НИТЬ НАКАЛИВАНИЯ В СЛОЕ НАГАРА
МОНА ЛИЗА ОВЕРДРАЙВ
УИЛЬЯМ ГИБСОН
Моей сестре, Фрэн Гибсон,
с восхищением и любовью
СМОК
Призрака, прощальный подарок отца, передал ей в зале вылета Нариты секретарь в черном.
Первые два часа перелета в Лондон он лежал забытый в ее сумочке – гладкий черный продолговатый предмет. Одну сторону корпуса украшала гравировка с вездесущим логотипом “Маас-Неотек”, с другой стороны корпус был плавно изогнут, отлитый под ладонь пользователя.
Кумико выпрямилась в своем кресле в салоне первого класса. Черты сложены в маленькую холодную маску, смоделированную по наиболее характерному выражению лица покойной матери. Места вокруг пустовали: отец купил чуть ли не половину салона. Девочка отказалась от обеда, предложенного отчаянно нервничающим стюардом: того до икоты пугали пустые кресла – зримое свидетельство богатства и власти ее отца. Мужчина помедлил, потом с поклоном удалился. На мгновение она позволила маске матери улыбнуться.
“Призраки... – думала она позже, уже где-то над Германией, глядя на обивку соседнего кресла. – Как хорошо отец обращается со своими призраками...”.
И за окном тоже были призраки. Призраки клубились в стратосфере европейской зимы, разрозненные образы, начинающие обретать ясность, если позволить взгляду расфокусироваться. Ее мать в парке Уэно, лицо в свете сентябрьского солнца кажется таким хрупким. “Журавли, Кумико! Погляди, какие журавли!” И Кумико смотрит в даль над прудом Синобацу и ничего не видит, ни следа журавлей. Только несколько мелькающих черных точек, которые, конечно же, самые обыкновенные вороны. Вода к вечеру обрела гладкость свинцового шелка, и над тирами для стрельбы из лука мерцали бледные, расплывчатые голограммы. Но Кумико увидит журавлей после – во сне, и не один раз: журавлики оригами, угловатые создания, сложенные из листов неона. Светящиеся жесткие птицы поплывут по лунному ландшафту материнского безумия...
Отец в черном халате, распахнутом над вытатуированным вихрем драконов... сутулится над необъятным полем из черного дерева – рабочим столом... Глаза – плоские и яркие, как у расписной куклы. “Твоя мать умерла. Понимаешь? У-мер-ла”. А вокруг ходят по кабинету зыбкие плоскости тени, копошится угловатая тьма. В круге света настольной лампы возникает рука отца, она тычет в нее дрожащим пальцем. Рукав халата соскальзывает, открывая золотой “ролекс” и очередных драконов; гривы их свиваются в волны, наколотые плотно и густо вокруг запястий. Их пасти тянутся к девочке. “Понимаешь?” Она ничего не ответила и убежала прочь, вниз, в укромное местечко в подвале, известное только ей одной, сжалась в комок под брюхом маленького робота-чистильщика. Всю ночь вокруг нее щелкали автоматы, каждые несколько минут сканируя подвал розовыми вспышками лазерного света. Девочка проплакала там несколько часов кряду, пока ее не нашел отец и, обдавая запахом виски и сигарет “данхилл”, не отнес наверх в ее комнату на третьем этаже особняка.
Воспоминания о последовавших потом неделях... Тусклые, оцепенелые дни, проведенные в основном в черно-костюмном обществе то одного, то другого секретаря, осторожных молодых людей с автоматическими улыбками и плотно свернутыми зонтами. Один из них, самый молодой и самый неосторожный, решил развлечь ее на запруженном туристами тротуаре Гинзы под сенью часов Хаттори, сымпровизировав демонстрацию кендо. Как легко скользил он меж ошалевших от удивления продавщиц, меж распахнувших глаза туристов! Взмах – и черный зонт будто теряет очертания, появляется вновь, выписывая безобидно и молниеносно ритуальные фигуры древнего искусства. Кумико тогда улыбнулась своей улыбкой, сломав похоронную маску. И от этого ее вина тут же вонзилась еще глубже, в то самое место в сердце, где она оплакивала свой стыд и свою недостойность. Но чаще всего секретари водили ее за покупками по необъятным универмагам Гинзы, туда-сюда по дюжинам бутиков Синдзюку, как советовал им синий пластмассовый гид “Мишелин”, который говорил на консервативном туристическом японском. Девочка покупала только самые безобразные вещи, безобразные и очень дорогие, и секретари солидно вышагивали рядом с ней с глянцевыми сумками в руках. Каждый вечер по возвращении в особняк отца аккуратно расставленные сумки появлялись в спальне Кумико, где они нетронутыми и неоткрытыми оставались ждать, чтобы их унесли горничные.
А на седьмую неделю, накануне ее тринадцатого дня рождения, было устроено так, что Кумико отправится в Лондон.
– Ты будешь гостьей в доме моего кобуна, – сказал отец.
– Но я не хочу ехать, – ответила она улыбкой матери.
– Ты поедешь. – Отец отвернулся. – Возникли определенные затруднения, – обратился он к полному теней кабинету. – В Лондоне ты будешь в безопасности.
– А когда я вернусь?
Но отец не ответил. Поклонившись, она покинула его кабинет, все еще с улыбкой матери на лице.
Призрак откликнулся на первое же прикосновение Кумико. Произошло это, когда самолет стал снижаться над Хитроу. Представитель пятьдесят первого поколения биочипов “Маас-Неотек” материализовался в нечеткую фигуру на соседнем сиденье. Парнишка будто сошел с литографии какой-нибудь охотничьей сцены – ноги в рыжевато-коричневых бриджах и ботинках для верховой езды небрежно закинуты одна на другую.
– Привет, – сказал призрак.
Моргнув, Кумико разжала руку. Парнишка замерцал и исчез. Она опустила глаза на маленький гладкий модуль в своей ладони и осторожно сомкнула пальцы.
– Еще раз привет. Меня зовут Колин. А тебя? Она взглянула на него пристальней. Глаза призрака клубились зеленым туманом, высокий лоб под непослушными темными прядями был бледен и гладок.
– Если это для тебя слишком спектрально, – ухмыльнувшись, проговорил он, – можно увеличить разреш...
На какую-то долю секунды он стал четким до рези в глазах. Ворс на отворотах его куртки завибрировал с реальностью галлюцинации.
– Но это быстро посадит батарейку, – продолжил Колин и поблек до первоначального состояния. – Не слышал твоего имени.
Снова ухмылка.
– Ты не настоящий, – сказала девочка.
Призрак пожал плечами.
– Нет нужды говорить вслух, мисс. Соседи могут решить, что ты слегка не в себе, если ты понимаешь, что я имею в виду. Говори про себя. Я считаю все через кожу... – Он потянулся, закинув руки за голову. – Ремень, мисс. Мне не нужно пристегиваться, поскольку, как ты изволила заметить, я не настоящий.
Нахмурившись, Кумико швырнула модуль призраку на колени. Призрак исчез. Она застегнула ремень, глянула на вещицу, потом, помедлив, подтянула ее к себе за цепочку.
– Значит, впервые в Лондоне? – спросил он, воплотившись из водоворота красок на периферии ее зрения.
Сама того не желая, девочка кивнула.
– А как насчет летать? Не боишься?
Она покачала головой, чувствуя себя глупо.
– Да и бог с ним, – сказал призрак. – Я выгляну за тебя. Будем в Хитроу через три минуты. Тебя кто-нибудь встречает?
– Деловой партнер отца, – ответила она по-японски.
Призрак усмехнулся.
– Тогда, конечно, ты будешь в надежных руках, – подмигнул он. – По мне не скажешь, что я лингвист, да?
Кумико закрыла глаза, и призрак стал нашептывать ей что-то об археологии Хитроу, о неолите и бронзовом веке, о глиняных черепках и каменных рубилах...
– Мисс Янака? Кумико Янака?
Над ней высился незнакомый англичанин. Массивное туловище гайдзина было задрапировано слоновьими складками темной шерсти. Из-за очков в стальной оправе мягко взирали маленькие темные глазки. Нос, казалось, когда-то расплющил чей-то удар, да так его никогда и не выправили. Волосы незнакомца, вернее, то, что от них осталось, были выбриты до седой щетины, а черные вязаные перчатки протерлись и не имели пальцев.
– Видите ли, – сказал он так, как будто это тут же должно было ее успокоить, – меня зовут Петал.
Говоря о Лондоне, Петал называл город “Смок”. Кумико ежилась на холодной красной коже переднего сиденья. Из окна древнего “ягуара” ей было видно, как снег, кружась, летит вниз, чтобы растаять на дороге, которую Петал назвал М-4. Вечернее небо было бесцветным. Петал вел машину умело и молча, вытянув губы так, как будто вот-вот засвистит. По меркам Токио машин было до абсурда мало. Они обогнали автономный грузовой трейлер “Евротранс”, его тупой нос был утыкан сенсорами и обрамлен многорядьем фар. Несмотря на скорость, Кумико казалось, что она как будто стоит на месте и вокруг нее постепенно скапливаются, нанизываются одна на другую частицы Лондона. Стены из мокрого красного кирпича, бетонные арки эстакад, кованые копья выкрашенных в черное чугунных оград.
Город на глазах приобретал очертания. Когда “ягуар”, свернув с М-4, на перекрестках пережидал свет, сквозь медленно кружащийся снег девочка видела неясные лица прохожих: раскрасневшиеся лица гайдзинов над темной одеждой, подбородки упрятаны в шарфы, каблуки женщин цокают по серебристым лужам. Ряды домов и магазинчиков напомнили ей вычурные безделушки, какие она видела однажды на темном бархате. Там они располагались вокруг игрушечного локомотива в галерее торговца европейским антиквариатом в Осаке.
Ничто здесь не походило на Токио, где прошлое – все, что от него осталось – лелеяли с какой-то нервозной заботой. История там превратилась в качество, редкость, в подарочной упаковке поставляемую правительством и охраняемую законом и фондами корпораций. Здесь же оно, казалось, пропитывало саму ткань бытия. Город вставал единым сгустком из кирпича и камня, вместившим многие эпохи наслаивающихся друг на друга посланий и смыслов, какие веками здесь порождал диктат никем пока не разгаданной ДНК коммерции и империи.
– Сожалею, что Суэйн не смог поехать встретить тебя сам, – сказал человек, назвавший себя Петалом.
Кумико, у которой было меньше сложностей с его произношением, чем с манерой строить предложения, сперва ошиблась и приняла его извинения за приказ. Она подумала, не вызвать ли ей призрака, но потом отказалась от этой мысли.
– Суэйн, – рискнула спросить она, – мистер Суэйн – это мой хозяин?
Петал встретил в зеркальце ее взгляд.
– Роджер Суэйн. Отец разве не говорил тебе?
– Нет.
– Ага. – Он кивнул. – Мистер Янака ценит секретность в таких делах, этого следовало ожидать... Человек его положения, et cetera... – Он шумно вздохнул. – Прошу прощения, что нет обогревателя. Предполагалось, что в гараже все уладят...
– А вы – один из секретарей мистера Суэйна? – спросила она у щетинистых перекатов плоти над воротником плотного пальто.
– Его секретарь? – Казалось, он обдумывает ее вопрос. – Нет, – решился он наконец. – Я не секретарь.
“Ягуар” свернул на полукруглую подъездную аллею, оставив позади поблескивающие металлические навесы и вечернюю реку пешеходов.
– Так ты поела? Вас кормили в полете?
– Я была не голодна. – На лице маска матери.
– Ну, думаю, у Суэйна для тебя что-нибудь найдется. Любит японскую еду наш Суэйн. – Прищелкнув языком, Петал оглянулся на девочку.
Она смотрела мимо него, видя лишь поцелуи снежинок на ветровом стекле и стирающие их взмахи дворников.
Резиденция Суэйна в Ноттинг-Хилле состояла из трех соединенных переходами городских домов в викторианском стиле, затерявшихся в снежной круговерти скверов, конюшен и переулков. Петал с парой чемоданов Кумико в каждой руке объяснил, что дверь номер 17 – это одновременно парадный вход и для домов номер 16 и 18.
– Нет смысла туда стучать, – сказал он, неловко взмахнув чемоданами в попытке указать на красную полировку и начищенные медные петли двери дома номер 16. – За ней нет ничего, кроме двадцати дюймов железобетона.
Взгляд девочки скользнул по подъездной аллее, где почти идентичные фасады домов уменьшались вдоль пологого поворота. Снег теперь валил гуще, и блеклое небо от света натриевых ламп приобрело оттенок лососины. Улица казалась вымершей, а снег – чистым и нетронутым. В холодном воздухе чудился незнакомый привкус, слабый, но всепроникающий намек на архаичное топливо. Ботинки Петала оставляли огромные отчетливые следы. Англичанин носил черные, замшевые, с узким носком оксфорды на необычайно толстой рифленой подошве из алого пластика. Вновь начиная дрожать от холода, она последовала по этим следам вверх по серым ступеням дома номер 17.
– Так, значит, это я, – обратился Петал к выкрашенной в черное двери, – впускайте.
Потом он вздохнул, поставил все четыре чемодана на снег и, сняв с правой руки перчатку, прижал ладонь к кругу яркой стали, утопленному в дверную створку. Кумико показалось, что она услышала будто бы комариный писк, который становился все выше, пока не исчез совсем. Дверь завибрировала, это из своих пазов вышли магнитные засовы.
– Ты назвал его “Смок”, – сказала японка, когда он взялся за ручку двери, – город... Петал помедлил.
– Смок, – повторил он, – да, Смок. – И открыл дверь в свет и тепло. – Это старое выражение, что-то вроде прозвища.
Вновь подхватив багаж, Петал мягко протопал в устланное синим ковром фойе, обшитое панелями из белого крашеного дерева. Она вошла следом. Дверь за ее спиной автоматически закрылась, с гулким стуком вернулись на место засовы. На белой обшивке стены висела картина в махагоновой раме – лошади в поле, крохотные фигурки в красных куртках. “Вот бы где жить этому призраку, Колину”, – подумала она. Петал поставил чемоданы. На синем ковре таяли маленькие комки слипшегося снега. Англичанин открыл еще одну дверь, за которой оказалась позолоченная стальная клетка. С лязгом отодвинулась складная решетка. Кумико недоуменно воззрилась на странное сооружение.
– Лифт, – пояснил Петал, – для твоих вещей в нем места не хватит. Я за ними потом спущусь.
Когда Петал ткнул в белую фарфоровую кнопку толстым указательным пальцем, лифт, несмотря на свой явно пожилой возраст, тронулся довольно плавно. Кумико пришлось стоять почти впритык к англичанину; от него пахло влажной шерстью и каким-то цветочным лосьоном.
– Мы поселим тебя наверху, – сказал он, проводя ее по узкому коридору. – Мы подумали, что ты, наверное, любишь тишину и покой. – Открыв дверь, он жестом предложил ей войти. – Надеюсь, тебе понравится...
Сняв очки, он стал энергично протирать их мятой тряпицей.
– Я принесу твои сумки.
Когда он ушел, Кумико медленно обошла вокруг массивной ванны из черного мрамора, доминировавшей в центре низкой, заставленной мебелью комнаты. По стенам, резко сходящимся к потолку, висели позолоченные зеркала. Пара небольших мансардных окон обрамляла огромную кровать. Такого размера ложа Кумико еще никогда в жизни не видела. В зеркало над кроватью были встроены маленькие светильники на шарнирах, похожие на лампы для чтения в самолете. Она остановилась около ванны, чтобы погладить изогнутую шею лебедя в позолоте, служившего вместо крана. Опускаясь или поднимаясь, его раскинутые крылья, должно быть, регулировали температуру воды. Воздух был теплым и неподвижным, и ей на мгновение показалось, что комнату, как болезненный, мучительный туман, заполнило присутствие матери.
В дверях кашлянул Петал.
– Ну как, все в порядке? – приговаривал он, возясь с ее багажом. – Еще не проголодалась? Нет? Тогда я тебя оставлю, располагайся... – Он расставил ее багаж возле гигантской кровати. – Если тебе захочется есть, позвони. – Он указал на причудливый антикварный телефон с мембранами в виде медных свитков на причудливо изогнутой трубке из слоновой кости. – Просто подними трубку, не нужно даже набирать. Завтрак, когда захочешь. Спроси кого-нибудь, тебе покажут, где столовая. Там ты сможешь познакомиться с Суэйном...
Появление англичанина развеяло наваждение. Когда, пожелав девочке доброй ночи, он закрыл за собой дверь, Кумико попыталась ощутить присутствие матери вновь, но ничего не вышло.
Еще долго она стояла у ванны, поглаживая холодный гладкий металл лебединой шеи.
МАЛЫШ АФРИКА
Малыш Африка вкатил на Собачью Пустошь в последний день ноября. За рулем его навороченного “доджа” восседала белая девушка по имени Черри Честерфилд.
Слик Генри и Пташка как раз демонтировали циркульную пилу, служившую левой рукой Судье. Латаная-перелатаная подушка ховера Малыша то и дело взметывала фонтанчики ржавой воды, лужами собиравшейся на горбатой равнине из прессованной стали.
Первым его засек Пташка. Острые у него, у Пташки, глаза да еще монокуляр с десятикратным увеличением, болтавшийся на груди среди косточек всякой мелкой живности и древних крышек от пивных бутылок. Слик оторвал взгляд от гидравлического запястья и увидел, как Пташка вытянулся во весь свой двухметровый рост и нацелил свою подзорную трубу куда-то сквозь голые прутья арматуры, из которых состояла большая часть южной стены Фабрики. Худ был Пташка невероятно, скелет скелетом; залаченные крылья его русых волос, почему он и заработал такое прозвище, резко выделялись на фоне бледного неба. Волосы на затылке и висках он сбрил, полоса выбритой кожи поднималась высоко над ушами. В сочетании с аэродинамическим раздвоенным хвостом это создавало впечатление, будто на макушке у него сидит безголовая коричневая чайка.
– Ух ты, – подал голос Пташка, – сукин сын.
– Ну что там еще?
Пташку и без того довольно сложно было заставить сосредоточиться, а работа требовала добавочной пары рук.
– Это тот ниггер.
Поднявшись на ноги, Слик вытер руки о джинсы, а Пташка нащупал за ухом зеленый микрософт “Мех-5”, выдернул его из разъема и тут же напрочь забыл о всех восьми этапах сервокалибровочной процедуры, необходимой для того, чтобы отодрать пилу Судьи.
– Кто за рулем?
Африка никогда не садился за руль сам, если мог заставить вести кого-то другого.
– Не понять.
Пташка выпустил монокуляр, и тот брякнулся на свое место в занавесочке из костей и пробок.
Слик присоединился к нему у окна, наблюдая за медленным передвижением “доджа”. Малыш Африка время от времени вносил здравые дополнения в матово-черную палитру своего “доджа” – с помощью аэрозольного баллончика с краской. Мрачно-серьезный вид тачки сводил на нет ряд хромированных черепов, приваренных к массивному переднему бамперу. В былые времена стальные черепа щеголяли красными рождественскими лампочками в глазницах. Неужто Малыш теряет интерес к имиджу?
Когда ховер свернул к Фабрике, Слик услышал в темноте возню Пташки: тяжелые ботинки проскрежетали по пыли и ярким спиралькам металлической стружки.
Слик стоял у проема выбитого окна с единственным уцелевшим куском стекла, похожим на острие кинжала, и хмуро смотрел, как ховер, постанывая и выпуская пар, приземляется на свою подушку перед самой Фабрикой.
В темноте за спиной опять послышался шум возни; Слик догадался, что это Пташка, забравшись за старые стеллажи, накручивает самодельный глушитель на китайскую винтовку, с которой он обычно ходил на кроликов.
– Пташка, – Слик бросил гаечный ключ на кусок брезента, – я знаю, что ты тупая задница, срань расистская из гнилого Джерси, но тебе что, всякий раз надо об этом напоминать?
– Мне не нравится этот ниггер, – донеслось из-за стеллажа.
– Ага, и ежели этот ниггер, не дай бог, вдруг вздумает это заметить, ты ему тоже не понравишься. Знай он, что ты сидишь там с пушкой, он бы забил ее тебе в глотку, причем поперек.
Никакого ответа. Пташка вырос в задрипанном городишке белого Джерси, где никто никогда знать ни черта не желал и ненавидел всех, кто хоть что-то знает.
– И я бы ему помог. – Рывком застегнув старую коричневую куртку, Слик вышел к ховеру Малыша Африки.
Пыльное стекло напротив места водителя с шипением сползло вниз, открыв бледное лицо в очках невероятных размеров, подкрашенных чем-то желтым. Под сапогами Слика захрустели древние банки, изъеденные ржавчиной до кружева прошлогодних листьев. Стянув очки вниз, водитель покосилась на Слика – женщина. Теперь янтарные очки висели у нее на шее, скрывая рот и подбородок. Значит, Малыш сидит с другой стороны, что не так плохо в том маловероятном случае, если Пташке вдруг вздумается палить.
– Обойди, – бросила девушка.
Слик прошел мимо хромированных черепов, услышал, как с таким же демонстративно негромким звуком, что и водительское, опускается стекло Малыша Африки.
– Слик Генри, – сказал Малыш; его дыхание, соприкасаясь с воздухом Пустоши, вылетало белыми облачками, – здравствуй.
Слик глянул в коричневое лошадиное лицо. У Малыша Африки были огромные зеленоватые с кошачьим разрезом глаза, тоненькая полоска усов, будто ее начертили карандашом, и кожа оттенка буйволовой шкуры.
– Привет, Малыш. – Из кабины ховера на Слика пахнуло чем-то больничным. – Как дела?
– Ну, – прищурился Малыш Африка, – помнится, ты говорил, что если мне когда-нибудь что-то понадобится...
– Верно, – ответил Слик, ощущая первые уколы дурного предчувствия.
Малыш Африка спас его однажды в Атлантик-Сити: уговорил кое-каких заблудших овечек не сбрасывать Слика с балкона сорок третьего этажа выжженного складского небоскреба.
– Кто-то хочет сбросить тебя с высокого дома?
– Слик, – сказал Малыш, – я хочу тебя кое с кем познакомить.
– И мы будем в расчете?
– Слик Генри, эта очаровательная девушка – мисс Черри Честерфилд из Кливленда, штат Огайо.
Наклонившись пониже, Слик посмотрел на водителя. Копна светлых волос, тушь вокруг глаз.
– Черри, это мой близкий друг мистер Слик Генри. Когда он был молодым и дурным, он гонял с “Блюз-Дьяконами”. Теперь он старый и дурной, а в дыру эту забрался, чтобы заниматься своим искусством, понимаешь? Талантище, понимаешь?
– Это тот, который делает роботов, – сказала девица сквозь ком жвачки, потом добавила: – Ты так говорил.
– Тот самый, – сказал Малыш, открывая дверцу. – Черри, лапочка, подожди нас здесь.
На жилистом теле Малыша болталось норковое пальто, полы которого обметали носки безукоризненно чистых желтых ботинок из страусиной кожи – во всем своем великолепии Африка ступил на землю Собачьей Пустоши. Слик заметил в кабине ховера нечто странное: слепящую белизну бинтов и реанимационные трубки...
– Эй, Малыш, – спросил он, – что это у тебя там?
Вся в кольцах рука Малыша поднялась вверх, жестом предлагая Слику отойти в сторону. Дверь ховера с лязгом захлопнулась, Черри Честерфилд подняла стекла.
– Вот об этом нам и надо потолковать, Слик.
– Не думаю, что я прошу слишком многого, – сказал Малыш Африка, прислонясь норковым пальто к голому металлическому верстаку. – У Черри диплом медтеха, и она знает, что ей хорошо заплатят. Приятная девочка, Слик Генри. – Он подмигнул.
– Малыш...
Вот оно что. Значит, в ховере лежит смахивающий на мертвеца мужик, не то в коме, не то в отключке от того, на что подсадил его Малыш Африка, – оттого все эти баллоны, капельницы, провода и еще какая-то непонятная штука вроде симстима. И все хозяйство привинчено к старым стальным носилкам, как на “скорой помощи”.
– Что это? – Черри, увязавшаяся за ними внутрь Фабрики после того, как Малыш привел Слика назад – показать ему парня в кабине, с подозрением рассматривала громоздкого Судью – большую его часть, во всяком случае. Рука с циркуляркой валялась там, где ее оставили, в цеху на промасленном брезенте.
Если у этой Черри и есть диплом медтеха, подумал Слик, то контора, вероятно, его еще не хватилась. На девице было штуки четыре безразмерных кожаных курток, одна другой больше.
– Искусство Слика, я уже тебе говорил.
– Тот парень умирает. От него мочой несет.
– Катетер отошел, – спокойно сказала Черри. – Слушай, а эта штука, она для чего?
– Мы не можем держать его здесь, Малыш, он сдохнет. Если хочешь его угробить, засунь в какую-нибудь дыру на Пустоши.
– Мужик не умирает, – сказал Малыш Африка. – Он не ранен и не больной.
– Тогда что с ним, черт побери?
– Он торчит, дружок. У мальчика долгое путешествие. Ему нужны тишина и покой.
Слик посмотрел на Судью, потом снова на Малыша, опять на Судью, обратно на Малыша. Ему хотелось вернуться к работе, повозиться над этой рукой. Малыш сказал: ему нужно, чтобы этот овощ пробыл у Слика недели две-три; он оставит Черри за ним присматривать.
– Не врубаюсь. Этот парень, он что, твой друг?
Малыш Африка пожал норковыми плечами.
– Так почему бы тебе не подержать его у себя?
– Слишком шумно. А ему нужен покой.
– Малыш, – сказал Слик, – я помню, за мной должок, но ничего такого стремного. А потом, мне надо работать и... в общем, все это слишком стремно. И есть еще Джентри. Он сейчас в Бостоне. Вернется завтра вечером, и ему это не понравится. Ты же знаешь, как он относится к людям... И вообще, это место – его, вот...
– Дружок, – печально сказал Малыш Африка, – ты забыл, как они держали тебя над перилами?
– Я помню, но...
– Значит, плохо помнишь, – сказал Малыш Африка. – Ладно, Черри. Пошли. Не хочется тащиться через Пустошь в потемках.
Он оттолкнулся от верстака.
– Малыш, послушай...
– Все, проехали. Я ведь и знать не знал твоего траханого имени тогда, в Атлантик-Сити, просто подумал, что мне не хотелось бы видеть белого мальчика на мостовой. Тогда я не знал твоего имени и, похоже, не знаю его и сейчас.
– Малыш...
– Да?
– Ладно. Он остается. Но максимум две недели. Ты даешь мне слово, что приедешь и заберешь его. И тебе придется помочь мне уладить проблему с Джентри.
– Что ему нужно?
– Наркотики.
Пташка вылез наружу, когда “додж” Малыша неуклюже запыхтел обратно через территорию Фабрики. Пташка протиснулся через какую-то щель в завале расплющенных автомобилей. На ржавых гармошках металла кое-где проглядывали пятна яркой эмали.
Слик стоял у окна на втором этаже. Квадраты стального переплета были зашиты кусками пластика. Пластик они откопали на свалке; куски были разного цвета и толщины, так что, чуть пригнув голову, Слик увидел Пташку в воспаленно-розовом свете куска луизита.
– Кто тут живет? – спросила Черри у него за спиной.
– Я, – ответил Слик, – Пташка, Джентри...
– Я имею в виду – в этой комнате. Повернувшись, он увидел ее возле носилок и приборов системы жизнеобеспечения.
– Ты, – сказал он.
– Это твое место?
Она принялась разглядывать налепленные по стенам рисунки – самые первые чертежи Судьи и Следователей, Трупожора и Ведьмы.
– Об этом не беспокойся.
– Не бери ничего в голову, так будет лучше, – сказала Черри.
Слик посмотрел на девушку. В углу рта у нее растеклась уродливая красная язва, видимо, воспаление. Обесцвеченные волосы торчали во все стороны, ну прямо памятник статическому электричеству.
– Я же сказал, не беспокойся.
– Малыш говорил, у вас тут есть ток.
– Да.
– Надо бы его подключить, – сказала она, повернувшись к носилкам. – Электроэнергии он берет немного, но скоро начнут садиться батареи.
Слик пересек комнату, чтобы заглянуть в изнуренное лицо.
– Скажи-ка мне вот что, – начал он. Ему совсем не нравились все эти трубки. Одна из них входила прямо в ноздрю, и от одного этого тянуло блевать. – Кто этот парень и что именно, черт побери, Малыш Африка от него хочет?
– Ничего он не хочет, – сказала Черри, вводя какую-то команду. По экрану биомонитора, примотанного серебристой лентой к изножью носилок, побежала кривая состояния больного. – REM все так же высок, как будто ему все время снятся сны...
Человек на носилках был упакован в новенький синий спальный мешок.
– Короче, хрен его знает, на чем он сидит, но Малышу он за это платит.
На лоб человека была налеплена сетка тродов. Вдоль края носилок тянулся черный массивный кабель. Слик проследил его до массивной серой пластины, возвышающейся среди встроенных в единую раму приборов. Симстим? Не похоже. Какая-то оснастка под киберпространство? Джентри много чего знал о киберпространстве, во всяком случае, говорил о нем постоянно, но что-то Слик ничего не слышал насчет того, что можно вот так потерять сознание и просто остаться подключенным... Люди подключаются, чтобы чего найти, провернуть дельце. Надень троды, и окажешься там, где вся информация в мире громоздится башнями одного гигантского города из неона. Так что можешь по нему покататься – вроде как пообвыкнуть, – даже умыкнуть кой-чего Правда, все это лишь визуально. А иначе, если ничего такого не сделать, чертовски сложно будет найти дорогу к той информации, которая тебе нужна. Иконика, так называл это Джентри.
– Он платит Малышу?
– Да.
– За что?
– Чтобы держать его в таком состоянии. И еще прятать.
– От кого?
– Не знаю. Малыш не говорил. Они замолчали. В тишине ровно дышал неизвестный.
МАЛИБУ
У дома был свой собственный запах. Так было всегда.
Это был запах времени, и соли, которой пропитан воздух, и энтропийной природы любого большого дома, построенного слишком близко к кромке прилива. Возможно, такой запах присущ всем местам, что недолго, но почасту пустуют, домам, которые отпирают и запирают по мере того, как приезжают и уезжают их неусидчивые хозяева. Воображение рисовало ей, как на хроме в безлюдных комнатах в тишине расцветают пятна коррозии, как бледная плесень понемногу затягивает углы. Будто принося дань этому нескончаемому процессу, архитекторы сами распахнули дверь ржавчине. За годы водяная пыль проела массивные стальные перила, и они стали хрупкими, как запястья.
Подобно своим соседям, дом притулился среди развалин прежнего поселения. Прогулки по пляжу порой включали вылазки в область археологических фантазий. Она воображала себе прошлое этого места: иные голоса, иные здания. В этих прогулках ее неизменно сопровождал управляемый на расстоянии бронированный вертолетик “дорнье”, поднимавшийся из своего невидимого гнезда на крыше, стоило ей сойти с веранды. Вертолетик почти беззвучно зависал в воздухе и был запрограммирован так, чтобы не попадаться ей на глаза. Что-то тоскливое было в том, как он неотвязно и неприкаянно следовал за ней, будто дорогой, но не оцененный по достоинству рождественский подарок.
Она знала, что с “дорнье” через камеры за ней ведет наблюдение Хилтон Свифт. Мало что из происходящего в доме и на пляже укрывалось от внимания “Сенснета”. И это ее уединение – вытребованные семь дней одиночества – протекало под непрерывным контролем.
За годы работы у нее выработался необычайный иммунитет на это всевидящее око.
Ночами она иногда зажигала встроенные под навесом веранды прожектора, освещая иероглифическое фиглярство гигантских песчаных блох. Саму веранду она оставляла в темноте; гостиная за ее спиной будто уходила под воду. Устроившись в кресле из неказистого белого пластика, она подолгу следила за броуновским движением блох. В свете прожекторов они отбрасывали крохотные, едва различимые тени: рожки и пики на сером фоне песка.
Шум моря обволакивал ее целиком. Поздно ночью, когда она засыпала в меньшей из двух гостевых спален, он влезал в ее сны. Единственное, во что ему не дано было проникнуть, – это в непрошеные, вторгающиеся исподтишка воспоминания незнакомки...
Выбор спальни она сделала инстинктивно. Хозяйская спальня была заминирована мелочами, на каждом шагу готовыми вызвать старую боль.
Врачам в клинике пришлось химическими клещами вырывать эту ее зависимость из рецепторных центров мозга.
Готовила она сама, в белоснежной кухне: поджаривала в микроволновке хлеб, разводила швейцарский суп из пакетиков в стальных, безупречно чистых кастрюлях – вживалась, не осознавая этого, в безымянное, но с каждым днем все более знакомое пространство, от которого ее так долго и так надежно изолировала “пыль” – наркотическая дрянь, изготовленная искусными моделистами.
– И это называется жизнь, – сказала она белой стойке.
Интересно, если кухня прослушивается, то какой вывод сделали бы из этих слов психиатры из “Сенснета”? Она помешивала суп мешалкой из нержавейки, глядя, как из кастрюльки поднимается пар. Неплохо обходиться без чужих рук, просто все делать самой; в клинике настаивали, чтобы она сама застилала постель. Теперь, поглощая из миски собственноручно приготовленный суп, она хмурилась при одной мысли о клинике.
Она выписалась за неделю до конца срока. Медики были против. Дезинтоксикация прошла великолепно, говорили они, но к терапии мы еще даже не приступали. Белые халаты указывали на процент возврата среди клиентов, не прошедших курс целиком. Объясняли, что прерывание лечения аннулирует ее страховку. “Сенснет” заплатит, отмахнулась она, разве что врачи пожелают, чтобы она оплатила их услуги сама. И извлекла платиновый чип “Мицу-банка”.
Ее личный “Лир” прибыл час спустя. Она приказала самолету доставить ее в Лос-Анджелес, заказала машину, которая должна ее там встретить, и заблокировала все входящие звонки.
– Извини, Анджела, – сказал самолет, зависая над заливом Монтего через несколько минут после взлета, – но это Хилтон Свифт, он звонит по выделенному служебному каналу.
– Энджи, – донесся голос Свифта, – ты же знаешь, что я целиком и полностью на твоей стороне. Ты ведь это знаешь, Энджи?
Обернувшись, Энджи уперлась взглядом в черный овал динамика, заключенный в серый блестящий пластик, и вдруг представила себе, как Свифт скорчился за перегородкой “Лира”, карикатурно подтянув к подбородку длинные ноги бегуна.
– Я это знаю, Хилтон, – отозвалась она. – Очень мило с твоей стороны так позвонить.
– Ты летишь в Лос-Анджелес, Энджи.
– Да. Именно это я сказала самолету.
– В Малибу.
– Верно.
– Пайпер Хилл уже на пути в аэропорт.
– Спасибо, Хилтон, но я не хочу ее видеть. Я вообще никого не хочу видеть. Мне нужна машина.
– В доме никого нет, Энджи.
– Тем лучше. Именно это мне и нужно, Хилтон. Никого в доме. Только сам дом, пустой.
– Ты уверена, что это удачная идея?
– Это лучшая идея, какая у меня появлялась за последние несколько лет, Хилтон. Пауза.
– Мне сказали, что все шло хорошо, я имею в виду лечение, Энджи. Но врачи требовали, чтобы ты осталась.
– Мне нужна неделя, – сказала она. – Одна неделя. Семь дней. В одиночестве.
На третью ночь в этом доме она проснулась на рассвете, сварила кофе, оделась. По широкому окну, выходящему на веранду, сбегали струйки сконденсировавшейся влаги. Спать было не просто. И если приходили сны, то она потом не могла их вспомнить. Но было что-то еще... ускорение, почти головокружение... Она стояла посреди кухни, чувствуя через толстые белые шерстяные носки холод керамических плиток, и грела руки о чашку.
Чье-то присутствие. Она воздела руки, поднимая кружку, как священный сосуд, – жест инстинктивный и в то же время полный иронии.
Три года прошло с тех пор, как лоа овладевали ею, три года с тех пор, как они вообще касались ее. Но теперь?
Легба? Кто-то другой?
Ощущение чьего-то присутствия внезапно пропало. Резко поставив кружку на стойку – так что кофе плеснуло ей на руку, – она побежала разыскивать, что надеть. В шкафу с пляжными принадлежностями нашлись зеленые ботинки на каучуковой подошве и тяжелая синяя горная парка, которую она не помнила. Парка была слишком большой, чтобы принадлежать Бобби. Энджи стремглав бросилась прочь из дома, промчалась по лестницам, не обращая внимания на жужжание игрушечного “дорнье”, который поднялся следом, как терпеливая стрекоза. Она оглянулась на север. Взгляд скользнул по скопищу пляжных домиков, путанице крыш, напомнивших ей баррио в Рио. Энджи повернула на юг, в сторону Колонии.
Ту, что пришла, звали Гран-Бригитта, или Маман Бригитта. Некоторые считали ее женой Барона Самеди, другие называли “древнейшей из мертвых”.
Слева от Энджи вздымались фантасмагорические здания Колонии – настоящее буйство архитектуры всех форм и самовыражений. Хрупкие с виду, инкрустированные неоном подражания Уоттсу Тауэрсу соседствовали с необруталистскими бункерами с бронзовыми горельефами на фасадах.
В зеркальных стенах, когда она проходила/мимо, отражались утренние облака над берегом Тихого океана.
За три последних года ее не раз посещало чувство, будто она вот-вот перейдет некую невидимую черту, вернется туда, за призрачную границу веры, и обнаружит, что время, проведенное ею с лоа, было всего лишь сном. Или что они, скорее, были как некие странные заразные узелки резонанса культур, которые жили в ней с тех самых недель, какие она провела в оумфоре Бовуа в Нью-Джерси.
Энджи продолжала идти, черпая покой из шума прибоя, из этого вечного мгновения единства пляжа и времени, его сейчас и всегда.
Ее отец мертв, семь лет как его не стало, а файлы отцовского дневника, записи, что он вел, не сказали ей почти ничего. Отец кому-то служил. Или чему-то. Наградой ему было знание, и ради этого знания он пожертвовал дочерью.
Временами у нее возникало чувство, будто она прожила не одну, а целых три жизни и каждая отделена от другой стеной чего-то, что она затруднялась назвать, и нет никакой надежды на целостность. И так будет всегда.
Вот детские воспоминания о научном городке “Мааса”, тянущемся длинными переходами в глубь аризонского плато. Энджи обнимает балясину балюстрады из песчаника, ветер плещет в лицо, и она представляет, будто все пустынное плато – это ее корабль. Ей кажется, что она даже может перемешивать краски заката над горами. Вскоре она улетит оттуда – страх жестким комом застрянет в горле. А теперь ей даже не вспомнить, когда же она в последний раз взглянула в лицо отца. Хотя, кажется, это было перед самым отлетом, на стоянке авиеток, где другие самолетики трепетали на ветру, как рой радужных мотыльков. В ту ночь закончилась первая ее жизнь; и жизнь отца тоже.
Вторая жизнь была странной, стремительной и очень короткой. Человек по имени Тернер увез ее из Аризоны и оставил с Бобби, Бовуа и остальными. Тернера она помнила плохо, только то, что это был высокий мужчина с крепкими мускулами и затравленным взглядом. Он привез ее в Нью-Йорк. Оттуда их с Бобби повез в Нью-Джерси уже Бовуа. Там, на пятьдесят третьем уровне исполинского здания-улья – в Нью-Джерси такие еще называли Проектами, – Бовуа объяснял ей природу снов. “Сны реальны”, – говорил он, и его шоколадное лицо блестело от пота. Он называл ей имена тех, кого она видела в снах. Учил ее, что все сны тянутся к единому морю, и показал, чем ее сны похожи и в то же время чем они отличаются от всех прочих. “Ты в одиночку скользишь по старому морю и ты достигаешь нового”, – говорил он.
В Нью-Джерси ею владели боги.
Она научилась отдаваться во власть Наездников. Она видела, как лоа Линглессу входит в Бовуа в оумфоре, видела, как жилистые ноги учителя разметывают вычерченные белым на полу диаграммы. В Нью-Джерси она знала богов – богов и любовь.
Лоа руководили ею, когда она вступила в мир рука об руку с Бобби, чтобы построить свою третью жизнь, теперешнюю. Они хорошо подходили друг другу – Энджи и Бобби, – оба вышедшие из вакуума: Энджи – из стерильного королевства “Маас Биолабс”, а Бобби – из барритаунской скуки...
Гран-Бригитта снизошла на нее без всякого предупреждения. Энджи споткнулась, едва не рухнув в прибой, когда звук моря вдруг будто бы засосало в открывшийся перед ней сумеречный пейзаж. Беленые кладбищенские стены, могильные камни, ивы. Свечи.
Под самой древней из ив – гирлянды свечей; переплетенные корни заляпаны воском.
– Дитя, знай меня.
И тут же Энджи почувствовала ее присутствие и признала в ней то, чем она являлась: Маман Бригитта, Мадемуазель Бригитта, старейшина мертвых.
– Нет у меня ни культа, дитя, ни особого алтаря.
Энджи вдруг осознала, что идет вперед, прямо на сияние свечей. Гул в ушах, как будто среди ветвей ивы скрывается необъятный пчелиный рой.
– Кровь моя – отмщение.
Энджи вспомнила Бермуды, ночь, тайфун. Их с Бобби занесло тогда в самое око тайфуна. Такова была Гран-Бригитта. Безмолвие, ощущение давления немыслимых сил, на мгновение замерших под контролем. Под деревом ничего не видно. Одни свечи.
– Лоа... я не могу позвать их. Я чувствую нечто... я пришла взглянуть...
– Ты призвана на мой reposoir. Слушай меня. Твой отец прочертил vиvиs в твоей голове; он прочертил их в плоти, которая не была плотью. Ты была посвящена Эзили Фреде. Ради собственных целей привел тебя в этот мир Легба. Но тебе давали яд, дитя, coup-poudre...
Из носа у нее потекла кровь.
– Яд?
– Vиvиs твоего отца изменены, частично затерты, прочерчены заново. Хотя ты и перестала себя отравлять, Наездники все же не могут прийти к тебе. Я – иной природы.
Боль раскалывает, голову, в висках стучит кровь...
– Пожалуйста... прошу...
– Слушай меня. У тебя есть враги. Они хотят тебе зла. Здесь многое поставлено на карту. Бойся яда, дитя!
Энджи опустила глаза на руки. Кровь была настоящей, яркой. Гудение усилилось. Может, пчелы гудят только в ее голове?
– Пожалуйста! Помоги мне! Объясни...
– Тебе нельзя оставаться. Здесь – смерть. Оглушенная солнцем, Энджи упала на колени в песок. Рядом бился прибой, обдавая ее мелкими брызгами, в двух метрах над головой нервно завис “дорнье”. В то же мгновение боль исчезла. Энджи отерла окровавленные руки о рукава синей парки и села на песок. С тонким воем вращались многочисленные сенсоры и камеры вертолета.
– Все в порядке, – выдавила она. – Кровь из носа. Просто кровь потекла из носа...
“Дорнье” рванулся было вперед, потом назад.
– Я иду домой. Со мной все в порядке. Мягко поднявшись, вертолетик скрылся из виду.
Энджи обхватила плечи руками, ее трясло. Нет, нельзя, чтобы они догадались. Конечно, они поймут, что что-то стряслось, но не будут знать что. Заставив себя подняться, она повернулась и с трудом потащилась той же дорогой, какой пришла. По пути обшарила карманы в поисках салфетки, носового платка, чего угодно, чем можно было бы стереть кровь с лица.
Когда пальцы нащупали плоский пакетик, она тут же поняла, что это. Остановилась, дрожа вовсе не от утреннего ветра. Наркотик. Это невозможно. Да, так оно и есть. Но кто? Обернувшись, она остановила взгляд на “дорнье”; тот рванулся прочь...
Одна упаковка. Хватит на целый месяц.
Coup-poudre.
Бойся яда, дитя.
СКВОТ
Моне снилось, что она снова в кливлендском дансинге, танцует обнаженная в колонне жаркого голубого света – и клетка ее подвешена высоко над полом. А кругом – запрокинутые к ней лица, и синий свет шляпками от гвоздей в белках глаз. И на лицах то самое выражение, какое всегда бывает у мужчин, когда они смотрят, как ты танцуешь, пожирают тебя глазами и при этом заперты внутри самих себя. И эти глаза ничего, совсем ничего тебе не говорят, а лица – не важно, что залиты потом, – будто высечены из чего-то, что только напоминает плоть.
Впрочем, плевать ей, как они смотрят, – она ведь танцует, и клетка высоко-высоко, и сама она под кайфом, вся в ритме, танцует три вещи кряду, а тут и “магик” пробирает ее насквозь, и новая сила в ногах заставляет вставать на цыпочки...
Кто-то схватил ее за колено.
Она попыталась закричать, только ничего у нее не вышло, крик застрял в горле. А когда он все-таки вырвался, внутри у нее будто что-то оборвалось, сердце обожгло болью, и синий свет разлетелся клочьями. Рука была все еще здесь, сжимала колено.
Рывком, как чертик из табакерки, она села в постели и выпрямилась – сражаясь с темнотой, пытаясь смахнуть волосы с глаз.
– Что с тобой, детка?
Вторую руку положив ей на лоб, он толкнул ее назад в жаркую впадину подушки.
– Сон...
Рука все еще здесь, от этого хотелось кричать.
– У тебя есть сигаретка, Эдди?
Рука исчезла, щелчок и огонек зажигалки – он прикуривает ей сигарету; пламя на миг высвечивает его лицо. Затягивается, отдает сигарету ей. Мо-на быстро села, уперла подбородок в колени – армейское одеяло тут же натянулось палаткой, – ей не хочется, чтобы сейчас к ней кто-нибудь прикасался.
Предостерегающе скрипнула сломанная ножка выкопанного на свалке стула; это Эдди, откинувшись на спинку, закурил сам. “Да сломайся же, – просила Мона у стула, – воткни ему щепку в задницу, чтобы он пару раз мне врезал”. Хорошо хоть темно, и не надо смотреть на сквот. Ничего нет хуже, чем проснуться утром с дурной головой, когда слишком тошнит, чтобы пошевелиться, – а она еще забыла прилепить черный пластик на окно, так ее ломало, когда вернулась вчера. Самое поганое – это утро, когда бьют солнечные лучи, высвечивая все мелкие мерзости и нагревая воздух к появлению мух.
Никто никогда не хватал ее там, в Кливленде. Любой, кто настолько забалдел, чтобы решиться протянуть руку сквозь прутья, был уже слишком пьян, чтобы двигаться; он и дышать-то, наверное, был не в силах. И в танцзале клиенты ее никогда не лапали, разве что заранее уладив эту проблему с Эдди, и за двойную плату, но и то было скорее для видимости.
Впрочем, как бы они ни хотели поиметь ее, это всегда оставалось лишь частью привычного ритуала, а потому, казалось, происходит где-то еще, вне ее жизни. И ей нравилось наблюдать за ними, когда они теряли настрой. Тут начиналось самое интересное, потому что они и вправду теряли его и становились совершенно беспомощными – ну, может, лишь на долю секунды, – но все равно ей всегда казалось, что их тут даже и нет.
– Эдди, еще одна ночь здесь, и я просто с ума сойду.
Случалось, он бил ее и за меньшее, так что она, спрятав лицо в колени и одеяло, сжалась, ожидая удара.
– Ну конечно, – ответил он, – ты же не прочь вернуться на ферму к своим сомам? Или хочешь назад в Кливленд?
– Я просто не могу больше...
– Завтра.
– Что завтра?
– А для тебя это недостаточно скоро? Завтра вечером, частный траханый самолет, ну как? Прямиком в Нью-Йорк. Хоть тогда ты наконец перестанешь доставать меня этим своим нытьем?
– Пожалуйста, бэби, – она потянулась к нему, – мы можем поехать на поезде... Он отшвырнул ее руку.
– -У тебя дерьмо вместо мозгов.
Если продолжать жаловаться, сказать что-нибудь о сквоте, любое, он тут же решит, что она имеет в виду, что он не справляется и все его великие сделки кончаются ничем. Он заведется, она знает, он заведется. Как в тот раз, когда она разоралась из-за жуков – тараканов здесь называли “пальмовыми жуками”, – но ведь это было только потому, что половина этих проклятых тварей – ну самые настоящие мутанты. Кто-то пытался вывести их такой жуткой дрянью, которая просто перетрахала все их ДНК. И теперь у этих гребаных тараканов, что Дохли у тебя на глазах, были то лишние головы или лапы, то, наоборот, того и другого было меньше, чем нужно. А однажды она видела тварь, которая выглядела так; будто проглотила распятие или что-то вроде того. Спина, или панцирь, твари – как там это у них называется – была настолько искривлена, что хотелось сблевать.
– Бэби, – она старалась говорить мягче, – я ничего не могу поделать, это место просто меня достало...
– “Зелень-на-Крючке”, – сказал он, будто вовсе ее не слышал. – Я был в этом клубе и встретил вербовщика. И ты знаешь, он выбрал меня! У мужика нюх на таланты.
Сквозь темноту Мона чуть ли не видела эту его ухмылочку.
– Он из Лондона, это в Англии. Вербовщик талантов. Пришел в “Зелень” и просто – “ты мой человек!”.
– Клиент?
“Зелень-на-Крючке”, или, точнее, клуб “У Хуки Грина” – место, где, как недавно решил Эдди, проворачивают выгодные дела, – находился на тридцать третьем этаже стеклянного небоскреба. Все внутренние перегородки здесь были порушены, чтобы сделать большую, величиной с квартал, танцплощадку. Но Эдди уже успел махнуть на это заведение рукой, поскольку там не нашлось никого, кто захотел бы уделить ему хоть каплю внимания. Мона никогда не видела самого Хуки Грина – “злого жилистого Крючка Зеленого”, – ушедшего на покой бейсболиста, которому принадлежало заведение, но танцевалось там просто здорово.
– Будешь ты, черт побери, слушать? Какой клиент? Дерьмо собачье. Он – голова, у него связи. И он собирается протолкнуть меня наверх. И знаешь что? Я намерен взять тебя с собой.
– Но что ему нужно?
– Какая-то актриса. Или кто-то вроде актрисы. И ушлый мальчик, чтобы доставить ее в одно место и там придержать.
– Актриса? Место? Какое место? Она услышала, как он расстегнул куртку. Потом что-то упало на постель у ее ног.
– Это тебе. – Он зевнул.
Господи! Выходит, это не шутка? Но если он не прикалывается, то что же это, черт побери, значит?
– Сколько ты сшибла сегодня, Мона?
– Девяносто. – На самом деле сто двадцать, но последнего клиента Мона посчитала как сверхурочные. Она до смерти боялась утаивать деньги, но иначе на что купить “магик”?
– Оставь себе. Купи какие-нибудь шмотки. И не рабочий хлам. Никому в этой поездке не нужно, чтобы твоя задница свешивалась наружу.
– Когда?
– Завтра, я же сказал . Можешь поцеловать на прощание это место или послать его.
При этих словах Мона затаила дыхание. Опять скрипнул стул.
– Значит, девяносто?
– Ну.
– Расскажи мне.
– Эдди, я так устала...
– Нет, – сказал он.
Впрочем, хотелось ему не правды, правда Эдди была не нужна. Он хотел получить историю. Ту, которую сам же и сочинил и приучил Мону ее рассказывать. Эдди было глубоко наплевать, о чем ей говорили клиенты (а у большинства на душе что-то было, и им не терпелось это что-то ей рассказать – что они обычно и делали), не интересовало его их занудство по поводу справки об анализе крови или то, как каждый второй повторяет ей дежурную шутку насчет того, что, мол, если подцепил сам, передай товарищу. Ему даже было по фигу, чего они требовали от нее в постели.
Эдди хотел, чтобы она рассказала ему об ублюдке, который обращался с ней как с пустым местом. Правда, рассказывая об этом жлобе, надо было не перегнуть палку, чтобы не выставить его слишком грубым, потому что считается, что это стоит много дороже, чем ей заплатили на самом деле. Главным в рассказе было то, что этот мнимый клиент обращается с нею как с неким устройством, которое он арендует на полчаса. Нельзя сказать, что это такая уж большая редкость, но подобные лохи обычно тратят свои денежки на “живых кукол” или же торчат от стима. К Моне обычно шел клиент разговорчивый, ее даже норовили угостить сэндвичами, и если даже человек мог оказаться жутким подонком, то все-таки не настолько жутким, как того хотел Эдди. А второе, что он требовал от рассказа, – чтобы Мона жаловалась, как ей было противно, но что при этом она чувствовала, что все равно этого хочет, хочет безумно.
Протянув руку, Мона нашарила в темноте плотный конверт с деньгами.
Снова заскрипел стул.
Так что Мона рассказала ему, как она выходила из “Распродажи”, а он бросился прямо к ней, этот здоровенный жлобина, и просто спросил: “Сколько?”, – и это ее смутило, но она все равно назвала цену и сказала: “Идем”. Они залезли в его машину, машина была большая, старая, и в ней пахло сыростью (а это уже плагиат из ее жизни в Кливленде), и он опрокинул ее на сиденье...
– Перед “Распродажей”?
– На заднем дворе.
Эдди никогда не обвинял ее в том, что история эта – сплошная выдумка, как-никак, а он сам придумал основные вехи сюжета. По сути своей, смысл рассказа всегда был один и тот же. К тому времени, когда мужик задрал на ней юбку (“черную, – сказала она, – и на мне были белые ботинки”) и скинул с себя штаны, она расслышала, как звякнул ремень, это Эдди стягивал джинсы. Какой-то частью сознания Мона прикидывала (Эдди скользнул к ней в постель), а возможна ли та позиция, какую она описывает, но продолжала говорить. На Эдди это, во всяком случае, действовало. Она не забыла отметить, как было больно, когда жлобина вставлял, – больно, хотя она была совсем мокрой. Помянула, как он держал ее за запястья, и похоже, уже порядком запуталась, где что было, во всяком случае, получалось, что ее задница болталась где-то в воздухе. Эдди начал ее ласкать, гладил грудь и живот, поэтому без всякого перехода она переключилась с откровенной жестокости клиента на то, что ей полагалось при этом ощущать.
Как она испытала то, чего в жизни никогда не испытывала. Кто-то ей говорил, что можно проникнуть в такое место, где если и ощущаешь боль, то все равно это приятно. Мона знала, что на самом деле это совсем не так. Тем не менее Эдди хотелось услышать, что боль была просто жуткая и что чувствовала она себя отвратительно, но ей все равно нравилось. Мона не видела в этом ни капли смысла, но научилась рассказывать так, как ему хотелось.
Потому что, какой бы бред она ни несла, – вранье работало, и Эдди, перекатясь на нее и сбив одеяло в кучу, оказался у нее между ног и вошел. Мона догадывалась, что, должно быть, в его голове прокручивается в эти минуты мультик, где Эдди чувствует себя одновременно героем – тем самым трахающим жлобом без лица – и зрителем, следящим за сюжетом со стороны. Он держал ее за запястья, прижав их к полу за ее головой. Так ему больше нравилось.
А когда он кончил и, свернувшись калачиком, задремал, Мона долго лежала без сна в душной темноте комнаты, снова и снова разыгрывая мечту об отъезде, – такую яркую, такую чудесную.
Ну пожалуйста, пусть это будет правдой.
5. “ПОРТОБЕЛЛО” [ [1]]
Кумико проснулась в необъятной кровати – и тихо лежала, прислушиваясь. До нее долетало чуть слышное, неясное бормотание улицы.
В комнате было холодно. Завернувшись, как в мантию, в розовое стеганое одеяло, девочка выбралась из постели. Маленькие оконца были в ярких морозных узорах. Подойдя к ванне, она слегка надавила на одно из позолоченных крыльев лебедя. Птица кашлянула, забулькала и стала наполнять ванну. Не снимая с себя одеяла, она стала открывать чемоданы, чтобы выбрать одежду на день; отобранное она выкладывала на кровать.
Когда ванна была готова, она скинула одеяло на пол и, перебравшись через мраморный край, стоически погрузилась в обжигающе горячую воду. Пар от ванны растопил изморозь на стеклах; теперь по ним бежали струйки сконденсировавшейся влаги. “Неужели во всех английских спальнях такие ванны?” – подумала Кумико. Она старательно натерлась овальным бруском французского мыла, встала, кое-как смыла пену и завернулась в огромную черную купальную простыню; потом после нескольких неудачных попыток случайно обнаружила раковину, унитаз и биде. Они прятались в крохотной комнатушке, которая когда-то, должно быть, служила встроенным шкафом. Стены ее покрывал темный от Времени шпон.
Дважды прозвонил Телефон, похожий скорее на предмет из театрального реквизита.
– Да?
– Петал на проводе. Как насчет завтрака? Роджер уже здесь. Мечтает с тобой познакомиться.
– Спасибо, – ответила девочка. – Я уже одеваюсь.
Кумико натянула свои самые лучшие и самые мешковатые кожаные штаны, потом зарылась в ворсистый голубой свитер, такой большой, что вполне был впору и Петалу. Открыв сумочку, чтобы достать косметику, она увидела модуль “Маас-Неотек”. Пальцы сами собой сомкнулись на обтекаемом корпусе, она вовсе не собиралась вызывать призрака. Но хватило только прикосновения. Едва образовавшись в комнате, Колин тут же смешно запрокинул голову, чтобы разглядеть низкий, с зеркалом, потолок.
– Я полагаю, мы не в Дорчестере?
– Вопросы задаю я, – сказала она. – Что это за место?
– Спальня, – ответил он. – В довольно сомнительном вкусе.
– Отвечай, пожалуйста, на мой вопрос.
– Хорошо, – сказал призрак, осматривая постель и ванну. – Судя по обстановке, это вполне мог бы быть и бордель. Я имею доступ к историческим данным на большую часть зданий Лондона, но об этом нет ничего примечательного. Построено в 1848 году. Наглядный образчик популярного в ту эпоху викторианского классицизма. Район дорогой, хотя и немодный, пользуется успехом среди определенного сорта юристов.
Призрак пожал плечами. Сквозь начищенные до блеска ботинки для верховой езды девочка видела край кровати.
Японка бросила модуль в сумочку, и призрак исчез.
С лифтом Кумико справилась без труда и, оказавшись в обшитой белыми панелями прихожей, пошла на звук голосов. Не то холл, не то коридор. За угол.
– Доброе утро, – сказал Петал, снимая с блюда серебряную крышку. От блюда шел ароматный пар. – Вот он, неуловимый мистер Суэйн, для тебя – Роджер. А вот твой завтрак.
– Привет, – сказал мужчина, делая шаг вперед и протягивая ей руку.
Бледные глаза на длинном скульптурном лице. Гладкие, мышиного цвета волосы зачесаны наискось через весь лоб. Кумико затруднилась бы определить его возраст: это было лицо молодого человека, но в западинах сероватых глаз залегли глубокие морщины. Высокий, в руках, плечах и осанке – что-то от атлета.
– Добро пожаловать в Лондон. Он взял ее руку, пожал, отпустил.
– Спасибо.
На Суэйне была рубашка без воротника в очень мелкую красную полоску на бледно-голубом фоне, манжеты скреплены скромными овалами тусклого золота. Расстегнутая у ворота рубашка открывала темный треугольник татуированной кожи.
– Я говорил сегодня утром с твоим отцом, сказал, что ты прибыла благополучно.
– Вы человек высокого ранга. Бледные глаза сузились.
– Прошу прощения?
– Драконы. Петал рассмеялся.
– Дай ей поесть, – донеслось справа. Женский голос.
Кумико повернулась. На фоне высокого французского окна она увидела стройную темную фигуру. За окном – обнесенный стеной сад под снегом. Глаза женщины были скрыты за серебристыми стеклами, отражающими комнату и ее обитателей.
– Еще одна наша гостья, – сказал Петал.
– Салли, – представилась женщина, – Салли Шире. Поешь, котенок. Если тебе так же скучно, как и мне, может, захочешь пойти погулять? – Под взглядом Кумико ее рука скользнула к стеклам, как будто она собиралась снять очки. – Портобелло-роуд – всего в двух кварталах отсюда. Мне нужно глотнуть свежего воздуха.
У зеркальных линз, похоже, не было ни оправы, ни дужек.
– Роджер, – проговорил Петал, накладывая с серебряной тарелки розовые ломти бекона, – как ты думаешь, Кумико будет в безопасности с нашей Салли?
– В большей, чем со мной, учитывая, в каком она настроении, – ответил Суэйн. – Боюсь, здесь мало что может развлечь тебя, – обратился он к Кумико, подводя ее к столу, – но мы попытаемся сделать все возможное, чтобы ты чувствовала себя как дома, и постараемся показать тебе город. Хотя здесь и не Токио.
– Во всяком случае, пока, – добавил Петал, но Суэйн его, казалось, не расслышал.
– Спасибо, – сказала Кумико, когда Суэйн пододвинул ей стул.
– Сочту за честь, – сказал Суэйн. – Наше почтение твоему отцу...
– Послушай, – вмешалась женщина, – она еще слишком мала для всего этого. Пожалей наши уши.
– Салли сегодня немного не в настроении, – сказал Петал, накладывая на тарелку Кумико яйцо-пашот.
Как выяснилось, выражение “не в настроении” не совсем точно определяло то состояние, в котором пребывала Салли Шире. Скорее его стоило бы назвать едва сдерживаемым бешенством, яростью, которая проявлялась в походке и гневном пистолетном стуке черных сапог по обледеневшей мостовой.
Кумико приходилось отчаянно семенить, чтобы не отставать, когда женщина зашагала прочь от дома Суэйна по подъездной аллее. В рассеянном свете зимнего солнца холодно вспыхивали стекла очков. На Салли были узкие брюки из темно-коричневой замши и объемистая черная куртка с высоко поднятым воротником – дорогая одежда. А учитывая короткую стрижку, ее вполне можно было принять за мальчишку.
Впервые с того момента, как она покинула Токио, Кумико почувствовала неподдельный страх.
Клокочущая в женщине энергия была почти осязаемой – этакий сгусток гнева, готовый ежесекундно взорваться, выпустив на свободу фурию.
Кумико сунула руку в сумочку и сжала модуль “Маас-Неотек”. Колин тут же оказался рядом, небрежно подстраиваясь под их шаг: руки – в карманах куртки, ботинки не оставляют следов на грязном снегу. Она отпустила модуль – призрак исчез, но Кумико почувствовала себя увереннее. Не стоит бояться потерять Салли Шире, угнаться за которой девочке было трудновато, Колин, конечно же, объяснит ей, как вернуться в дом Суэйна. “А если я от нее убегу, – подумала она, – то он мне поможет”. Переходя перекресток на красный свет, женщина увернулась от двух машин, с рассеянным видом чуть ли не вытащила Кумико из-под колес черной “хонды”, при этом еще умудрившись пнуть машину в бампер, когда такси проезжало мимо.
– Ты пьешь? – спросила она, сжимая локоть Кумико.
Кумико покачала головой.
– Пожалуйста, мне больно руку.
Хватка Салли ослабла. Оказалось, она втолкнула Кумико через украшенную причудливыми морозными узорами стеклянную дверь в шум и тепло паба. Самое настоящее логово, переполненное какими-то людьми в темной шерсти и ношеном оленьем велюре.
Вскоре они сидели друг против друга за маленьким мраморным столиком, на котором разместились пепельница с рекламой “Басе”, кружка темного эля, стакан виски, который Салли опорожнила по дороге от стойки, и стакан с апельсиновым лимонадом.
Только тут до Кумико дошло, что серебристые линзы уходят в бледную кожу без малейшего намека на шов.
Салли потянулась к пустому стакану, покачала его, не поднимая со стола, и критически оглядела.
– Я встречала твоего отца, – сказала она. – Он тогда не ушел еще так далеко наверх. – Она оставила стакан и занялась кружкой с элем. – Суэйн говорил, ты наполовину гайдзин. Сказал, твоя мать была датчанкой. – Она глотнула эля. – По тебе не скажешь.
– Она приказала изменить мне глаза.
– Тебе идет.
– Спасибо. А... очки, – непроизвольно сказала девочка, – они очень красивы. Салли пожала плечами.
– Твой старик уже позволил тебе побывать в Тибе?
Кумико покачала головой.
– Умно. На его месте я поступила бы так же. Она отпила еще эля. Ее ногти, очевидно – акриловые, тоном и блеском напоминали перламутр.
– Мне рассказали о твоей матери. Чувствуя, что у нее пылает лицо, Кумико опустила глаза.
– Ты здесь не поэтому. Хотя бы это ты знаешь? Отец вовсе не из-за нее сплавил тебя к Суэй-ну. Там – война. С самого моего рождения в верхах якудза не было никаких склок. А теперь, видно, время пришло. – Пустая кружка звякнула о мрамор. – Он просто не может позволить, чтобы ты там оставалась, вот и все. До тебя там слишком легко добраться. В том, что касается соперников Янаки, парень вроде Суэйна от основных событий довольно далеко. У тебя ведь даже и паспорт на другое имя, ведь так? Суэйн должен Янаке. Так что с тобой все в порядке, ясно?
Кумико почувствовала, что глаза у нее наполняются слезами.
– О'кей, с тобой не все в порядке. – Жемчужные ногти забарабанили по мрамору. – Так, значит, она покончила с собой, и с тобой не все в порядке. Чувствуешь себя виноватой, да?
Кумико подняла глаза – на два зеркала-близнеца.
Как и Синдзюку в Токио, Портобелло задыхался от туристов. Салли Шире, настояв на том, чтобы Кумико выпила свой лимонад, который уже успел согреться и выдохся, вывела ее на запруженную улицу. Крепко держа девочку за руку, Салли начала прокладывать себе дорогу по тротуару мимо раскладных стальных столиков, накрытых рваными скатертями из бархата с тысячами предметов из хрусталя и серебра, меди и фарфора. Кумико смотрела во все глаза, но Салли тянула ее мимо выстроившихся рядами сервизов с королевской эмблемой и носатых чайник