, мы несколько дней провели на озере Комо, которое стало одним из моих самых любимых мест. Мы остановились там в прекрасном отеле, выбрав номер с гигантскои террасой и умопомрачительным видом на окрестности. Мы только спали, гуляли и посещали роскошные рестораны.
После отдыха в Альпах мы вернулись в Остин. Незадолго до нашего возвращения в Америку я получил электронное письмо от менеджера команды «U. S. Postal» Йохана Брюнеля. Он поздравлял меня с успехом в «Вуэльте». «Полагаю, четвертое место — лучший результат, чем можно было рассчитывать», — писал он. И за этим следовала интересная и загадочная фраза: «Вы будете отлично смотреться на подиуме „Тур де Франс“ в будущем году».
Так заканчивалось послание. Я сохранил это письмо в памяти компьютера, распечатал его и снова стал вчитываться в слова. «Тур»? Йохан не просто верил, что я мог снова стать хорошим гонщиком, он считал, что я был способен на равных соперничать в «Тур де Франс». Он полагал, что я был способен победить.
Над этим стоило задуматься.
В течение нескольких последующих дней я читал и перечитывал это письмо. Теперь, после года мучительных сомнений, я точно знал, чего хотел в жизни. Я хотел выиграть «Тур де Франс».
Пережив тяжелую болезнь, после всех пролитых слез, после того, как отчаяние осталось позади, после того, как ты примирился с фактом болезни, а потом отпраздновал выздоровление и возвращение к таким старым привычкам, как бриться по утрам, ходить на работу, любить жену и воспитывать детей, начинаешь понимать, что эти, казалось бы, мелочи и являются той нитью, которая связывает твои дни воедино и дает им право именоваться жизнью.
Город Бун я полюбил, среди прочего, благодаря тому виду, который мне однажды там открылся. Когда во время тренировки я ехал по дороге, она вдруг резко повернула, деревья словно расступились, и моим глазам открылся потрясающий ландшафт: тридцать горных кряжей, тянувшихся до самого горизонта. Точно так же мне начинала открываться и моя жизнь.
Я хотел иметь ребенка. Когда я был болен, отцовство оставалось для меня чем-то далеким, даже недостижимым. Теперь, увидев эти горные цепи, я понял, что это вполне реально, и мне больше не хотелось откладывать. К счастью, Кик была к этому готова так же, как и я. Несмотря на пережитые ранее потрясения, мы прекрасно понимали друг друга и жили в гармонии и любви, той любви, которая побуждает людей тянуться друг к другу и дать жизнь новому человеческому существу.
По иронии судьбы процесс этот оказался не менее сложен, чем лечение рака: потребовалось множество исследований, опять шприцы, лекарства — и две хирургические операции. Я был стерилен. Чтобы забеременеть, Кик нужно было пройти процедуру экстракорпорального оплодотворения (ЭКО), используя сперму, которую я сдал на хранение в Сан-Антонио.
На следующих страницах я постараюсь максимально правдиво и откровенно рассказать об этом опыте. Многие супружеские пары предпочитают не распространяться насчет ЭКО, и это их право. Мы же решили ничего не скрывать, хотя понимаем, что, возможно, нас кто-то будет критиковать за такую откровенность в деталях. Тем не менее мы решили поделиться этим своим опытом, поскольку знаем, что многие пары страдают от бесплодия и боятся остаться бездетными. Мы хотим, чтобы они, познакомившись с подробностями ЭКО, знали, что это такое.
Мы запланировали зачать ребенка сразу после Нового года, и я занялся изучением вопроса оплодотворения в пробирке так же интенсивно, как ранее вникал в вопросы лечения рака, рыская в интернете и консультируясь с врачами. Мы даже запланировали съездить в Нью-Йорк, чтобы побеседовать со специалистами по ЭКО в Корнеллском университете. Но по мере приближения намеченной даты отъезда мы все больше сомневались, стоит ли туда ехать. За год мы так устали от всех переездов, что сама идея жить еще несколько недель в гостинице вызывала такую же реакцию отторжения, как и цикл химиотерапии. Поэтому мы нашли нужного специалиста дома, в Остине, — им оказался доктор Томас Вон.
Двадцать восьмого декабря состоялась наша первая консультация с доктором Боном. Сидя на диване у него в приемной, мы оба нервничали, и я по привычке принял, как называла это Кик, «больничный вид»: плотно сжатые губы, настороженный взгляд. Кик старалась больше улыбаться, чтобы хоть немного компенсировать мой мрачный вид и не дать доктору Бону повода усомниться в нашей готовности стать счастливыми родителями.
В процессе обсуждения самой процедуры ЭКО я заметил, что Кик слегка покраснела. Она не привыкла к откровенности медицинского языка, зато меня после перенесенного рака яичка публичное обсуждение сексуальных вопросов уже нисколько не смущало. Мы покинули клинику, имея приблизительный план действий и несколько удивляясь тому, как быстро все должно было произойти: если план сработает, то Кик могла забеременеть уже к февралю. Расчет времени был очень важен, потому что, если я хотел выиграть «Тур де Франс», нам надо было согласовать время рождения ребенка с моим графиком соревнований.
Два дня спустя Кик отправилась на рентген. Медсестры пристегнули ее к скользящему столу и с помощью какого-то пыточного инструмента ввели контрастную жидкость. Рентгеноскопия должна была показать, выяснить, нет ли у Кик закупорки маточных труб или каких-то иных проблем. Процедуру пришлось повторить дважды, пока не получилось как надо, и Кик все это довело до слез. Правда, надо признать, что у нее вообще глаза на мокром месте.
Следующий вечер — канун Нового года — стал последним, когда Кик позволила себе выпить. С Нового года она твердо решила воздерживаться от алкоголя и кофеина. Наутро она мучилась похмельем и ей ужасно хотелось кофе, но она осталась верна своей клятве. Мы не хотели навредить будущему ребенку.
Неделю спустя мы прибыли в больницу, чтобы, как мы думали, просто встретиться и поговорить с медсестрой, ответственной за процедуру ЭКО. Как мы ошибались! Когда мы вошли в указанный кабинет, нам сразу стало не по себе от царившей там тягостной атмосферы. За двумя длинными столами, поставленными друг напротив друга, сжимая руки, сидели напряженные пары. Шустрая — даже, как нам показалось, чересчур — медсестра сказала, что ей нужны наши фотографии для архива, и мы через силу улыбнулись в камеру. Потом мы два часа слушали лекцию на тему полового воспитания, закончившуюся старым фильмом про то, как сперматозоиды плывут по трубам. Все это мы уже видели в средней школе, и второй раз смотреть не хотелось. Затем нам вручили пакеты с информационными материалами и стали объяснять их содержание страница за страницей. Я ерзал на стуле и развлекал Кик картинками и скабрезными шутками, чувствуя себя как на собрании «Анонимных алкоголиков»: «Здравствуйте, меня зовут Лэнс, и у меня нет спермы».
Я то и дело брал Кик за локоть, чтобы уйти оттуда, но никак не наступал удобный момент. И мы продолжали сидеть, умирая от скуки, не находя достаточно вежливого повода удалиться. Наконец дошло до того, что терпеть стало невмоготу. Кик собрала брошюры, встала и быстрым шагом направилась к двери. Я за ней. Мы, будто школьники на перемену, выскочили из кабинета и, давясь смехом и вслух рассуждая, не слишком ли мы легкомысленны, чтобы быть родителями, побежали к машине.
Еще через несколько дней мы вернулись в клинику сделать анализ крови. Когда у Кик брали кровь, она стала белой как полотно. Я назвал ее трусихой, но в душе сочувствовал ей. В отношении уколов она страдала настоящей фобией — а колоть ее в предстоящие недели будут еще ох как много. Тем же вечером ей ввели первую дозу лупрона. Это препарат, препятствующий овуляции, и каждые сутки его нужно получать по 10 единиц — то есть один укол каждый вечер до особого распоряжения. Для человека, боявшегося уколов так, как Кик, это было нелегким испытанием. Дело усугублялось тем, что колоть себя она должна была сама. Каждый вечер, ровно в 20:30, Кик должна была идти в ванную и делать себе укол в бедро. В первый раз у нее так тряслись руки, что она никак не могла даже выпустить из шприца пузырьки воздуха, но в конце концов собралась с духом, больно ущипнула себя за бедро и, громко выругавшись, сделала укол.
Где-то в середине недели члены команды «U. S. Postal» собрались в Остине, чтобы пройти тестирование в аэродинамической трубе. Мы с Кик пригласили всех к себе на ужин, но как только подали горячее Кик посмотрела на часы. Было 20:30.
Она, извинившись, вышла из-за стола проследовала в ванную, «чтобы уколоться», как она пикантно выразилась.
После тестирования команда отправилась тренировочный сбор в Калифорнию, и мне при шлось ехать вместе с ними, оставив Кик на несколько дней одну. Пока я был в отлучке, Кик совершила паломничество в Сан-Антонио, где хранилась моя замороженная сперма. За ее хранение я платил 100 долларов в год.
Тем утром Кик пораньше наведалась в остинскую клинику и получила там специальный морозильный контейнер, который едва уместился на переднем сиденье. Через час она прибыла в Сан-Антонио и поднялась с контейнером на тринадцатый этаж. Пока медсестры готовили наше семейное будущее к отправке в Остин, она сидела и листала журналы. Перед тем как вручить Кик контейнер обратно, сестра быстро открыла его и показала выгравированные на пробирке инициалы «Л. А.»
«Я всю обратную дорогу молилась о том, чтобы эти инициалы не принадлежали какому-нибудь Ларри Андерсону», — призналась она мне впоследствии.
Домой она ехала очень осторожно. За время пути я успел ей несколько раз позвонить, узнать, как дела. Я успокоился лишь тогда, контейнер попал в надежные руки персона остинской клиники. Теперь мы были готовы зачатию ребенка, хотя это было совсем не то романтическое событие при свечах, о котором мечтали.
Кик продолжала колоться. Однажды вечером пригласила на ужин подруг, и никто из них не мог поверить, что Кик действительно сама сумеет вонзить в себя шприц. Поэтому в половине девятого в ванной собралась толпа любопытстющих. Назовите это боязнью сцены или просто неловкостью рук, но пузырек с лупроном выскользнул из пальцев Кик и разбился вдребезги. Она в ужасе смотрела на осколки, прекрасно понимая, что, если она пропустит этот укол, может оказаться пропущенным весь цикл и в следующем месяце придется повторять все сначала. Глаза ее наполнились слезами. Пока подруги убирали осколки, Кик отчаянно искала в записной книжке телефон медсестры. Нашла. Было уже 20:45. Когда она сквозь слезы обрисовала ситуацию, они обе принялись обзванивать аптеки, открытые в субботу вечером. Наконец одна такая аптека нашлась, и Кик помчалась туда. Аптекарь не закрывался, дожидаясь ее приезда, а на прощанье пожелал удачи.
Через два дня Кик пошла к доктору Бону на прием. Ей было трудно идти туда одной. Всех других женщин в клинику всегда сопровождали мужья, и она чувствовала на себе их пристальные взгляды: почему она всегда приходит одна.
Доктор Вон прописал ей курс гонала-F. Это лекарство симулирует фолликулы и побуждает организм женщины вырабатывать больше яйцеклеток.
Поэтому теперь ей нужно было ежедневно получать уже два укола: пять единиц лупрона и три ампулы гонала-F. Она с улыбкой говорила мне, что ее тело, некогда бывшее храмом души, стало «чем-то средним между игольницей и инкубатором».
Приготавливать смесь гонала-F было сложным делом. Кик брала шприц с длинной иглой, от одного вида которого ее бросало в дрожь, и втягивала в него пол-единицы стерильного водного раствора. Затем она отламывала кончик ампулы, в которой находился препарат в виде порошка, и вливала туда жидкость. Потом наполняла шприц полученной смесью, щелкала по нему пальцем и выдавливала из него воздух. После этого она впрыскивала содержимое шприца себе в бедро.
Двадцать второго января в 7 часов утра Кик прибыла к доктору Бону в очередной раз сдать кровь на анализ. Очередная игла. Кик старалась не смотреть, как у нее берут кровь, сосредоточившись на картинках на стене, недоумевая, как она собирается рожать ребенка, если без головокружения не может даже решиться на эту процедуру. В тот же день в 16 часов Кик приехала к доктору Бону снова, чтобы второй раз пройти УЗИ. В ее организме обнаружили 12 яйцеклеток; все они развивались согласно графику.
Это был верх иронии: в тот же самый день, когда Кик проходила УЗИ, я отправился из Калифорнии в Орегон к доктору Николсу на плановое обследование. Доктор Николс перебрался из Индианаполиса в Портленд, но я продолжал периодически наведываться к нему. Я не мог не обратить внимания на тот факт, что в то же самое время, когда я общался с одним врачом, Кик была на приеме у другого врача. Причины наших визитов были совершенно разные, но у них была одна общая черта: в том и другом случае была подтверждена возможность жизни.
Кик была почти готова к хирургическому извлечению яйцеклеток. Накануне назначенной операции я вернулся домой — к нашему обоюдному облегчению. В тот день она прошла еще один круг анализов крови и УЗИ, получила еще один укол, дозу ХГЧ, маркера крови, который не давал мне покоя во время химиотерапии. Но в данном случае ХГЧ был полезен; он способствовал созреванию яйцеклеток в организме Кик.
Укол она получила в местной клинике ровно в 19:30, за 36 часов до операции. Игла была еще длиннее, но медсестра сделала укол очень осторожно, пока Кик, дрожа, лежала на столе.
Той ночью ей снились ножи и инкубаторы. В день операции мы встали в 6 утра и отправились в хирургическое отделение, где Кик выдали больничное одеяние. Анестезиолог объяснил процедуру и дал нам какие-то бумаги на подпись. Мы нервно поставили свои подписи под документами, включая тот, что давал врачу право разрезать Кик живот для извлечения яйцеклеток, если традиционным способом — иглой — этого сделать не удастся. После этого Кик прошла в операционную.
Ее буквально пригвоздили к столу, разведя руки, как на распятии. После того как через капельницу начала поступать анестезия, она уже ничего не помнила. Это было для нее к лучшему. Врач извлекал яйцеклетки, используя длинную иглу и катетер.
Отойдя от наркоза в послеоперационной палате, она увидела меня, склонившегося над нею. «Может, ляжешь рядом?» — предложила она. Я прилег на краешек койки и оставался при ней, пока она еще около часа дремала, периодически просыпаясь и засыпая. Когда она проснулась окончательно, нас отпустили. Я довез ее на кресле-каталке до машины и поехал домой, второй раз в жизни соблюдая ограничение скорости.
Выходные Кик отлеживалась и смотрела телевизор, а я готовил еду и ухаживал за ней. Приехала Барбара, жена Барта Нэгса, и привезла букет цветов и коробку яиц. «Раз у тебя своих больше нет», — сказала она Кик. Смеяться Кик было больно, но еще больнее оказался укол прогестерона, который я ей сделал. Последним распоряжением врача стали ежевечерние дозы прогестерона, и здесь использовалась самая длинная и толстая игла. Эти уколы должен был делать я.
Первого февраля доктор Вон позвонил нам сообщить результаты оплодотворения. Они разморозили мою сперму и оплодотворили ею яйцеклетки Кик посредством инъекции одного сперматозоида в каждую клетку. Извлечено было девять жизнеспособных яйцеклеток; из них шесть остаются в идеальном состоянии, две сохраняют вероятность успеха, а одна в процессе оплодотворения погибла. Три идеальные яйцеклетки было решено имплантировать в матку Кик, а три другие заморозить. Странно было думать о том, что мы замораживали наших будущих детей.
Закончив разговор, мы испуганно переглянулись. Я подумал вслух: «А что будет, если все три яйцеклетки сработают?» Дело могло кончиться тем, что у нас будет трое орущих младенцев одновременно. Через три дня после извлечения яйцеклеток мы вернулись в больницу для их пересадки в матку Кик. Этот день обещал стать самым важным в нашей семейной жизни. Нас отправили в хирургическое отделение, где эмбриолог Бет Уильям — сон объяснила нам, что на оплодотворение эмбриона потратила все выходные. Она сказала, что сперматозоиды, к счастью, оказались живыми и подвижными, что не всегда бывает после размораживания. Процесс оплодотворения прошел в целом успешно. Она даже показала нам фотографии. «Вот это групповой снимок», — сказала она, показывая на расплывчатое изображение трех эмбрионов. Каждый из них имел уже восемь клеток, и деление продолжалось строго по графику.
— А пол вы можете сказать? — спросила Кик.
Доктор Уильямсон сказала, что нет, пол на такой стадии можно определить, лишь удалив одну из клеток и проделав анализ ДНК. Я этими процедурами был сыт уже по горло.
— Нет, спасибо, — сказал я. — Мы просто так спросили.
Когда Бет вышла, появилась медсестра с двумя комплектами больничной одежды — одним для Кик, другим для меня. Когда мы переоделись, Кик сказала:
— Ты выглядишь как бомж.
Хихикая, мы попросили доктора Бона сфотографировать нас на память, чтобы запечатлеть последнее мгновение нашей бездетной жизни. Затем мы вошли в затемненную операционную. Свет горел очень тускло и действовал расслабляюще. Мы не тревожились, а только возбужденно посмеивались, словно два идиота. Наконец врач сказал команде эмбриологов, что пора начинать, и они вошли в операционную, держа в шприце три наших эмбриона. Я сидел на табурете рядом с Кик и держал под простыней ее руки. Через пять минут все было закончено. Все это время мы не отрывали глаз друг от друга.
Затем Кик очень осторожно положили на каталку и вывезли в небольшую послеоперационную палату, где ей предстояло час лежать без движения. Я вытянулся на соседней койке. Так мы лежали рядышком, глядя в потолок и подтрунивая друг над другом насчет потенциальной тройни.
Когда час истек, вошла медсестра и сказала, что следующие два дня Кик абсолютно ничего нельзя делать. Я осторожно отвез ее домой, положил в постель и дежурил возле нее. Ланч принес ей на подносе, а на ужин накрыл стол, украсив его очаровательными салфетками. Я прислуживал, как официант. Кик было позволено только сидеть, а между салатом и основным блюдом я заставил ее лечь на диван. Она обозвала меня тюремщиком.
На следующее утро Кик проснулась от того, что я поцеловал ее в живот. В тот день она начала принимать медикаменты, которые мы назвали «средством для высиживания яиц». В каждом из оплодотворенных фолликулов перед пересадкой в матку эмбриологи сделали микроскопическое отверстие, и лекарства проникали сквозь эти отверстия, помогая эмбрионам вылупливаться из фолликулов и имплантироваться в стенку матки.
Удалось ли Кик на самом деле забеременеть, мы не знали в течение двух недель, до 15 февраля, и просто ждали, стараясь замечать малейшие изменения в ее самочувствии. Но, учитывая то, что ей приходилось принимать очень много лекарств, было трудно сравнивать ее состояние с нормальным.
— Ты чувствуешь в себе какие-нибудь изменения? — то и дело с беспокойством спрашивал я. — Что ты должна ощущать?
Мы думали об этом все время.
— Откуда я знаю? — отвечала она.
Наконец, на одиннадцатый день после имплантации яйцеклеток, Кик рано утром отправилась в больницу, чтобы сделать анализ крови на ХГЧ (тест на беременность). Она так нервничала, что даже выключила радио в машине и всю дорогу молилась про себя. Нам сказали, что результаты будут известны к половине второго пополудни, и в ожидании мы позавтракали, приняли душ и начали готовиться к отъезду в Европу.
Когда Кик собиралась вывести на прогулку собаку, зазвонил телефон. Я снял трубку, и, когда услышал то, что мне сказали, мои глаза наполнились слезами. Я крепко обнял Кик и сказал ей: «Детка, ты беременна». Кик обвила меня руками и спросила: «Ты уверен?» Я засмеялся, а потом мы оба заплакали.
Теперь, когда мы оба знали, что она забеременела, стал актуальным вопрос, скольких детей она вынашивает.
— Надеюсь, что троих. Чем больше, тем лучше, — сказал я.
Кик закатила глаза.
— У моего мужа богатая фантазия, — сказала она, — или же ему нравится меня мучить.
— Так и вижу тебя на одиннадцатичасовом международном рейсе с тройней, — сказал я. — Смотри также: хроническая усталость, кататоническое состояние, бессонница.
Кик старалась все делать как положено: есть продукты из всех основных пищевых групп, проходила пешком 6,5 километра в день, принимала витамины, спала днем. Она купила кучу книг для беременных, и мы начали присматривать детскую кроватку. Подруги то и дело спрашивали ее о самочувствии, не тошнит ли ее, но она чувствовала себя очень хорошо — так хорошо, что уже начала думать, не произошло ли ошибки в больнице и она вовсе не беременна
Чтобы рассеять свои страхи, она сделала домашний тест на беременность. Проявились две черточки. «Ладно. Просто проверка», — сказала она.
Наконец подошло время моего возвращения в Европу. Кик задержалась, чтобы пройти еще парочку тестов, но собиралась приехать ко мне, как только сможет. Пятого марта она прошла УЗИ, призванное определить количество вынашиваемых плодов. Я уже почти убедил ее, что она родит тройню, но прибор показал, что ребенок только один. В целом это обрадовало ее, но какая-то часть ее души испытала странное разочарование — не потому, что она хотела родить тройню, а скорее потому, что не могла избавиться от смутного ощущения утраты, думая о том, что стало с двумя другими эмбрионами. Она спросила доктора Бона, не могло ли произойти так, что мы что-то сделали неправильно и от этого погибли два других фолликула. Он объяснил, что дело не в этом и что даже в такой, казалось бы, стерильной и научно обоснованной процедуре сохраняется элемент необъяснимого.
А потом доктор Вон сказал:
— Посмотрите, как сильно бьется его сердце.
Он указал на крошечный мерцающий лучик на экране. Кик рассмеялась и сказала:
— Это явно не мои гены. Это сердце Лэнса.
Доктор Вон распечатал это едва заметное изображение луча, чтобы Кик отвезла его мне в Европу.
Через пару дней она приехала в Ниццу и вручила мне эту распечатку. Я изучал ее с благоговением, совершенно завороженный. Этот луч бьющегося сердца, как ничто другое, дал мне почувствовать, что я выжил. Наконец-то я окончательно понял, что живу и буду жить.
— Лети, как ветер, — сказала мне Кик. — Теперь папе Армстронгу надо кормить семью.