Во что все вылилось. Декларация независимости 1776 года. Преамбула. 5 страница
Чувствую, что читатель все еще сомневается и никак не может согласиться со мной: А "еврейский вопрос"? а "армянский вопрос"? а "украинский вопрос"? а "польский вопрос"? а "инородческий вопрос"? Разве все это не проявление той же "национальности" (легкомысленно отрицаемой мною), разве все это не "национальные вопросы", — спросят меня и, пожалуй, чего доброго, сделают из сказанного вывод, что раз национальности нет, то нет и национального вопроса, а потому нечего и говорить о правах "каких-то там" евреев, украинцев, поляков и т. д.
Во избежание таких "поспешных" выводов я заранее должен откреститься от них и кратко рассмотреть вопрос и в этой плоскости.
Вместо ответа я снова напомню пример с химиком, считающим "бутерброд" — химическим элементом. Несомненно, он ошибается, но несомненно также, что "бутерброд" — реальная вещь, но вещь сложная,
Но разве эти перечисленные основания правоограничений, например религиозные, представляют национальные основания? Разве "религия" и "национальность" одно и то же? Ясно, что нет, иначе пришлось бы признать "языческую нацию", нацию баптистскую, хлыстовскую, католическую и т. д. Ясно, что это абсурд. Но не менее ясно, что ограничения прав целых групп сектантов, вытекающие из чисто религиозных оснований, однохарактерны с ограничениями ряда "национальностей" и нередко гораздо более тяжелы и важны. Точно так же и все остальные основания правоограничений (территория, образование, имущественный ценз, сословие и т. д.) не имеют никакого "национального" элемента. А ведь без них нельзя представить и создать никакой "национальности".
Итак, в итоге и здесь мы пришли к определенным данным. Мы убедились, что нет никаких специально "национальных" оснований, дающих почву для "национальных" ограничений. Мы видели, что само понятие "еврей", или "малоросс", или "поляк" (а соответственно и социальные группы, образуемые ими) определяется не каким-то таинственным национальным принципом, а рядом простых и общих условий (религия, язык, сословность, экономическое положение и т.д.), в различных формах выступающих на арене общественной жизни и создающих различную, подчас весьма сложную группировку. Коротко говоря, нет национальных проблем и национального неравенства, а есть общая проблема неравенства, выступающая в различных видах и производимая различным сочетанием общих социальных факторов, среди которых нельзя отыскать специально национального фактора, отличного от религиозных, экономических, интеллектуальных, правовых, бытовых, сословно-профессиональных, территориальных и т. п. факторов.
Перефразируя слова Архимеда, можно сказать: "Дайте мне эти факторы, и я различным их сочетанием создам вам самые различные нации, начиная от бесправных судр и кончая полноправными браминами". И наоборот: "Отнимите эти факторы, и без них вы не создадите никакой национальности". Вывод из сказанного тот, что национальность представляет сложное и разнородное социальное тело, подобное "бутерброду" в химии, которое распадается на ряд социальных элементов и вызвано их совокупным действием.
А раз это так, то объявить эту "мешанину" различных условий чем-то единым и цельным, попытаться найти ее самостоятельную сущность равносильно задаче решения квадратуры круга. Недаром все подобные попытки не удавались. Они не могли и не могут окончиться удачно.
Да будет позволено теперь сделать практические выводы из сказанного. Эти выводы таковы:
1). Если теперь всюду трубят о национальности в форме существительного, прилагательного и глагола, то нельзя не видеть здесь некоторого недоразумения. Данная война не есть война наций (ведь дерутся же тевтоны-англичане с тевтонами-немцами — одна и та же нация с обычной точки зрения, или славяне австрийские со славянами русскими) и не есть проявление "национального" движения, и не вызвана таинственными "национальными" причинами. Война есть борьба государств, каждое из которых включает различные с обычной точки зрения нации.
2). Война не привела и к торжеству "национализма" в ущерб интернационализму, как думает, например, П. Б. Струве. Уж если можно что противопоставлять интернационализму, как сверхгосударственности, то не нацию, а государство. Но весьма спорно еще, что даст эта война. Я весьма склонен думать, что она немало посодействует росту интернационализма в форме создания международного суда, а в дальнейшем, быть может, и сверхгосударственной федерации Европы.
3). Многие выдвигают теперь национальный принцип в качестве критерия для будущего переустройства карты Европы. В силу сказанного едва ли есть надобность доказывать невозможность и фантастичность этого проекта. Если даже допустить его, то спрашивается, что будет положено в основу национальности? Язык? Но тогда Бельгию придется разделить на части, Италию — также, а такие разноязычные государства, как Россия, распадутся на вотяцкое, черемисское, великорусское, татарское и т. д. государства-нации. Вся Европа распылится на множество мелких государств, что само по себе является шагом назад, а не вперед. Для областей же со смешанным по национальности населением или для мелких наций положение становится решительно безвыходным. Недаром сами сторонники этого проекта вынуждены признать, что мелкие национальности будут принесены в жертву крупным. То же получится, если критерием национальности будет и какой-нибудь другой признак.
Нет! Пора бросить эту утопию и пора ясно и определенно сказать, что спасение не в национальном принципе, а в федерации государств, в сверхгосударственной организации всей Европы, на почве равенства прав всех входящих в нее личностей, а поскольку они образуют сходную группу, то и народов. Каждый, "без различия национальности", имеет право говорить, учить, проповедовать, исполнять гражданские обязанности на том языке, на каком хочет, веровать, как ему угодно, читать, писать и печатать на родном языке и вообще пользоваться всей полнотой прав равноправного гражданина. Было бы наивно думать, что эта федерация теперь же осуществится, но столь же несомненно, что история идет в этом направлении, в направлении расширения социально замиренных кругов, начавшегося от групп в 40—100 членов и приведшего уже теперь к соединениям в 150—160 миллионов. Распылить снова эти соединения на множество частей по национальному принципу — значит поворачивать колесо истории назад, а не вперед.
4). Как выяснено выше, так называемое "национальное" неравенство есть лишь частная форма общего социального неравенства. Поэтому тот, кто хочет бороться против первого, должен бороться против второго, выступающего в тысяче форм в нашей жизни, сплошь и рядом гораздо более ощутительных и тяжелых. "Полное правовое равенство индивида (личности) — вот всеисчерпывающий лозунг. Кто борется за него — борется и против "национальных" ограничений. Так как национальное движение в России со стороны групп (малороссов, евреев и т. д.), ограниченных в правах, представляло и представляет именно борьбу против неравенства, следовательно, направлено в сторону социального уравнения, то естественно, мы всеми силами души приветствуем подобное движение и его рост. Законно и неоспоримо право каждого члена государства на всю полноту прав (религиозных, политических, гражданских, публичных, семейственных, культурных; язык, школа, самоуправление и т. д.).
Таково наше отношение к национальному движению, вытекающее из основного принципа социального равенства. Но из него же вытекает и обратная сторона дела, на которую нельзя закрывать глаза.
5). Если борющийся за социальное равенство борется и за правильно понятые "национальные" интересы, то борющийся за последние далеко не всегда борется за первое. Иными словами, "борьба за национальность не есть самодовлеющий лозунг". Под его флагом можно проводить самые несправедливые стремления. Наши "националисты" — пример тому. Поэтому партии, ставящие в свою программу лозунг "социальное равенство", не должны увлекаться "национальным" принципом. Все, что есть в последнем "уравнительного", все это включает в себя первый лозунг. Что не включает — "то от лукавого" и представляет либо контрабандное проведение "групповых привилегий", либо проявление группового эгоизма.
Пока национальный принцип совпадает и не противоречит лозушу социального равенства — мы от души приветствуем национальные движения. Так как в России до сих пор движения украинцев, евреев, поляков, латышей и т. д. имели этот уравнительный характер, то ясно, что мы можем только поддерживать его. Но как только национальный принцип становится средством угнетения одной группой других групп, мы поворачиваемся к нему спиной, памятуя, что высшая ценность — "равноправная человеческая личность". Вся полнота прав должна быть предоставлена каждой личности, без различия "эллина и иудея, раба и свободного"'.
Индивид, с одной стороны, и всечеловечность — с другой, — вот то, что нельзя упускать из виду нигде и никогда, как неразъединимые стороны одного великого идеала.
А. Тойнби:
Действующие силы истории не являются национальными, но проистекают из более общих причин. Взятые в своем частном национальном проявлении, они не могут быть правильно поняты, и поэтому их должно рассматривать только в масштабах всего общества. В то же время различные части по-разному испытывают на себе воздействие одной и той же силы, ибо каждая из них по-своему реагирует на воздействие извне и ответно влияет сама.
Следует сказать, что общество в своей жизни сталкивается с серией задач, которые оно и решает наиболее приемлемым для себя образом. Каждая такая проблема – это вызов истории. Посредством этих испытаний члены общества все больше и больше дифференцируются. Каждый раз одни проигрывают, другие успешно находят решение, но вскоре некоторые из решений оказываются несовершенными в новых условиях, тогда как другие проявляют жизнеспособность даже в изменившихся обстоятельствах. Испытание следует за испытанием. Одни утрачивают свою оригинальность и полностью сливаются с основной массой, другие продолжают борьбу в сверхъестественном напряжении и тщетных ухищрениях, третьи, достаточно умудренные, достигают высот совершенства, строя свою жизнь на новых путях. В этом процессе невозможно понять индивидуальное поведение в условиях единичного испытания, но необходимо сопоставить его с поведением других в условиях последовательности вызовов как последовательности событий в жизни общества, взятого в целом.
Таким образом, английская история не прояснится до тех пор, пока она не будет рассмотрена в сопоставлении с историями других национальных государств, входивших в более широкое сообщество, каждый из членов которого реагировал специфическим образом на происходящее. В каждом случае мы должны мыслить в терминах целого, а не части, видеть главы повести как события жизни общества, а не отдельного его члена, следить за судьбами его представителей – не за каждым в отдельности, а в общем потоке – воспринимать их как голоса единого хора, которые имеют значение и смысл в общем строе гармонии, но теряют их, как только становятся набором отдельно звучащих нот. Вглядываясь в историю с этой точки зрения, мы в мутном хаосе событий обнаружим строй и порядок и начнем понимать то, что прежде казалось непонятным. Этот метод интерпретации исторических фактов можно пояснить на примере из истории городов-государств Древней Греции в период с 725 по 325 г. до н.э.
Города-государства столкнулись тогда с проблемой нехватки продовольствия, которого у эллинских народов, как правило, хватало, ибо сельскохозяйственное производство было достаточно интенсивным, чтобы обеспечить нужды внутреннего рынка. Когда возник продовольственный кризис, различные государства стали по-разному искать пути его разрешения. Так, например, Коринф и Халкида использовали свое избыточное население для колонизации заморских территорий – в Сицилии, Южной Италии, Фракии и других местах, – где местное население было либо слишком малочисленным, либо слишком темным, чтобы оказать сопротивление вторжению. Таким образом, географические владения греческого общества просто расширялись за счет колоний, без существенных изменений в его структуре. Сельское хозяйство, которым занимались колонисты, институты, под началом которых они жили, представляли собой точную копию условий, к которым они привыкли у себя на родине.
Другие города-государства искали решения, предполагавшие изменение образа жизни. Так, Спарта, например, удовлетворяла свой земельный голод не колонизацией заморских территорий за пределами эллинского мира, а захватывая близлежащие греческие земли в Мессении. В результате Спарта ценой упорных и продолжительных войн покорила своих отнюдь не слабых соседей и присоединила территории, удержание которых потребовало создания регулярной военной силы. В сложившейся ситуации Спарта вынуждена была милитаризировать свою жизнь снизу доверху, что она и сделала, укрепив и реорганизовав некоторые примитивные социальные институты, существовавшие и в ряде других греческих общин, но уже отмиравшие и неэффективные.
Афины реагировали на проблему переселения несколько иным образом. Сначала они попросту игнорировали ее. Однако кризис угрожал вылиться в социальную революцию. Но и тогда Афины не стали на путь захвата и присвоения чужих земель. Они выработали свое собственное, оригинальное решение. Сельскохозяйственное производство было переориентировано на экспорт, начали интенсивно развиваться ремесла и торговля, что привело к перестройке политических учреждений, вынужденных разделить власть с новыми классами, вызванными к жизни экономическими изменениями. Другими словами, афинские государственные деятели предотвратили социальную революцию с помощью успешного проведения экономической и политической революции, открыв тем самым новый путь для развития эллинского общества. Именно это имел в виду Перикл, назвав этот кризис школой для Эллады. В той степени, в какой Афины жили для себя, их постигло горе еще до того, как эллинское общество подошло к своему закату. В той же мере, в какой они жили для Эллады, утверждение Перикла оказалось совершенно справедливым, ибо в следующую эпоху эллинистической истории, начавшуюся приблизительно в 325 г. до н. э., новые идеи и институты, выработанные в Афинах, как частное решение общей проблемы, были восприняты остальным эллинистическим обществом (которое к тому времени распространилось далеко за границы узкой области грекоязычных народов) в качестве их общего социального наследия. Эта фаза греческой истории обычно называется «эллинистическим веком», но было бы правильнее назвать ее «аттическим веком».
Под тем углом зрения, который охватывает не отдельные города – Афины, Коринф, Спарту или Халкиду, – а все эллинское общество как поле, мы можем понять не только историю развития этих нескольких общин в течение 725-325 гг. до н.э., но и значение перехода от этого периода к последующему. Тогда нетрудно заметить, что история Халкиды или Коринфа протекала, если можно так выразиться, нормально, в то время как Спарта или Афины искали свои оригинальные пути. Различие это бросалось в глаза, и историки предположили, что спартанцы и афиняне уже на заре эллинской истории отличались какими-то специфическими, исконно им присущими особенностями. Подобное объяснение развития эквивалентно постулированию того, что на самом деле вовсе не было никакого развития и что эти два греческих народа изначально обладали качесчтвами, поставившими их особняком. Однако такая гипотеза находится в противоречии с установленными историческими фактами. Что касается Спарты, например, то раскопки, проводимые Британской археологической школой в Афинах, показали, что приблизительно в середине VI в. до н.э. спартанская жизнь вовсе не была аномальной и вполне соответствовала нормам образа жизни других греческих народов. Во второй половине VI в. до н.э. происходит революционный сдвиг, который следует каким-то образом объяснить. Приемлемое объяснение можно найти, если посмотреть на спартанскую историю того периода как на местный ответ испытанию, выпавшему на долю всего эллинского мира. Специфические черты Афин, распространившиеся в так называемый эллинистический век на весь эллинский мир (в отличие от Спарты, путь которой оказался тупиковым), могут быть поняты только при широком поле исторического исследования.
Итак, чтобы понять часть, мы должны прежде всею сосредоточить внимание на целом, потому что это целое есть поле исследования, умопостигаемое само по себе.
Пространственное расширение поля нашего исследования. Однако практическая польза от умозаключения, что умопостигаемое поле исследования существует, невелика, поскольку мы определили искомое поле как целое, исходя из частей, составляющих это целое. Части целого сами по себе могут быть непонятны, но они, по крайней мере, явны. Например, у Великобритании есть точное географическое положение и пространственная протяженность; английская нация сложилась в определенную эпоху. Мы не можем чувствовать себя удовлетворенными до тех нор, пока не определим в подобных же положительных и конкретных понятиях то более широкое общество, по отношению к которому Великобритания является частью. Итак, исследуем ею протяженность сначала в Пространстве, а затем во Времени.
Исследование пространственной протяженности общества, в которое включается Великобритания, лучше всего начать с обзора глав, уже привлекших наше внимание при общем ретроспективном взгляде на английскую историю. При первоначальном рассмотрении глав истории мы обнаружили, что это лишь перечень событий в жизни общества, по отношению к которому Великобритания и другие «смежные» страны были лишь частями. Таким образом мы установили тот факт, что умопостигаемое поле исторического исследования шире, чем любое национальное государство. Рассмотрим снова эти главы, для того чтобы установить, где находятся внешние пространственные границы интересующего нас умопостигаемого ноля исследования.
Если мы начнем с последней главы – установление индустриальной системы, то обнаружим, что географическая протяженность умопостигаемого поля исследования, которое она предполагает, охватывает весь мир. Чтобы объяснить промышленную революцию в Англии, мы должны принять во внимание экономические условия не только западноевропейских стран, но и Тропической Африки, Америки, России, Леванта, Индии и Дальнего Востока. Однако когда мы обратимся к парламентарной системе и перейдем от экономического к политическому плану, наш горизонт сузится. Закон, «которому Бурбоны и Стюарты подчинялись», не распространяется на Романовых в России, османов в Турции, Тимуридов в Индостане, маньчжуров в Китае, современных им сёгунов в Японии. Политическая история этих стран не может быть объяснена в принятых нами терминах. Если мы начнем их анализировать, то обнаружим, что главы, на которые распадается их история, и умопостигаемые поля исследования, которые они предполагают, совершенно другие. Закон, движущий историю Англии или Франции, не действует там, и, наоборот, законы, которым подчиняется политическая история каждой из этих стран, не проливают света на политические события в Англии или во Франции. Здесь проходит граница более глубокая и резкая, чем физические границы Великобритании. Однако действие закона, «которому Бурбоны и Стюарты подчинялись» во Франции и в Англии, распространялось на другие страны Западной Европы и на новые общины западноевропейских заокеанских колоний. В то же время на Европейском континенте действие этого закона прекращалось на западных границах России и Турции. Дальше действовали другие законы, другие они вызывали и последствия.
Для третьей четверти XVI в. характерна широкая заокеанская экспансия многих западноевропейских стран, включая и Англию. Заметную активность на морях проявляли датчане, шведы и курляндцы, тогда как Германия и Италия почти не принимали в этом процессе участия. Даже рассматривая эту экспаисию в самом общем аспекте – как стремление к изменению баланса власти, мы обнаружим, что в течение нескольких веков процесс этот не переступал границ Западной и Восточной Европы. Например, ни одна исламская страна не вступила в него вплоть до общеевропейской войны 1792-1815 гг.. и ни одна из стран Дальнего Востока – вплоть до англо-японского союза, заключенного за двенадцать лет до начала мировой войны 1914-1918 гг.
Что касается Реформации, то ее невозможно понять, исходя из истории лишь Англии и Шотландии. С другой стороны, вопрос не прояснится, а, возможно, еще более запутается, если мы расширим границы нашего исследования за пределы Западной Европы. Изучая Реформацию, мы можем игнорировать историю православной церкви после схизмы XI в., а также историю монофизитской и несторианской церквей после раскола в V в. Справедливо будет заметить, что и западноевропейская Реформация XVI в. не проливает света на историю этих церквей.
Ренессанс в Англии и других странах Западной Европы был обусловлен идеями и институтами, рожденными в Северной Италии. Пределами распространения идей Ренессанса стали новые заокеанские колонии. Но в то же время – когда англичане, французы, немцы, испанцы и поляки подпали под неотвратимое влияние итальянской культуры – греки провозгласили, что «тюрбан пророка» им предпочтительней «папской тиары», и охотнее обращались к исламу, чем к идеям гуманизма. Равным образом чары итальянской культуры не оказали заметного воздействия на турок, несмотря на то, что те в течение длительного времени находились в торговых и военных отношениях с генуэзцами и венецианцами (итальянский язык был официальным языком оттоманского флота). Пожалуй, только в архитектуре Могольского двора времен правления Акбара прослеживается влияние итальянской культуры, – влияние мимолетное и экзотическое. Что касается индусов и народов Дальнего Востока, то они, по-видимому, просто не знали, что Европа в то время переживала Ренессанс, и тем более не знали они, что Ренессанс исходил из Италии.
Установление феодальной системы в том виде, в каком она появилась в Англии, является результатом специфически западноевропейского развития. Верно, что феодализм существовал в Византии и в мусульманском мире приблизительно в то же время, но не доказано, что он возник там по тем же причинам, что и в Западной Европе. Предпринималось много попыток обнаружить сходство, но при более близком рассмотрении надуманные аналогии не выдерживали проверки действительностью. Феодальные системы Западной Европы, Византийской империи и мусульманских Египта, Турции, Индостана, не говоря уже о феодализме в Японии, должны рассматриваться как совершенно различные институты.
Наконец обращение англичан в конце VI в. в западное христианство явилось свидетельством приобщения их к определенному сообществу, что само по себе исключало возможность стать членом другого сообщества. Вплоть до Уитбийского собора 664 г. у англичан оставалась потенциальная возможность принять «дальнезападное» христианство кельтов, но миссия Августина однозначно решила, что англичане не присоединятся к ирландцам и валлийцам. Позднее, когда арабы-мусульмане появились на Атлантическом побережье, эти «дальнезападные» христиане Британских островов могли, подобно христианам Абиссинии и Центральной Азии, совершенно утратить контакт со своими братьями по религии на Европейском континенте. Их даже могли подвергнуть исламизации, как это случилось со многими монофизитами и несторианами на Среднем Востоке во время правления арабов. Но эти предполагаемые альтернативы должны быть отброшены как фантастические. Хотя, возможно, они не столь фантастичны, как это представляется с первого взгляда. В любом случае нелишне поразмышлять над этим, памятуя, что обращение 597 г. сделало нас причастными к западному христианству, но отнюдь не ко всему человечеству, проведя одновременно резкую линию раздела между нами как западными христианами и членами других религиозных объединений (не только ныне не существующими дальнезападными христианами, но и православными христианами, монофизитами, несторианами, мусульманами, буддистами и т.д.), – линию, не существовавшую во времена язычества, когда мы могли быть обращены любой «универсальной церковью», которая бы выступила с претензией на нашу независимость.
Парсонс:
Рассмотрев аспекты социетального нормативного порядка, сосредоточенные вокруг проблем членства и лояльности и вокруг культурной легитимизации, перейдем к третьему аспекту. Влияние и ценностные приверженности действуют по принципу добровольности, через убеждение и апелляцию к чести и совести. Однако ни одна крупная и сложная социальная система не сможет выжить, если согласие с большей частью ее нормативных оснований не будет носить обязательного характера, то есть если к непослушанию не будут применяться по ситуации негативные санкции. Такие санкции отчасти и предупреждают непослушание тем, что «напоминают» добропорядочным гражданам об их обязанностях и служат наказанием для нарушителей. Социально организованное и управляемое применение негативных санкций, включая угрозу их применения в случаях, когда подозревается наличие намерения ослушаться, называется функцией принуждения. Чем более дифференцировано общество, тем скорее можно ожидать, что принуждение осуществляется специальными органами, такими, как полиция и военизированные службы 16.
Управляемое принуждение требует существования определенных способов установления действительного факта, субъекта и обстоятельств нарушения норм. Среди специальных органов, действующих в этом направлении, важное место принадлежит судам и юридической гильдии. Сложный нормативный порядок, однако, нуждается не только в принуждении, но и в авторитетной интерпретации. Очень часто судебные системы вынуждены сочетать в особых случаях определение обязательств, наказаний и прочего с интерпретацией значения норм, что подчас является довольно значительной проблемой 17. В менее развитых обществах эта последняя функция имеет обыкновение оставаться в ведении религиозных инстанций, в обществах же современного типа она во все большей мере переходит в компетенцию светских судебных учреждений.
Все эти проблемы ставят вопросы об отношениях междусоциетальным сообществом и политической подсистемой. В терминах принятой нами аналитической схемы политика включает не только основные функции правительства в его отношениях с социетальным сообществом, но и соответствующие аспекты любого коллектива 18. Мы рассматриваем какое-то явление как политическое в той мере, в какой оно связано с организацией и мобилизацией ресурсов для достижения каким-либо коллективом его целей. Политические аспекты деятельности существуют у деловых компаний, университетов, церквей. В развитии современных обществ, однако, государство все более дифференцируется от социетального сообщества как специализированный орган общества, составляющий ядро его политической подсистемы.
Дифференцируясь, государство имеет тенденцию сосредоточиваться на двух основных функциональных комплексах. Первый охватывает ответственность за поддержание целостности социетального сообщества перед лицом глобальных угроз, с особым, но не исключительным акцентом на его легитимном нормативном порядке. Сюда же относится функция принуждения и, по крайней мере, некоторая доля участия в осуществлении интерпретации. К тому же общий процесс дифференциации сферы управления ведет к обособлению областей, в которых допускается открытое формулирование и узаконение новых норм, так что частью этого функционального комплекса становится законодательная деятельность. Второй комплекс включает все виды исполнительной деятельности государства, которая связана с коллективными действиями в любых ситуациях, указывающих на необходимость каких-то мер в «общественных» интересах. Границы этой ответственности простираются от безусловно значимых дел, таких, как защита территориальных пределов или поддержание общественного порядка, до почти что любого вопроса, который считается «затрагивающим общественные интересы» 19.
Основные отношения между государством и социетальным сообществом могут носить аскриптивный характер. Даже в обществах ранней стадии модернизации простые люди рассматривались как «подданные» монарха, которым традицией предписано подчинение его власти. Однако при достижении уровней дифференциации, соответствующих модернизованному обществу, власть политических лидеров имеет обыкновение становиться зависимой от поддержки очень широких слоев населения. В той мере, в какой это справедливо, мы будем различать роли политических лидеров и властные позиции в более общем смысле.
Дифференциация лидерства и авторитета предполагает особый уровень обобщенности того средства социального взаимообмена, который мы называем властью 20. Мы определяем власть как способность принимать и «навязывать» решения, которые обязательны для соответствующих коллективов и их членов постольку, поскольку их статусы подпадают под обязательства, предполагаемые такими решениями. Власть следует отличать от влияния, так как издание обязывающих решений совсем не похоже на меры убеждения. В соответствии с нашим определением, гражданин, отдавая свой голос на выборах, осуществляет власть, поскольку совокупность таких голосов обязующим образом определяет исход выборов. Маленькая порция власти — все равно власть, подобно тому как один доллар — небольшие деньги, но все равно деньги.
Там, где социальная солидарность высвобождается из более архаичных религиозных, этнических и территориальных контекстов, она способствует возникновению других типов внутренней дифференциации и плюрализации. Самые важные из них основываются на экономической, политической и интегративной функциях, последняя выражается в стремлении к добровольному объединению по типу ассоциации, к самоорганизации. Экономическая категория кроме прочего имеет в виду развитие рынков и монетарных механизмов, существенно необходимых для осуществления этих функций, что, как уже отмечалось, предполагает новые формы институционализации отношений собственности и контракта. То есть они покоятся на той части гражданского комплекса, которую образуют «права», ибо экономика, целиком «администрируемая» органами центрального правительства, нарушала бы свободу частных групп вступать в независимые рыночные отношения. Но как только рыночная система экономики достигает высокого уровня развития, она становится для правительства важным каналом мобилизации ресурсов.