В парке южного дворца Мару-Атон 3 страница

– Дальше? – попросил Иефтеруф. – А дальше?

Шери не торопился. Отпил глоток пива и снова скрестил руки на груди.

– Поймите меня: я все веду к тому, чтобы и я и вы точно уяснили себе, что делается в стране Значит, так: недовольны немху, ожесточена знать, бурлит возмущением загнанное в угол жречество Амона. Что еще надо? На то у нас и глаза, и уши, чтобы все видеть, все понимать. Что следует из того, что вы услышали?

 

Но не дал он слушателям и рта раскрыть. Он сам ответил на этот вопрос:

– А следует вот что: у нашего великого государства глиняные ноги. Вот смастерил их гончар и приделал. Разве на глиняных ногах удержишься?

– До поры до времени…

– Верно, Сеннефер. И эта пора может наступить раньше, чем предполагаем.

– А может, уже настала?

– Нефтеруф, ты это утверждаешь?

– Нет, спрашиваю, размышляя, Шери.

– Я пришел в этот город для того, чтобы сообщить: да, эта пора настала!

Нефтеруф на мгновенье застыл. И Сеннефер тоже. И вдруг беглый каторжник схватил руку Шери и облобызал ее молча, как пес, который по-своему благодарит доброго хозяина.

Сеннефер, воздев руки, горячо молился богам. И повторял про себя: «Неужели?.. Неужели?.. Неужели?..»

Вдруг за дверью послышались шаги.

– Он!

Шери убежден, что это именно он.

– Открой, Сеннефер!

Старик быстро поднялся на ноги и подошел к двери, за которой словно поджидала его сугубая опасность.

– Смелей, Сеннефер!

Шери и не допускал мысли о том, что это может быть кто-нибудь иной, кроме него. Которого ждали. И Сеннефер осторожно откинул деревянную щеколду и приоткрыл дверь. Узкая полоска неяркого света упала на того, кто стоял за порогом.

В хижину вошел тучный, отдувающийся человек. Точно из воды вылез. Кто же это?

– Добро пожаловать, Маху! – сказал негромко, совсем негромко Шери. И встал навстречу вошедшему.

Да, это был Маху, начальник дворцовой стражи, в чьих руках, если можно сказать, ежемгновенно находилась жизнь его величества. Которому доверялся владыка обеих земель Кеми. Который был глазами, ушами и опорой его величества. Кто не знал Маху? Даже дети слышали его имя. Им пугали непослушных и шаловливых. Им говорили: «Вот придет Маху и задаст тебе трепку», «Маху отрежет тебе уши», «Усни – или заберет тебя страшный Маху». Нет, даже дети были по-своему знакомы с этим Маху, не говоря о взрослых. Ею имя заставляло трепетать сердца и нагоняло дрожь на каждого, кто находился между Дельтой и Эфиопией. И семеры хорошо понимали, что за птица Маху. Если его светлость Эйе олицетворял, по их разумению, хитрость и коварство, Хоремхеб – оголтелое воинство, то Маху являл собою жестокость беспримерную, о которой, может быть, и не догадывался даже сам фараон. Многие спрашивали себя: «Как может его величество – жизнь, здоровье, сила! – терпеть жестокосердного, неумолимого человека вроде Маху? Или это совершенно необходимо для власти фараоновой?» И вот этот самый Маху является сюда, в эту хижину. Зачем?

«…Если и Маху здесь, – подумал Нефтеруф, – значит, дело значительно серьезнее, чем это можно предположить. Если живая плеть фараонова – а Маху именно плеть – считает возможным покинуть дворец и побеседовать с заговорщиками, то дело наполовину выиграно. Это значит, что власть шатается, очень шатается. Да и Шери не стал бы попросту рисковать ни собой, ни своими единомышленниками…»

Сеннефер:

«…Великий Амон позвал сюда этого Маху, который только таким образом может искупить свою вину перед богом. Этот случай посылает ему Амон-Ра, ибо Маху виновен не меньше самого фараона. Вот так выясняется и проверяется прочность власти, пытавшейся сокрушить тысячелетнее божество, которое во плоти и крови всего Кеми, всех его людей…»

Маху:

«…Вот эти трое. Один из них несчастный парасхит, другой – неизвестный миру человек, но, судя по виду его, довольно решительный. Можно ли опереться на столь жалкую силу в таком невероятно трудном деле, как борьба с фараоном?..»

Он не торопился присаживаться, исподлобья осматривал комнату и ее обитателей.

– Ты здесь среди преданных тебе людей, Маху, – счел необходимым предуведомить его Шери. – Я хочу сказать, что любое твое решение останется между нами. Никто об этом не узнает, кроме стен.

– Стены не менее опасны, чем люди, – изрек Маху. И уселся на низенькую скамеечку.

– Уважаемый Маху, – сказал Сеннефер, – неужели и ты опасаешься соглядатаев?

Маху долго молчал. Потирал руки, точно они озябли. Громко сопел. Бросал любопытствующие взгляды на каждого из троих мужчин. Такие быстрые взгляды. Словно камешки в полете…

– Когда один, – начал он, – устанавливает слежку за другим, приходится набирать соглядатаев. Не одного, не двух и не трех. Много соглядатаев! Потому что один подозреваемый всегда связан со многими другими. Значит, слежка разрастается. Что делать? Приходится следить и за соглядатаями, и за соглядатаями соглядатаев, и за соглядатаями соглядатаев соглядатаев. Что же получается?

Шери покачивал головой. Он-то хорошо знал, что получается.

– Как мастерят корабельные канаты? Берут льняное волокно. Оно не толще волоска. Волокно к волокну. Еще волокно – и уже суровая нить. Суровая нить к суровой – толстая нить. Из тысячи таких нитей, искусно сплетенных, и получается канат – с руку. В обхват! И уж в таком канате найти изначальное волокно, проследить за извивами его пути так же трудно, как найти меченую песчинку в Западной пустыне. К чему я клоню? А вот к чему: когда великий владыка набирает когорту осведомителей, толпу соглядатаев, неимоверно возрастающую числом, то каждый из нас имеет равную возможность попасть во власть к этим крайне любопытствующим людям. И уже болезненно любопытствующим. Не важно, во имя чего были собраны они, кто собирал и куда направлял. Я слежу за тобой, ты – за мной, мы оба – за третьим, втроем – за четвертым. Буду краток: создающий эту силу часто попадает сам в ее сети. Скажи мне, Шери: прав я или нет?

– Прав, – без обиняков согласился Шери.

– Вот почему и я боюсь этих стен, хотя направляю соглядатаев сам и они у меня вот здесь. – Маху сжал руку в кулак – до хруста жирных пальцев.

Нефтеруф спросил:

– И ты сам, уважаемый Маху, вот так же в их власти?

– Именно. Только им много легче, чем мне.

– Я выйду посмотрю, все ли в порядке, – сказал Сеннефер.

Маху ухмыльнулся. Эта усмешка на его багровом лице, подсвеченном светильником, была скорее устрашающей, нежели добродушной.

– Не утруждай себя, Сеннефер, мы все находимся под недреманным оком моих соглядатаев. Они оцепили твою хижину.

Нефтеруф невольно съежился, точно на него замахнулись. Только спокойствие Шери – если только Шери был спокоен – удерживало его от бегства.

Маху сказал:

– Время идет, Шери. Что ты имеешь сообщить мне? И должен ли я слушать в присутствии этих уважаемых господ?

– Да, Маху.

– Что же, я весь внимание.

Шери твердо заявил:

– Каждый из нас готов пожертвовать своей жизнью!

Маху кивнул.

– Все вместе или порознь! Мы сказали себе: жизнь или смерть!

– Достойные слова!

– Больше невозможно терпеть его…

– Ты хочешь сказать – Эхнатона?

– Да! Попранное имя Амона должно быть восстановлено.

– Зачем?

– Как – зачем? – удивился Шери.

– Вот именно: зачем?

– Дабы величие Кеми было вечным…

– Та-ак…

– Дабы униженные знатные фамилии вновь обрели свою прежнюю силу.

– Неплохо бы…

Вдруг раздался зубовный скрежет. Словно лев голодный поднялся из-под земли. И, завидя людей, заскрежетал зубами, предвкушая добычу. Здесь, в этой хижине, действительно пребывал лев, но лев в образе Нефтеруфа.

– Уважаемый Маху, – сказал он, с трудом сдерживая себя, чтобы не возвысить голос до крика, – вот мои руки – они способны разорвать дикого буйвола. Возьми их и прикажи им содеять нечто. Невиданное. Неслыханное. Они долго пребывали в безделье. Они способны нанести удар, от которого содрогнется мир!..

Словно желая удостовериться в этом, Маху через плечо поглядел на руки Нефтеруфа – волосатые, мускулистые, налитые кровью.

– Мало, – буркнул царедворец.

– Чего мало?

– Рук!

Шери сказал:

– У нас есть еще.

– Где?

– Здесь, в этом городе…

– А еще?

– В Уасете.

– Мало!

– В Мен-Нофере.

– Мало!

– В Дельте.

– Недостаточно!

– И во дворце.

Маху вопросительно уставился на Шери:

– Во дворце?

– Да.

– Кто же это? Можно узнать?

– Да.

– Кто же?

– Ты!

Маху усмехнулся:

– Ты считаешь, что этого предостаточно?

– Вполне!

 

Далеко за полночь

 

Его разбудили по велению фараона и препроводили во дворец. Бакурро-писец был воистину удивлен: в такой поздний час? И к самому его величеству? Это что-то небывалое! Или к хорошему это. Или к чрезвычайно дурному.

Он посматривал на стражников, вооруженных пиками и легкими щитами, и думал о своем. Небольшого роста, тщедушный писец выглядел жалким по сравнению со здоровенными воинами дворцовой охраны. Со стороны могло показаться, что ведут арестованного.

Вот идут они. Пересекают двор. Еще двор. Сад. Дворик. Еще дворик. Сад. Зал. Еще зал. Зал с колоннами. Открытый дворик. Зал. Комнаты. Коридоры. Коридорчики.

Перед небольшой дверью – заминка. Стража не смеет переступить порога. Они молча указывают на дверную ручку. Бакурро считает удары сердца: один, два, три… Не сосчитать! Он перед спальней его величества. Святая святых, лицезреть которую и не мечтал. Не чаял даже во сне… Будь что будет: он открывает тяжелую дверь.

Царь сидит, подогнув под себя ноги. На мягких подушках. Среди ярких светильников. В легкой одежде. Грудь – нараспашку. Держась за левую сторону груди. Надменный. С первого взгляда надменный. А на самом деле – с выражением тоски на лице и в глазах.

Бакурро припадает лбом к прохладному полу, на котором изображение сочной травы, зеленого папируса и мелких птиц.

– Сядь! – Фараон указывает на длинную, низенькую скамью. – Ты удивлен, Бакурро?

Теперь Бакурро не боится. Почему-то вдруг осмелел. Способен даже отвечать. И ясно мыслить.

– Нет, твое величество.

Вот он, благой бог. Небольшой. Тщедушный. Можно сказать, двойник Бакурро. Если говорить о плечах, животе и ногах.

– Ты не удивлен, что зван так поздно?

– Нет. Потому что, твое величество, Кеми живет и действует и днем и ночью, требует к себе внимания и днем и ночью.

– Это верно, – проговорил фараон. Он направил на писца указательный палец левой руки (правой продолжал растирать сердце). – Почему-то странно ведешь себя, Бакурро?

 

– Я?

– Да, ты. Я часто наблюдаю за тобой. В тронном зале. Ты не такой, как все. Ты, по-моему, всегда думаешь о чем-то своем. Ты вечно отсутствуешь, хотя находишься вблизи

– Я размышляю, твое величество.

– Это хорошо. Мысль отличает человека от домашнего скота. Мысль, не знающая сна ни ночью, ни днем.

– Истинно так, твое величество.

– Я давно обратил на тебя внимание. И решил поговорить с тобой… Сколько тебе лет?

– Сорок, твое величество.

– Чуть постарше меня.

– Лет на пять, твое величество.

– Разве это много?

– Да, много. Я уже чувствую старость…

– Правда? – обрадовался фараон. – А я – нет!

– Жизнь, здоровье, сила! – воскликнул Бакурро в приливе чувств.

– Я часто слежу за тобой, Бакурро.

– Не замечал этого, твое величество.

– Ты не такой, как остальные. Имеешь ли ты награды?

– Да. И самую высшую.

– Когда и за что ты получил ее?

– Только что. А за что – не ведаю. Эта беседа – высочайшая награда для смертного!

Правду ли он говорит? Правда ли это, Бакурро? А ну-ка подыми глаза на его величество.,. Прямее гляди! Гляди не мигая!..

«…Нет, этот скриб говорит правду. Я был знаком с его отцом. Тоже скрибом. И отец отца был писцом. Но, насколько помнится, они не знатного происхождения. Один из предков Бакурро ходил в азиатские походы с войсками Тутмоса Третьего. Честные, честные люди! И зачем ему лгать? В его черных глазах – одна правда. Они не мигают. Он не прячет их, не отводит в сторону».

– Умеешь ли говорить правду, Бакурро?

Писец не спешит с ответом.

– Прямой ли ты человек, Бакурро?

– Твое величество, тебе я скажу только правду.

– Это очень хорошо! Ты даже не можешь представить себе, как это хорошо! Нельзя жить с человеком под одной кровлей и лгать ему. Это невыносимо! А кровля у нас одна – небо!

– Истинно сказано, твое величество… От детей я требую только правды.

– Что же, Бакурро, ты на правильном пути. А вот скажи мне: что ты думаешь о фараоне? Когда слушаешь его. Или записываешь его слова. В тронном зале… Я многих писцов вижу насквозь, словно слюдяную пластинку. И не раз спрашивал себя: о чем думает в это мгновение этот скриб? То есть какие мысли одолевают тебя?

– Когда записываю слова твоего величества?

– Да. Мои слова. Только правду!

– Никто никогда не интересовался моим мнением.

– Даже твой начальник?

– Да, и он тоже.

– Хотя бы твоим мнением о папирусе, на котором пишешь?

– И это его не интересовало.

– … хотя бы о чернилах?

– Зачем? Он полагает, что все ему известно и без меня.

– … хотя бы о каком-нибудь иероглифе?

– Ни о чем!

Фараон подумал: каково жить на свете, если твое мнение никому не нужно? Он поставил себя на место этого скриба, разбуженного среди ночи. Может быть, он спал в это время с женой? А ведь может быть!..

– Послушай, Бакурро: ты спал один или с женою?

– С женой.

– Она молода?

– Вдвое моложе меня.

– Ты, наверное, проклинаешь меня?

Писец покраснел, как вавилонский индюк.

– Хорошо, – сказал фараон. – Не ты, так твоя жена ворчит.

– Может быть!

– Ты мне нравишься, Бакурро! Неужели она такая горячая, что не может без тебя и часа?

– Не может, твое величество. Особенно ночью.

– Как?! Ты имеешь ее и днем?

– Если выпадает свободный час. Она же наполовину азиатка, а наполовину – негритянка.

– Где же ты нашел такое сочетание двух огней?

– Здесь. В столице.

У фараона озорно засветились глаза, подобно двум звездам Сотис. Его восхитила прямота скриба. У его величества появилось желание выяснить кое-что более серьезное, нежели любовь к молодой и горячей жене.

– Думал ли ты когда-нибудь о Кеми и его владыке?

– Да, твое величество.

– Что же ты думал?

– Я очень боюсь…

– Говори, говори, – подбадривал фараон писца.

– Оглядываюсь назад – и вижу вереницу десятилетий, сотен лет. Они теряются где-то далеко-далеко… Мне кажется, что я попадаю в ночь, у которой нет конца. Так велико время, стоящее позади нас. Потом я смотрю вперед…

– И что же? – нетерпеливо перебил фараон.

Писец пожал плечами. Ему не хотелось огорчать его величество. Особенно в эту позднюю пору. Но фараон ждал. Напряженно. Выставив мощный подбородок.

– Впереди, мне кажется, на нашем пути – туман…

– Что? Что?! – воскликнул фараон.

– Туман.

– Какой такой туман?

– Мрак, твое величество.

– Гм… Мрак… При чем здесь мрак? Не можешь ли ты изъясниться поточнее?

– Могу.

– Так за чем же стало дело? Я жду, Бакурро!

– Твое величество, я спрашиваю себя: что будет с Кеми через сто лет? Слушаю твои слова, записываю их, а сам себе: что будет с Кеми через сто лет? Что будет с Хапи? С нашими внуками и правнуками?

– Разве это входит в твои обязанности, Бакурро?

– В том-то и дело, что – нет! Поэтому храню в сердце свои заветные мысли. Они остаются со мною. Мне с ними и легче… И тяжелей…

Писец замолчал.

«…Любопытная личность! Вот сидит он: записывает чужие слова. А своих немало! Впору бы записать их. Бакурро думает… Бакурро глядит в будущее. А ведь это – прерогатива фараона. И его ближайших помощников. Эти тоже обязаны смотреть вперед. Да кто из них что скажет?! Молчат, а если раскроют рты – непременно солгут. А этот – нет. А этот, как видно, правдив…»

– Бакурро, говори же, говори! – приказал фараон. – Что ты видишь, кроме тумана?

– Разве этого мало?

– Сказать по правде – нет. Но разве туман не кончается? Он имеет обыкновение испаряться…

– Не знаю, – мрачно проговорил Бакурро.

– Но почему же – туман? – допытывался фараон, – Я приказываю договаривать мысль. Раскрыть ход твоих рассуждений!

Писец неожиданно схватился за голову. Сорвал с себя парик, точно он был из железа и сковывал ему голову.

– Твое величество! – чуть не вскричал он, чуть не плача проговорил он. – Рассуди сам: Кеми охвачен со всех сторон, как обручем винная бочка. Есть такие бочки в Митанни… Они – деревянные. Представь себе: знающий свое дело бондарь изготовил такие прочные и тесные обручи, что каждая составная часть деревянной бочки кричала бы невообразимо, если бы умела кричать.

– Отчего же, Бакурро, кричала бы?

– Оттого, что тесно, оттого, что нельзя вздохнуть посвободнее. Так и Кеми: каждый из его сынов сдавлен со всех сторон, ему заказан путь, обруч не дает ни малейшей возможности сойти с места. Как известно, не все воины выдерживают четкий строй, который требуют военачальники Что же можно сказать о человеке, о каком-нибудь Псару-землепашце, о каком-нибудь Бакурро-лодочнике? Они едва дышат, твое величество. Власть князей жестока: того не смей, этого не смей! Того не говори, этого не молви! Иди вправо, а не влево! Теперь влево, а не прямо! Скажи мне, твое величество, сколько может этого самого «того нельзя, этого нельзя» выдержать даже такой долготерпеливый человек, как наш?

Царь барабанил пальцами по скамье, на которую опирался рукой. Он желал слушать, а не говорить. Слушать, не прерывая своего собеседника. Кивком головы он подбодрил писца.

– Твое величество, отчего песку так много в пустыне? Откуда взялся песок? Раньше, в прежние времена, там были одни камни: большие, средние, маленькие. Но камни. Однако солнце палило нещадно. С утра и до вечера. Едва успевали остыть за ночь, чтобы снова нагреться на нестерпимом солнцепеке. И когда выяснилось, что испытанию этому не предвидится конца, камни стали лопаться один за другим. Они не выдерживали зноя, твое величество. И на месте одного камня появились тысячи песчинок. Они засыпали все живое – каждую травинку, – и отсюда пошла пустыня. Если обруч, о котором я говорил, будет все туже затягиваться, то что получится?

– Ты хочешь сказать – пустыня?

Писец коротко кивнул. И выражение лица его было такое, точно Кеми на его глазах превратился в выжженную солнцем пустыню. Очень ему жаль Кеми, где он родился, вырос и будет погребен с почестями или без них…

– Твое величество, люди государства, подобного нашему, не могут долгое время жить, точно воины в казармах где-нибудь в провинции Гошен или на земле Синайской.

– Ты, стало быть, пророчишь нашей стране погибель?

– Да.

– Скорую?

– Этого я не знаю.

– Ты именно это имел в виду, когда говорил о тумане?

– Да.

Царь опустил большие, тяжелые веки:

– Ты сказал страшную вещь, Бакурро.

– Возможно. Но ты сам повелел быть откровенным,

– Бакурро, скажи мне, как по-твоему: могу ли я сделать что-нибудь, чтобы рассеять туман?

Писец чувствовал себя крайне неловко: пойти против своей совести он не мог, а сказать все до конца – не решался. И в то же время он зашел слишком далеко в своей откровенности, и останавливаться посредине просто бессмысленно. Ибо если уж заслужил гнев его величества, запоздалым молчанием не искупишь вины.

«…Лет шесть я замечаю этого скриба. Что-то необычное в его прилежании и в этой мечтательности, которая прорывалась, может быть, против его воли. Я не раз вспоминал о нем. Но почему же ни разу не удосужился поговорить с ним? Неужели же только Мерира или Пенту, только Эйе или Хоремхеб должны быть моими собеседниками? Впрочем, что я говорю! Разве мало было разговоров с самыми различными людьми из немху, а то и просто из бедняков? Однако, чтобы найти такого откровенного, как этот Бакурро, надо хорошенечко постараться…»

– Бакурро, продолжай. Доставь удовольствие!

– Изволь, твое величество.

Бакурро совсем успокоился. Сердце билось ровно-ровно. Дыхание ровное-ровное. Словно беседует со своим закадычным другом, а не повелителем вселенной.

Вдруг фараон побледнел. Схватился за сердце. Широко раскрыл рот, словно воздуха недоставало ему. Это продолжалось несколько мгновений. У него на лбу выступил холодный пот. Такой обильный. И улыбнулся.

– Теперь лучше, – сказал он.

– Что с тобой, твое величество?

– Даже не знаю. Ноет вот здесь. – Он взял руку Бакурро и приложил к сердцу. – Вот здесь. Ты не знаешь, Бакурро, что это может быть?

– Твое величество, ты попросту утомился…

– А у тебя сердце болит, Бакурро?

– Вот здесь?

– Да, здесь. Под седьмым ребром.

– Болит.

– И часто?

– По ночам.

– Теперь ты нравишься мне еще больше. У нас с тобой не только одинаковые заботы, но и болезнь… А чем ты лечишься, Бакурро?

– Ничем.

– Ты не пьешь вот такой гадости? – Фараон поднял глиняный сосуд и отпил из него вонючей жидкости. – Это мне советует Мерира. А в том сосуде – лекарство Пенту. Каждый из них называет снадобье «эликсиром жизни» Я пью из обоих сосудов. Поочередно. Вперемежку. Что ты скажешь?

– Не доверяешь им, твое величество?

– Я?

– Да, ты.

– Разве сын Атона может снизойти до этого? Да и что может сотворить даже самая страшная жидкость?

– Отнять жизнь, например.

– Ты думаешь?

Фараон опасливо взглянул на Бакурро, словно бы тот достал нож из-за пояса. Но тут же тряхнул своим коротко подстриженным париком. Громко засмеялся:

– Это невозможно, Бакурро! Невозможно не верить! Иначе вся жизнь превратится в сплошную муку. Ибо даже такой всесильный сын бога Атона, как я, не может обойтись без человеческих рук. А раз не может – должен доверять. Не может не доверять. Хотя бы самым близким.

– А если обманут?

– Ты не так выражаешься, Бакурро. Скажи лучше: а если обманывают?.. В настоящем времени!.. Да, да! Меня нещадно подводят. Где только могут. Поймал – накажи. Не поймал, – значит, верь. Так ведется со времен его величества Нармера… Что бы ты предложил взамен?

– Не знаю, твое величество. Ты уже сделал невозможное, возвеличив великого бога нашего Атона и посрамив Амона. А ведь Амон родился раньше Нармера. Это сделал ты, твое величество! Так неужели же не можешь победить обмана?

– Ты хочешь это знать?

– Очень.

– Так слушай: не могу! Бога победить легче.

Теперь уж схватился за сердце Бакурро:

– Умоляю тебя, твое величество, не надо! Услышать из твоих уст подобное признание – значит потерять веру в себя, в самую жизнь и в бога!

– И тем не менее это так – У фараона сверкнули глаза, он плотно сжал губы. Что-то хищное пробудилось в нем. Ему словно было очень и очень приятно помучить этого маленького, слишком много думающего писца.

Бакурро казался подавленным.

– А теперь, твое величество, я могу сказать лишь одно: туман не только не рассеется, но он окончательно окутает Кеми, и тогда, пользуясь его покровом, нас возьмет под мышки или хетт Суппилулиуме, или митанниец Душратту, или еще какой-нибудь нечестивый азиат. Теперь я это могу повторить даже под пыткой. После того как выслушал тебя.

Фараон махнул рукой. Было что-то безнадежное в этом жесте. А может, это показалось писцу? Все может быть: в этот поздний час, когда болит сердце и тяжесть в голове…

– А кто тебе запретит, Бакурро, повторять правду?

– Может, Эйе?

– Нет.

– Пенту?

– Нет.

– Мерира?

– Нет.

– Хоремхеб?

– Нет.

Писец развел руками: дескать, ничего не понимаю….

– А тут и понимать нечего, Бакурро: все они будут рады-радешеньки, если слова твои сбудутся.

– Разве так ненавидят они Кеми?

– Нет, они ненавидят меня!

Фараон произнес эти слова так равнодушно, будто говорил о преимуществах фиников перед винной ягодой или наоборот. И улыбался при этом. Словно следил за боем баранов из Ретену. Или петухов из Джахи. Он сказал это так, точно это ему было известно давным-давно. А сейчас – только повторил надоевшую истину.

– Ты велик, ты очень велик! – искренне произнес писец.

– Тебя так удивили мои слова, Бакурро?

– Нет.

– А что же?

– Твоя терпимость, твое величество. Это она повергла меня в столь сокрушительное недоумение.

– Плохой стиль, Бакурро. Архаики много. Ну кто говорит в наше время «повергла меня»? Пылью древних папирусов отдает, Бакурро. А ведь ты не просто писец, но царский!

Скриб покраснел. Как мальчик. Он поднял руку до уровня своих ушей, поклонился глубоким поклоном:

– Прости меня, твое величество. Я слишком много копаюсь в древних книгах… Это, наверно, очень плохо.

– Отнюдь, – сказал фараон. – Это совсем неплохо. И тем не менее надо оставаться самим собой. Ты меня понял?

– Да, твое величество, понял.

– А теперь о терпимости. Эти люди, – фараон указал широким жестом на дверь, – мои царедворцы – подобны куклам, которых показывают детям на уличных представлениях. Они – без души и без сердца. Это – то самое, что именуется государственной властью. Без них погибнет Кеми. Без них младшие перестанут уважать и слушаться старших. День превратится в ночь, а ночь – в день.

Голос фараона зазвучал твердо, повелительно.

– Нет, – возразил Бакурро, – это как раз то, что нас погубит.

– Что ты говоришь? Разве Кеми существует один год?

– Нет, не один.

– Благодаря власти!

– Может быть…

– Неслыханной дисциплине…

– Может быть.

– … подобной граниту.

– Может быть,..

– … железу…

– Может быть… Но вспомни, твое величество, об обручах и бочке…

– Ну, вспомнил…

– Бочка держится, пока крепок обруч и пока есть вино или пиво в бочке. Но не дай бог, если иссякнет жидкость: бочка мгновенно рассохнется. Обручи не помогут! И она развалится. Потом и не собирешь ее.

– Но ведь без обруча она развалится еще быстрее.

– Может быть.

– Или ты имеешь в виду не бочку из Митанни?

Скриб сказал тихо, очень тихо и покорно:

– Я имею в виду жизнь, твое величество. Только жизнь.

Фараон медленно встал, держась за сердце. Глубоко вздохнул: раз, другой, третий…

– Пойдем наверх, – предложил он.

Они вышли в коридор и по неширокой лестнице поднялись на плоскую крышу. Здесь было прохладно. Дул ветерок с реки. Небо – высокое, звездное. Великий город давно спал и видел сны. Кто скажет – какие? Этого не угадает даже благой бог. Кто бы заподозрил, какие роятся мысли в голове совсем еще не старого скриба? А вот поди ты: человек оказался незаурядным, воистину откровенным и с любопытными мыслями! Кто бы это подумал, глядя на прилежного Бакурро? Хорошо, что его величество видит зорко, подобно волшебной птице нехебт!.. А тут сны! Сколько людей – столько и снов. Особенно в Ахетатоне, где жизнь бурлит, – неуемная столичная жизнь, где тысячи вельмож, высших чиновников, различных начальников, скрибов, ваятелей, зодчих, виноградарей, садоводов делают свое дело и посылают распоряжения во все концы Кеми. Его величество все еще держался за сердце.

– Здесь хорошо, – сказал он.

– Очень, твое величество.

– И сердцу получше.

– Моему тоже, твое величество.

– Свежий воздух целительней всех заклинаний Пенту.

– Я никогда их не слышал.

– И лучше его снадобий…

– Возможно.

Фараон схватил руку писца – такой нежной, чуть влажной рукою:

– Бакурро, а все-таки нет бога величественней Атона!

– Он наш отец и покровитель, твое величество!

Фараон подвел писца к самому краю площадки:

– Погляди, Бакурро: мир холоден, темен, слеп. А почему? Потому, что отец мой, великий Атон, ушел с небосклона. Вообрази себе на мгновение: что произошло бы, ежели б он ушел совсем? Исчезло бы тепло с полей, каналов, рек и морей. Растения перестали бы расти. Все живое поблекло бы. Сникло. Умерло в конце концов.

Лицо фараона казалось голубым. Совсем бескровным. Луна сделала его таким. А глаза его засверкали в темноте еще сильнее. От них трудно было оторваться.

Его величество подвел скриба к восточной стороне. И указал на горный хребет, который скорее угадывался на расстоянии, нежели улавливался глазами. Царь смотрел на писца, а руку вытянул вперед, как полководец, призывающий к наступлению.

– Но достаточно отцу моему, Атону, показаться над хребтом и краешком своим взглянуть на Кеми, как все живое тянется к нему, все ликует и возвеличивает имя его. Тепло и свет несет он нам. Жизнь дарует земле! Скажи мне, где, чей и какой бог может взять на себя так много забот о детях своих?

– Нет такого бога! – в экстазе воскликнул писец.

– Верно, Бакурро! И он – отец мой, родивший меня и поставивший у кормила Кеми, над народом большим, могучим, как сама страна, как Хапи несокрушимым и неиссякаемым вовек. – Фараон вдруг заговорил шепотом, очень доверительно, приблизившись близко к своему маленькому, едва заметному подданному: – Бакурро, только мне дано раскрыть тайну его величества отца моего и поведать о ней людям, открыть им глаза и дать им лицезреть деяния его. По ночам, когда все спит, когда спишь и ты, мне является его голос и повелевает сыну своему исполнить волю его в Кеми и во всех землях сопредельных. Да, Бакурро, это говорю я, ибо истинно!